#49. Политика


Агота Кристоф
Все равно

Топор

Проходите, доктор. Да, сюда. Да, это я Вас вызвала. С моим мужем произошел несчастный случай. Да, думаю, это серьезно. Даже очень серьезно. Нужно подняться наверх. Он в нашей спальне. Проходите сюда. Извините, кровать не застелена. Понимаете, я немного растерялась, когда увидела столько крови. Даже не представляю, как у меня хватит духу все это отмыть. Пожалуй, лучше я вообще перееду отсюда.

Вот спальня, проходите. Он там, рядом с кроватью, на ковре. У него из черепа торчит топор. Хотите его осмотреть? Да, осмотрите. Нелепый несчастный случай, правда? Он упал с кровати во сне…упал прямо на этот топор.

Да, топор наш. Обычно он лежит в гостиной, возле камина, мы им колем растопку.

Почему он оказался возле кровати? Понятия не имею. Должно быть, муж сам прислонил его к тумбочке. Может, боялся воров. Наш дом стоит довольно в уединенном месте.

Вы говорите, он мертв? Я сразу подумала, что он умер. Но решила, что пусть лучше врач в этом удостоверится.

Вы хотите позвонить? Ах да! В скорую, верно? В полицию? Зачем в полицию? Это ведь несчастный случай. Он просто упал с кровати…прямо на топор. Да, такое бывает редко. Но в жизни столько нелепых случайностей.

О! Вы, наверное, думаете, что это я поставила топор возле кровати, чтобы он упал прямо на него? Но разве я могла предвидеть, что он вообще свалится с кровати?

А может, Вы даже думаете, что это я его толкнула, а потом совершенно спокойно легла спать — наконец-то одна в нашей большой кровати, не слыша его храпа и не чувствуя его запаха!

Ну что Вы, доктор, неужели Вы можете предполагать такие вещи? Нет, Вы просто не можете…

Это правда, я прекрасно спала. Уже много лет я не спала так хорошо. Проснулась только в восемь утра. Посмотрела в окно. Дул ветер. Белые, серые круглые облака играли перед солнцем. Я была счастлива и думала, что с облаками никогда не знаешь наперед. Может быть, они вот-вот рассеются — они так быстро неслись по небу, — а может быть, снова соберутся вместе и опустятся нам на плечи дождем. Мне было все равно. Я очень люблю дождь. Да и вообще в то утро все казалось мне прекрасным. Я чувствовала необыкновенную легкость, словно наконец избавилась от бремени, которое так долго…

И только тогда, повернув голову, я увидела это несчастье и сразу же Вам позвонила.

Вы тоже хотите позвонить? Вот телефон. Вы вызываете скорую? Вы распорядитесь, чтобы тело забрали, да?

Вы говорите, что скорая — за мной? Не понимаю. Я ведь не ранена. У меня ничего не болит, я прекрасно себя чувствую. Кровь на моей ночной рубашке — это всего лишь кровь моего мужа. Она брызнула, когда…

Поезд на север

Скульптура в парке, неподалеку от заброшенного вокзала, изображающая человека и собаку. Собака стоит, человек — на коленях. Он обнимает собаку за шею, слегка склонив голову.

Глаза собаки смотрят на равнину, что уходит в бесконечность слева от вокзала, глаза человека устремлены прямо перед собой, поверх спины собаки, они смотрят на рельсы, заросшие травой, где уже давно не проходит ни один поезд. Деревня, которую обслуживала эта заброшенная станция, покинута жителями. Есть ещё несколько горожан, влюблённых в природу и одиночество, которые селятся здесь в тёплое время года, но у всех у них есть автомобиль.

Есть еще старик, который бродит по парку и утверждает, что именно он изваял эту собаку, а потом, обняв ее — ведь он ее очень любил, — сам превратился в камень.

Когда его спрашивают, как же так вышло, что он всё-таки здесь, живой, во плоти, он простодушно отвечает, что ждёт следующего поезда на Север.

Ни у кого не хватает духу сказать ему, что поезда на Север больше не ходят, что отсюда вообще больше никуда не ходят поезда. Ему предлагают подвезти его на машине, но он лишь качает головой.

— Нет, не на машине. Меня ждут на вокзале.

Тогда ему предлагают отвезти его на вокзал — на любой вокзал на Севере. Он снова качает головой.

— Нет, спасибо. Я должен поехать на поезде. Я написал письма. Моей матери и моей жене тоже. Я написал, что приеду вечерним поездом в восемь часов. Жена ждет меня на вокзале вместе с детьми. И мать тоже ждет. С тех пор, как умер мой отец, она ждет меня на похороны. Я обещал ей приехать. И ещё я снова хочу увидеть жену и детей, которых я… бросил. Да, я их бросил. Чтобы стать великим художником. Я писал картины, занимался скульптурой. А теперь мне хочется вернуться домой.

— Но всё это — письмо Вашей матери и жене, похороны Вашего отца… Когда всё это было?

— Всё это случилось… тогда, когда я отравил свою собаку. Она не хотела отпускать меня. Цеплялась за мою куртку, за брюки, она выла каждый раз, когда я пытался сесть на поезд. Тогда я отравил её и похоронил здесь, под этой скульптурой.

— Значит, скульптура уже была здесь?

— Нет, я изваял ее на следующий день. Я высек своего пса здесь, на его могиле. А когда пришел поезд на Север, я в последний раз обнял его и… окаменел, прижавшись к его шее. Даже мертвый, он не хотел отпускать меня.

— И все же Вы здесь. И все ждете поезд.

Старик смеется:

Я не так безумен, как Вы думаете. Я прекрасно знаю, что меня не существует, что я — каменная статуя, лежащая на спине своего пса. Я знаю и то, что поезда здесь больше не ходят. Знаю и то, что моего отца давно похоронили, что моя мать тоже умерла и уже не ждет меня ни на каком вокзале. Меня вообще никто не ждет. Моя жена снова вышла замуж, дети выросли. Я стар, сударь, очень стар, гораздо старше, чем Вы можете себе представить. Я — статуя. Я никуда не уеду. Все это — всего лишь игра между мной и моим псом, игра, в которую мы играли долгие годы, игра, которую он выиграл еще в тот миг, когда я впервые его встретил.

Дома

Будет ли это в этой жизни или в другой?

Я вернусь домой.

Снаружи будут выть деревья, но они больше не будут внушать мне страх. Ни красные облака, ни огни города.

Я вернусь домой — в свой дом, которого у меня никогда не было. Или который остался так далеко, что я уже не помню его. Потому что это был не мой дом. Не по-настоящему. Никогда.

Завтра у меня наконец будет свой дом. В бедном квартале большого города. В бедном квартале — ведь как разбогатеть, если у тебя ничего нет, если ты приехал издалека, из ниоткуда, и никогда не стремился стать богатым?

В большом городе, потому что в маленьких городах стоят лишь несколько обездоленных домов, тогда как только в больших городах есть бесконечные темные улицы, где скрываются такие же люди, как я.

По этим улицам я пойду к своему дому.

Я пойду по этим улицам, исхлестанным ветром, залитым лунным светом.

Грузные женщины, вышедшие подышать вечерней прохладой, будут молча смотреть, как я прохожу мимо. А я буду здороваться со всеми, переполненная счастьем. Почти оголенные дети будут путаться у меня под ногами. Я подниму их на руки, вспоминая своих, которые уже выросли, стали богатыми и счастливыми где-то далеко. Я буду гладить этих чужих детей и дарить им красивые, редкие вещи. Я помогу подняться пьяному, упавшему в сточную канаву, утешу женщину, которая бежит, крича в ночи, выслушаю ее страдания и успокою её.

Вернувшись домой, я устанно лягу на кровать, неважно как она выглядит. Занавески будут колыхаться, словно облака.

Так будет идти время. Под моими сомкнутыми веками будут проплывать картины того дурного сна, которым была моя жизнь.

Но они больше не причинят мне боли.

Я буду дома. Одна. Старая. Счастливая.

Канал

Мужчина смотрел, как уходит его жизнь.

В нескольких метрах от него всё ещё горел его автомобиль.

На земле смешались красное и белое: кровь и снег, месячные и семя, а вдали синели горы, опоясанные чередой огней.

Мужчина думал:

Слишком рано зажигают. Еще не ночь. Звезды. Я не знаю их названий. Никогда не знал.

Тошнота, головокружение. Человек снова засыпает и вновь видит свой сон, свой кошмар, тот же, всё тот же.

Он идёт по улицам родного города и ищет, как добраться до своего сына. Сына, который ждёт его в одном из домов города, в том доме, где он сам когда-то ждал своего отца.

Только он заблудился, он больше не узнаёт места, невозможно найти свою улицу, свой дом.

Они всё изменили, всё.

Он выходит на главную площадь, вокруг него сияют дома, да, они сделаны из жёлтого металла и стекла и взмывают к самым облакам.

Что они наделали? Это чудовищно!

Потом он понимает.

Они нашли золото. Золото, о котором говорили старики, золото скал, золото легенд. Они нашли его и построили золотой город, единственный в своём роде город, город из кошмара.

Он покидает площадь и оказывается на старой широкой улице, обрамлённой деревянными домами, ветхими сараями. Земля пыльная, и ему приятно идти босиком по этой мягкой пыли.

Вот моя улица, я нашёл её, я больше не заблудился, здесь ничего не изменилось.

И всё же царит какое-то странное напряжение. Мужчина оборачивается и видит пуму на другом конце улицы.

Великолепный зверь, бежево-золотистый, чья шелковистая шерсть блестит под палящим солнцем. Всё горит. Дома, сараи вспыхивают, но он должен продолжать идти меж этих двух огненных стен, потому что пума тоже приходит в движение и следует за ним поодаль, с величественной медлительностью.

Куда укрыться? Выхода нет. Пламя или клыки. Может быть, в конце улицы? Эта улица где-то должна кончаться, бесконечности не существует, все улицы кончаются, они выходят на площадь, на другую улицу. Помогите! Он закричал. Пума рядом с ним, прямо за спиной. Мужчина больше не смеет обернуться, он не может идти дальше, ноги его врастают в землю. Он ждёт с несказанным ужасом, что зверь, наконец, прыгнет ему на спину, разорвёт его от плеч до бёдер, изодрёт голову.

Но пума проходит мимо, продолжая свой путь, невозмутимая, и ложится у ног ребёнка, которого раньше здесь не было, но который только что появился и который гладит голову пумы.

Ребёнок смотрит на человека, парализованного страхом.

— Она не злая, она моя. Вы не должны её бояться, она не ест мяса, она ест только души. Пламени больше нет, костёр погас, вся улица — лишь мягкий, остывший пепел.

Улыбка озаряет черты мужчины.

— Ты, может быть, мой сын? Ты ждал меня?

— Я никого не ждал, но да, ты мой отец. Следуй за мной.

Ребёнок ведёт его на окраину города, где течёт река с жёлтыми отблесками, освещённая мощными прожекторами. Силуэты, лежащие на спине, отдаются течению, глаза их обращены к звёздному небу.

Человек усмехается.

— Сказочные создания? Старики, вот что. Я узнаю моего отца и мою мать в водах реки вечной молодости.

Пума, золотистая, окаменевшая, потягивается на фасаде исполинского здания.

— Нет, — говорит пума, — ты слишком глуп. Не смейся. Это не река вечной молодости, это канализация города, что уносит отбросы. Мёртвых и всё, от чего хотелось бы избавиться: нечистую совесть, ошибки, предательства покинутых, измены, преступления, убийства.

— Здесь были убийства?

— Да. Всё это уносит прозрачная вода искупления. Но мёртвые возвращаются, море их не принимает. Оно отсылает их обратно по другому каналу, который приводит их сюда. Потом они кружат вокруг города, как души прежних времён.

— А вид у них всё же счастливый.

— Их лица застыли в вечном выражении вежливости. Но что они чувствуют — кто мог бы это знать?

— Ты, наверное.

— Я вижу только внешнее. Я лишь констатирую.

— Что же ты констатируешь?

— Что всякое внешнее, окружённое другим внешним, становится внутренним так же, несомненно, как внутреннее, впускающее в себя внутреннее, обращается во внешнее.

— Я не понимаю.

— Это не имеет никакого значения. Ты сейчас умрёшь, ты упадёшь в канал и будешь кружить вокруг города.

— Нет. Я, если умру, взлечу к звёздам.

— Птицы тоже падают, когда умирают, а у тебя вдобавок нет даже крыльев.

— Мой сын?

— Он здесь, за твоей спиной, он тебе поможет.

Ребёнок поднимает хрупкую руку, чтобы коснуться спины мужчины, и тот падает без единого крика. Он отдаётся воде канала, устремив глаза к звёздам, которых больше не видит.

Пожав плечами, ребёнок уходит.

Пума вздыхает:

— Так оно и есть, из поколения в поколение.

Она склоняет свою большую голову на передние лапы, и всё здание рушится.

Смерть рабочего

Незавершенным остался слог, повисший между окном и вазой с цветами.

Незавершенным — жест твоих ослабевших пальцев, выводящих половину заглавной буквы Н на простынях.

— Нет!

Ты думал, что достаточно держать глаза открытыми, чтобы смерть не смогла тебя достать. Ты распахнул их так широко, как только хватило сил, но пришла ночь и заключила тебя в свои объятия.

Еще вчера ты думал о своей машине, которую не успел домыть в ту субботу, уже такую далекую, когда впервые почувствовал сильную боль в животе.

— Рак, сказал врач. И безупречная чистота больничной койки наполнила тебя ужасом.

Даже твои руки со временем стали белыми — день за днём, неделя за неделей, месяц за месяцем. Исчезло въевшееся в кожу масло; ногти больше не ломались, а отрастали длинными и розовыми, как у чиновника.

Вечерами ты плакал молча, без всхлипываний, без содроганий, только слезы тихо стекали на подушку — без единого звука — в общей палате, где зелёный свет ночников вырезал глубокие впадины на щеках и под глазами твоих соседей по палате.

Нет, ты был не один.

Вас было шестеро или семеро — и каждый мог умереть со дня на день.

Как на фабрике. Там ты тоже был не один: вас было двадцать, а то и пятьдесят, и изо дня в день вы повторяли одно и то же движение.

Твоя фабрика производила не только часы. Она производила и трупы.

И в больнице, как и на фабрике, вам нечего было сказать друг другу.

Ты думал, что остальные спят. Или что они уже умерли.

Остальные думали, что спишь ты. Или что ты уже умер.

Никто не говорил, и ты тоже.

Ты больше не хотел говорить, ты хотел только вспомнить что-то, но не знал что.

Не о чем было вспоминать. Твои воспоминания, твою молодость, твою силу, твою жизнь — все это забрала фабрика. Она не оставила тебе ничего, кроме усталости, смертельной усталости сорока лет труда.

Я больше не ем

Слишком поздно. Я больше не ем. Я отказываюсь от хлеба и вспышек нервов. Отказываюсь и от материнской груди, которую в этих молочных кухнях страдания предлагают всем новорождённым.

Меня кормили кукурузой, едва я научился жить, а затем — фасолью.

Всё, чего я никогда не пробовал, стало для меня святыней, пока я воровал нашу жалкую картошку на бескрайних полях моей родины.

Теперь у меня есть белая скатерть, хрусталь, серебро, но лосось и седло косули пришли слишком поздно.

Я больше не ем.

Улыбаясь, я поднимаю бокал редкого вина в честь моих гостей на вечернем ужине. Потом ставлю пустой бокал на стол, и мои белые, исхудавшие пальцы гладят вышитые цветы на скатерти.

Я вспоминаю…

И я смеюсь, глядя на своих сотрапезников, жадно склонившихся над рагу из зайца, которого я сам подстрелил на тесных полях их родной страны.

Который на самом деле — всего лишь их любимый домашний кот.

Учителя

В годы моей учебы я питал живейшую нежность к своим учителям. Они внушали мне такое восхищение и уважение, что я чувствовал себя обязанным защищать их от жестокости моих одноклассников.

Бессмысленные пытки учителей возмущали меня. Даже когда они ставили плохие оценки. Плохие оценки не имеют никакого значения — так зачем же причинять зло этим слабым, беззащитным существам?

Помню одного из моих товарищей, который, весьма ловко, бесшумно подкрадывался сзади к нашему учителю биологии и сквозь позвоночник вытягивал у него нервы, чтобы раздать их нам.

Из его нервов можно было смастерить немало вещей, например музыкальные инструменты. Чем более изношен был нерв, тем нежнее был звук.

Наш учитель математики сильно отличался от учителя биологии. Его нервы были совершенно непригодны. Зато у него был совершенно лысый череп, на котором удобно было циркулем чертить безупречные круги. Их окружность я тщательно записывал в блокнот, чтобы позже сделать выводы.

Мои товарищи, грубые невежды, разумеется, не находили ничего лучше, чем тайком запускать из своих рогаток — сделанных, кстати, из тех самых нервов, о которых я уже говорил, — по моим окружностям, когда учитель, повернувшись к нам спиной, чертил на доске прямоугольный треугольник для теоремы Пифагора.

Скажу ещё несколько слов о нашем талантливом учителе литературы. Совсем немного, потому что я знаю: чужие школьные воспоминания обычно скучны для тех, кто их слушает.

Итак, однажды этот человек запустил мне в голову мелом, чтобы вырвать меня из привычного утреннего сна. Я терпеть не могу, когда меня так будят, но я вовсе не рассердился, так глубока была моя любовь к учителям и к мелу. Из-за нехватки кальция я тогда поглощал огромное количество мела. От этого у меня немного поднимался жар, но я никогда не пользовался этим, чтобы пропускать школу, ведь — не устаю повторять — я любил учителей и в особенности (высокоталантливого) преподавателя литературы.

Именно поэтому, сжалившись над этим несчастным, после того как ученики в очередной раз расправились с одним из его стихотворений, ровно в половине первого, в парке рядом со школой, с помощью скакалки, забытой там маленькими девочками, я положил конец его страданиям.

За этот гуманитарный поступок меня наградили семью годами тюрьмы. И, признаться, я ни разу об этом не пожалел: эти семь лет оказались необыкновенно поучительными, а моя привязанность к тюремщикам и восхищение директором тюрьмы были поистине велики.

Но это уже совсем другая история.

Писатель

Я удалился, чтобы написаться труд всей моей жизни.

Я великий писатель. Никто ещё этого не знает, ведь я пока ничего не написал. Но когда я напишу её, мою книгу, мой роман…

Вот почему я оставил работу чиновника и… и что ещё? Ничего больше. Ведь друзей у меня никогда не было, подруг — тем более. И всё же я удалился от мира, чтобы написать великий роман.

Беда в том, что я не знаю, о чём будет мой роман. Обо всём и о чём угодно уже столько написано.

Я чувствую, я почти уверен, что я — великий писатель. Но ни одна тема не кажется мне достаточно хорошей, достаточно значительной, достаточно интересной, чтобы быть достойной моего таланта.

Поэтому я жду. И, пока жду, я, разумеется, страдаю от одиночества, а иногда и от голода. Но именно через это страдание я надеюсь достичь такого состояния души, в котором мне откроется тема, достойная моего таланта.

К сожалению, тема всё не появляется. Моё одиночество становится всё тяжелее и невыносимее, меня окружает тишина, пустота заполняет всё вокруг, хотя квартира у меня совсем небольшая.

Но эти три ужасные вещи — одиночество, тишина и пустота — прорывают мою крышу, взрываются до самых звёзд, простираются в бесконечность, и я уже не понимаю, дождь это или снег, фён или муссон.

И тогда я кричу:

— Я напишу всё. Всё, что только можно написать.

И чей-то голос отвечает мне — с иронией, но всё-таки это голос:

— Ладно, сынок. Всё — так всё. Но не больше, договорились?

Ребенок

Они сидят там, на террасе кафе. Смотрят, как проходят люди. Люди идут, как всегда, как все, как положено — идут. Людям нравится идти своим чередом.

А я плетусь следом за ними. Я злюсь, останавливаюсь, плююсь, плачу, потом сажусь на край тротуара и показываю язык всем проходящим мимо прохожим.

— Ты дурно воспитан, — говорят прохожие.

— Да, ты нас позоришь, — говорят мои родители.

Они меня тоже позорят. Они не купили мне ружьё, красивое ружьё, которое я хотел. Они сказали:

— Это некрасивая игрушка.

А ведь я видел моего отца на военной службе. У него было ружьё, настоящее, чтобы убивать. Но когда я увидел красивые детские ружья, индейские ружья, для охоты, для игры, они сказали, что это очень скверная игрушка, и купили мне волчок!

Вот я сижу на краю тротуара. Встаю, злюсь, плачу, плююсь, кричу:

— Это вы дурно воспитаны, это вы меня позорите: вы говорите неправду, вы притворяетесь добрыми! Когда я вырасту, я вас убью!

Дом

Ему было десять лет.

Он сидел на тротуаре и смотрел, как в грузовик грузят мебель и ящики.

— Что они делают? — спросил он у мальчишки с их улицы, который подошёл и сел рядом.

— Ну как же! Переезжают, — ответил тот. — Я бы хотел стать грузчиком при переездах. Хорошая работа. Надо быть сильным.

— То есть они будут жить в другом доме?

— Конечно. Раз переезжают.

— Бедняги. С ними случилось несчастье?

— Почему несчастье? Наоборот. Они окажутся в доме побольше и покрасивее. На их месте я был бы доволен.

Он вернулся домой, сел на траву в саду и заплакал.

— Не может быть. Покинуть один дом ради другого — это так же грустно, как если бы кого-то убили.

В пятнадцать лет он переехал в другой город. Это было зимой. Из окна поезда он смотрел, как удаляется его детство. Потом, улыбнувшись, сказал матери:

— Надеюсь, тебе будет там хорошо.

Но однажды он снова ступил на порог старого дома — в воскресенье, в начале июня.

Сосед, инвалид, всегда любивший этого вежливого, молчаливого мальчика, был очень рад снова его видеть.

— Садись и расскажи, что с вами сталось в большом городе.

— Здесь ничего не изменилось, — ответил мальчик, окинув взглядом единственную комнату. — Вы позволите мне выйти в сад? Одним шагом он перемахнул через изгородь и снова оказался у себя дома.

Воздух был полон запахом перезрелой малины, увядшей на солнце.

Он шагнул вперёд и увидел его. Дом стоял там, неподвижный, пустой.

— Ты как будто устал, — сказал он ему, — но ты всё же должен знать, что я вернулся.

С тех пор он навещал его каждую неделю, он смотрел на него, он говорил с ним.

— Страдаешь ли ты так же, как я? — спросил он однажды после полудня, когда октябрьский дождь безжалостно бил в серые стены дома, а окна дрожали на ветру.

— Не плачь, — крикнул он, рыдая, — Я обещаю, что однажды вернусь. Навсегда. Мужчина выглянул в окно и сурово посмотрел в сад.

— Там кто-то есть, — прошептал мальчик, сломленный горем. — Ты впустил другого. Ты меня больше не любишь. Я ненавижу этого человека!

Окно захлопнулось с резким стуком, а поезд снова тронулся и понёсся через мёртвые поля. Вскоре их разделил океан. А потом и время.

Мальчик уже не был мальчиком. Он стал мужчиной.

И время, и океан, огни большого города, дома, касавшиеся облаков, шептали ему по ночам:

— Видишь, видишь, как ты далеко, далеко от меня.

Лица, толпы лиц, однообразие лиц, шум, бессмысленный гам, такой монотонный, что сродни тишине, и часы, колокола, будильники, телефоны, обитые двери, шёпот лифта, смех, безумная, невыносимая музыка.

Над всем этим — голос, смирившийся и почти нелепый, голос далёкий, печальный, старый:

— Видишь, как ты далеко от меня. Ты покинул меня, ты забыл меня.

Маленький мальчик стал теперь богатым человеком. И он решил заново отстроить свой дом, свой первый дом. Домов у него было уже несколько. Один на берегу моря, другой в элитном квартале, шале в горах. Но он желал обладать первым, единственным.

Он обратился к архитектору, сбивчиво описал ему дом своего детства. Архитектор улыбнулся: к нему то и дело обращались с заказами, не имеющими ничего общего с реальностью.

— Мне нужны точные цифры, размеры. Без размеров я ничего не могу сделать.

— Да, понимаю. Я напишу, попрошу всё измерить. Самое главное — веранда и виноградная лоза, которая вьётся по стенам. И не забудьте про пыль на листьях и на виноградных гроздьях.

Когда дом был построен, он кивнул.

— Да, он в точности такой же.

Он улыбался, но глаза его были пусты.

Через несколько дней он уехал, никому ничего не сказав.

Он переезжал с места на место, из города в город, летал самолётами, плавал на кораблях, ездил поездами.

Он всё время был где-то в другом месте, там, где ничто не напоминало ему о самом себе. Холодные огни больших городов были красивы, но чужды, невозможно было даже представить, что их можно полюбить.

— Я велел построить точную копию. Нелепо. Как будто можно скопировать то, что ты когда-то знал.

Большой отель, ни малейшего сходства. Ковер на ступенях, ковер в холле.

— Вам письмо, месье.

В лифте он вскрывает письмо.

Почему ты уехал?

Шок. Но дома не пишут писем. Это была всего лишь его жена.

Почему ты уехал?

И правда, почему?

Письмо остаётся лежать на столе. Завтра поезда вновь унесутся по рельсам всё дальше, а рельсы будут выть от усталости.

Они так устали, что поезд остановится прямо посреди поля.

Техническая неисправность.

Из вагона первого класса выходит человек. Никто не обращает на него внимания. Он спускается по насыпи и оказывается в мёртвом, раскисшем от грязи поле. Поезд снова трогается. Когда его шум стихает, человек говорит:

— Кажется, ты устал. Но ты должен знать, я вернулся.

Перед ним неподвижно стоит старый дом.

— Ты прекрасен.

Его морщинистые пальцы гладят обветшалые стены.

— Смотри. Я раскидываю руки и обнимаю тебя, как обнимал женщину, которую даже не подумал полюбить.

Под верандой дома появляется мальчик, глаза его обращены к луне. Человек подходит к нему.

— Я люблю тебя, — говорит он, и ему кажется, что впервые он произносит эти истёртые слова. Ребёнок сурово оглядывает его.

— Малыш, — говорит человек, — почему ты смотришь на луну?

— Я не смотрю на луну, — отвечает раздражённо ребёнок. — Я не смотрю на луну, я смотрю в будущее.

— В будущее? — говорит человек. — Из будущего как раз пришёл я. И там только мёртвые, грязные поля.

— Ты лжёшь, лжёшь, — гневно кричит ребёнок. — Там свет, деньги, любовь, сады, полные цветов!

— Оттуда я и пришёл, — тихо повторяет человек, — и там только мёртвые, грязные поля.

Тогда ребёнок узнаёт его и начинает плакать. Человеку становится стыдно.

— Знаешь, может, это просто потому, что я уехал.

— А, ну ладно, — говорит успокоенный ребёнок. — Я-то никогда не уеду.

Женщина закричала, увидев старика, сидящего под верандой. Он не шелохнулся, услышав этот крик. И всё же он ещё не был мёртв. Он просто сидел там и смотрел на небо, улыбаясь.

Моя сестра Лине, мой брат Ланоэ

— Сестра моя Лине, я брожу по улицам. Я не смею сказать тебе этого, хотя ты и так знаешь. Сестра моя, любовь моя, твои губы, изгиб твоих ушей... Сестра моя Лине, для меня нет других девушек, есть только ты. Сестра моя Лине, с самого детства я видел тебя обнажённой, без груди, ещё не ставшей женщиной. Я видел только твои бёдра, во всём остальном ты была такой же, как я. Сестра моя Лине, годы прошли, и я схожу с ума, чувствуя рядом с собой твои прижатые ко мне бёдра, твоё испуганное лицо, твою губу, дрожащую от сдерживаемых слёз. Лине, сестра моя Лине. Сегодня я увидел в грязном белье твои трусики, испачканные кровью. Ты стала женщиной. Я должен продать тебя, сестра моя. О, сестра моя Лине!

— Брат мой Ланоэ, так вот как это бывает? Брат мой Ланоэ, ты ушёл сегодня вечером. А я осталась там, одна со стариком, и мне было страшно, потому что тебя не было рядом. Позже они легли, старик и старуха, а ты, брат Ланоэ, не вернулся. Я долго ждала у своего окна, пока ты не пришёл с другим мужчиной. Вы вошли в мою комнату, ты и незнакомец, и я сделала всё, что ты хотел, чтобы я сделала. Я женщина, брат Ланоэ, я знаю, что должна старику и тебе, я делаю это охотно, брат Ланоэ, я готова отдать своё тело кому угодно. Но держи меня за руку, пока старики спят, гладь мои волосы, пока другой берёт меня. Люби меня, Ланоэ, брат мой, любовь моя, или затяни мне верёвку на шее.

Всё равно

Вверху, внизу — синие головки чертополоха.

Кто-то что-то поёт.

Какая разница. Это даже не красиво. Это грустная песня, старая, очень старая.

— А завтра? Проснёшься — куда пойдёшь?

— Никуда. Хотя... может быть, всё-таки куда-нибудь пойду.

Какая разница. Всё равно нигде не бывает по-настоящему хорошо.

Но уснуть трудно. Звонят колокола. Тикают часы.

— Расстелите ваш носовой платок, сударь. Мне хотелось бы опуститься на колени.

— Прошу вас.

Их было двое в трамвае. Один звонил в звонок, другой пробивал билеты.

Некому было сходить на конечной.

А ведь именно там останавливаются все трамваи.

И некому было садиться.

Всё равно.

Они становятся на колени, обмениваются словами.

— Хотите со мной поговорить?

— Я думал, вы хотите помолиться.

— Уже помолился.

— О, это другое дело. Значит, можно ехать дальше. Я вам позвоню завтра. — Какие новости?

— Как дети?

— Спасибо. Пока что болеют только двое. Старшие ходят по магазинам, чтобы погреться. А у вас?

— Ничего особенного. Наша собака наконец приучилась к чистоте. Мы купили мебель в кредит. Время от времени идёт снег.

Почтовый ящик

Свой почтовый ящик я проверяю дважды в день. В одиннадцать утра и в пять вечера. Почтальон обычно приходит раньше: утром между девятью и одиннадцатью, он очень непунктуален, а после полудня — около четырёх.

Я всегда иду проверять ящик как можно позже, чтобы быть уверенным, что почтальон уже приходил. Иначе пустой ящик подарил бы мне ложную надежду: я бы сказал себе: Может быть, он ещё не приходил, — и тогда мне пришлось бы спускаться ещё раз, позже.

Открывали ли вы когда-нибудь пустой почтовый ящик? Конечно. Это со всеми случается. Но вам-то на это глубоко наплевать, вам всё равно, пуст он или в нём что-то есть: письмо от вашей тёщи, приглашение на выставку, открытка от друзей с отдыха.

У меня нет тёщи, и быть не может, ведь у меня нет жены. Родителей, братьев и сестёр у меня тоже нет. Во всяком случае, я не могу этого знать.

Я родился в приюте. Не родился там, разумеется, но именно там я осознал, что живу на свете.

Поначалу это казалось мне естественным, я думал, что жизнь и есть это: куча детей, кто больше, кто меньше, кто злее, кто добрее, и несколько взрослых, которые здесь для того, чтобы защищать нас от старших. Я не знал, что где-то есть другие дети, с родителями, с отцом, матерью, сёстрами, братьями, с семьёй, как это называется.

Позже я встретил их, этих детей из другого мира, у которых были родители, братья, сёстры. И тогда я стал воображать себе родителей, они же у меня были, само собой, дети не рождаются в капусте, а ещё братьев и сестёр или, скромнее, брата или сестру.

Я возложил свою надежду на почтовый ящик.

Я ждал чуда, письма вроде: Жак, наконец-то я тебя нашёл. Я твой брат, Франсуа.

Я, конечно, предпочёл бы:

Жак, наконец-то я тебя нашла. Я твоя сестра, Анна-Мария. Но ни Франсуа, ни Анна-Мария меня не находили. И я их тоже не находил. Я довольствовался бы и письмом от матери или отца. Я воображаю их ещё живыми, я ведь довольно молод. Если бы они написали мне, тот или другой, например вот что:

От матери:

Дорогой Жак, я узнала, что ты хорошо устроился. Поздравляю тебя с тем, что ты добился своего. А я, как и в пору твоего рождения, всё так же в нужде и бедности. Но я рада знать, что ты наконец живёшь в достатке. Если я не смогла удержать и вырастить тебя, как хотела бы, то виноват в этом твой отец, который бросил меня в том положении, в каком я была из-за тебя, несмотря на моё огромное желание прижать тебя к сердцу навсегда.

Теперь я стара, и ты, может быть, мог бы прислать мне немного денег, ведь я твоя мать в большой нужде из-за моего возраста, и никто больше не хочет брать меня на работу. Твоя мать, которая любит тебя и часто о тебе думает.

От отца:

Дорогой сын. Я всегда мечтал иметь сына, и я горжусь тобой, потому что у тебя хорошее положение. Не знаю, как ты его добился, своего положения, я-то ни в чём не преуспел, хотя всю жизнь трудился как каторжник. Когда твоя мать сказала мне, что носит тебя под сердцем, я ушёл в море. Я жил в портах и в кабаках и был несчастен от мысли, что где-то у меня есть жена и ребёнок, а я не могу быть с вами. Денег я зарабатывал мало, а то, что получал, пропивал, стараясь заглушить боль, которая жила во мне, когда я думал о вас двоих.

Теперь меня сломили и пьянство, и несчастья. На суда меня больше не берут. Я перебиваюсь случайной работой в портах, но этого почти ни на что не хватает — я уже стар.

Поэтому, если можешь, учитывая моё положение, пришли мне немного денег. Они всегда будут кстати. Любящий тебя отец. Навсегда.

Вот какие письма я ждал, и с какой радостью я поспешил бы им на помощь, с каким счастьем откликнулся бы на их зов.

Но не было ничего, ничего такого в моём почтовом ящике, ничего — до сегодняшнего утра.

Сегодня утром я получил письмо. Оно пришло от одного из крупнейших предпринимателей города. Очень известное имя. Я подумал, что это официальное письмо, предложение работы. Я декоратор. Но начиналось оно так:

Сын мой,

Ты был всего лишь ошибкой моей молодости.

Но я взял на себя ответственность. Я обеспечил твоей матери достойное положение. Она могла растить тебя, не работая, но предпочла просто жить на мои деньги, отдав тебя в приют, чтобы и дальше вести беспорядочную жизнь. (Я узнал, что она умерла лет десять назад.)

Сам я, из-за моего очень видного положения, не мог заниматься тобой напрямую, ведь у меня уже была законная семья.

И всё же мне хотелось бы, чтобы ты знал, что я никогда не забывал о тебе и всегда, хотя и не напрямую, заботился о тебе. (Твоё обучение, стипендия в Школе изящных искусств — всё это было оплачено мной.)

Должен признать, что и ты со своей стороны неплохо устроился, и я тебя с этим поздравляю. Должно быть, это ты унаследовал от меня, потому что я сам тоже начинал с нуля.

К сожалению, других сыновей у меня не было. Только дочери, а мои зятья — люди совершенно никчёмные, бездари.

Теперь я на закате жизни, и приличия мне безразличны. Я решил доверить тебе руководство моими делами, ибо я устал и жажду покоя.

Итак, прошу тебя явиться ко мне в кабинет, по адресу, указанному в шапке письма, второго мая, в пятнадцать часов. Твой отец.

Далее следовала его подпись.

Вот письмо, которое я получил от моего отца после тридцати лет ожидания.

И он, конечно, уверен, что второго мая, ровно в три часа дня, я приду к нему в кабинет, переполненный радостью.

Второе мая — через десять дней.

Сегодня вечером я сижу в аэропорту, я жду самолёт в Индию.

Почему в Индию?

Да куда угодно, лишь бы мой отец не смог меня отыскать.

Ошиблись номером

Не знаю, что творится здесь с моим номером телефона. Должно быть, он похож на множество других. Я не жалуюсь. Каждый звонок — развлечение в моём однообразном существовании. С тех пор как я без работы, я порой немного скучаю. Не всегда, не по-настоящему. Дни проходят на удивление быстро. Порой я даже удивляюсь, как можно было втиснуть восемь часов работы в один день, и без того такой короткий.

Зато вечера долги и тихи. Вот почему я радуюсь, когда звонит телефон. Пусть даже чаще всего, почти всегда, это ошибка, и я всего лишь чужой номер. Люди так рассеянны.

— Гараж Лантеман? — спрашивают у меня.

— Нет, благодарю, — говорю я смущённо. (Надо бы избавиться от этой привычки говорить благодарю по любому поводу.) Вы ошиблись номером.

— Вот досада, — говорит человек на том конце провода, — я застрял на автостраде между Серьером и Арёзом.

— Сожалею, — говорю я, — я не могу вам помочь с ремонтом.

— Так это гараж Лантеман или как? — и он раздражается.

— Простите, что я не гараж Лантеман, но если я могу быть вам полезен…

Я всегда стараюсь быть любезным по телефону, даже когда это ни к чему. Мало ли. Иногда так заводятся знакомства, друзья.

— Да, вы можете быть мне полезны, если привезёте канистру бензина.

В его голосе надежда, он думает, что напал на простофилю, что, впрочем, правда.

— Сожалею, сударь, у меня нет бензина, есть только немного денатурата.

— Тогда сожгите его, болван! — и он вешает трубку.

Все они одинаковые — эти ошибочные номера. Стоит только оказаться не тем, кто им нужен, как они тут же теряют к вам всякий интерес. А ведь можно было бы немного поговорить.

Я хорошо помню самый лучший ошибочный звонок в моей жизни.

Телефон звонил долго, прежде чем я снял трубку. В то время я был в особенно мрачном настроении.

Это была женщина. В десять часов вечера.

Я ответил усталым голосом, за которым пряталась тоска.

—Алло?

— Марсель?

— Да? — говорю я осторожно.

— О, Марсель, я целую вечность тебя ищу.

— Я тебя тоже.

Это правда, я ищу её всю жизнь.

— Ты тоже? Я так и думала. Помнишь, на берегу озера?

— Нет, не помню.

Я так ответил, потому что я в корне честен, я не люблю хитрить.

— Не помнишь? Ты был пьян?

— Возможно, я довольно часто бываю пьян. Но меня зовут не Марсель.

— Разумеется, — возражает она мне. — Меня тоже зовут не Флоранс.

Что ж, уже кое-что: я знаю, как её не зовут. Я готов повесить трубку, но она вдруг говорит:

— И правда, вы не Марсель. Но у вас красивый голос.

Тут я умолкаю. А она продолжает:

— Очень приятный голос, глубокий, мягкий. Мне бы хотелось вас увидеть, узнать вас.

Я всё молчу.

— Вы там? Почему вы больше не говорите? Я же знаю, что ошиблась номером, вы не Марсель, то есть вы не тот, кто сказал мне, что его зовут Марсель.

Снова молчание. Особенно с моей стороны.

— Вы там? Как вас зовут? Меня зовут Гаранс.

— Не Флоранс? — спрашиваю я.

— Нет, Гаранс. А вас?

— Меня? Люсьен. (Это неправда, но и Гаранс, полагаю, тоже.)

— Люсьен? Красивое имя. Скажите, а если бы мы встретились?

Я ничего не говорю. Пот течёт со лба мне в глаза.

— Это могло бы быть забавно, — говорит Гаранс, — вам не кажется?

— Не знаю.

— Надеюсь, вы не женаты?

— Нет, не женат. (Я и женат, что за мысль!)

— Так что же?

— Да, — отвечаю я.

— Да — что?

— Мы могли бы встретиться, если хотите.

Она смеётся:

— Вы, кажется, застенчивы. Я люблю застенчивых. (Это, должно быть, ей в новинку после Марселя.) Слушайте, я вам кое-что предложу. Завтра после полудня, между четырьмя и пятью часами, я буду в кафе Театр. Завтра суббота, вы, полагаю, не работаете.

Полагает она верно. Я не работаю по субботам, как и в остальные дни.

— Я надену… — продолжает она, — так, юбку в шотландскую клетку с серой блузкой и чёрным жилетом. Вы легко меня узнаете. Я брюнетка, волосы средней длины. Погодите. (Я только это и делаю.) Передо мной на столе будет книга в красной обложке. А вы?

— Я?

— Да, как я смогу вас узнать? Вы высокий, маленький, худой или полный?

— Я? Как вам угодно. Скорее среднего роста, ни толстый, ни худой.

— У вас есть усы, борода?

— Нет, ничего. Я по-глупому бреюсь каждое утро. (Каждое третье или четвёртое утро, как придётся.)

— Вы носите джинсы?

— Разумеется. (Это неправда, но ей, должно быть, это нравится.)

— И толстый чёрный свитер, полагаю.

— Да, чёрный, чаще всего, — отвечаю я, чтобы ей угодить.

— Хорошо, — говорит она, — волосы короткие?

— Да, короткие, но не очень.

— Вы блондин или брюнет?

Она меня раздражает. Я грязно-буро-седой, но признаться в этом не могу.

— Шатен, — бросаю я ей.

И если ей это не по нраву — что ж, всё равно. Если рассудить, парень со сломанной машиной мне нравился больше.

— Довольно расплывчато, — говорит она, — но я вас узнаю. А если бы вы взяли под мышку газету?

— Какую газету? (Она перегибает. Я никогда не читаю газет.)

— Скажем, Нувель Обсерватёр.

— Да, могу взять Нувель Обсерватёр. (Я не знаю, что это, но найду.)

— Итак, до завтра, Люсьен, — говорит она и добавляет перед тем, как повесить трубку: — По-моему, это увлекательно.

Увлекательно! Есть люди, которые с лёгкостью произносят такие слова. Я бы никогда не смог говорить так. Есть уйма слов, которые я не в силах произнести. Например: увлекательно, упоительно, поэтично, душа, страдание, одиночество и прочее. Просто-напросто я не могу их выговорить. Мне стыдно за них, будто это непристойные слова, ругательства, как дерьмо, мерзость, гадость, шлюха.

Наутро я покупаю джинсы и толстый чёрный свитер. Продавец говорит, что мне это очень идёт, но я как-то не привык. Захожу ещё и к парикмахеру. Он предлагает мне оттеночный шампунь.

Я поддаюсь: тёмный шатен, ну и пусть, если выйдет плохо, я не пойду. Но выйдет хорошо. У меня волосы красивого каштанового цвета, только я к этому не привык.

Возвращаюсь домой, смотрюсь в зеркало. Часы идут, а я всё смотрюсь в зеркало. И тот, другой, незнакомец, тоже смотрит на меня. Он мне не нравится. Он лучше меня, красивее, моложе, но он — не я. Я-то был хуже, некрасивее, старше, но я к этому привык. Без десяти четыре. Пора идти. Тогда я быстро переодеваюсь, снова надеваю мой вельветовый костюм, коричневый, потёртый, не покупаю газету Старый Обсерватёр и прихожу в кафе Театр в четыре часа с четвертью.

Сажусь, оглядываюсь.

Подходит официант, я прошу у него бокал красного. Смотрю. Вижу четверых мужчин, играющих в карты, скучающую пару с пустыми взглядами и за другим столиком — одинокую женщину в плиссированной юбке серых тонов, светло-серой блузке, чёрном жилете. На ней ещё длинное ожерелье из трёх серебряных цепочек. (Она про ожерелье не говорила.) Перед ней чашка кофе и книга в красной обложке.

Мне не удаётся определить её возраст из-за расстояния, но я всё же догадываюсь, что она красива, очень красива, слишком красива для меня.

Вижу я и то, что у неё красивые грустные глаза, а в глубине их — что-то вроде одиночества, и мне хочется подойти к ней, но я не могу решиться, ведь я в своей старой одежде из потёртого вельвета. Иду в туалет, гляжу в зеркало, и мои каштановые волосы вызывают у меня стыд. Стыдно мне и за этот порыв, толкавший меня к ней, к её красивым грустным глазам, а в глубине их — чему-то вроде одиночества, что было лишь глупым капризом моего воображения.

Возвращаюсь в зал, сажусь за ближайший столик, чтобы наблюдать за ней. Она на меня не смотрит. Она ждёт молодого человека в джинсах и толстом чёрном свитере с газетой под мышкой. Она смотрит на часы кафе.

Я не могу удержаться, чтобы не глазеть на неё, что её, кажется, раздражает, потому что она подзывает официанта и расплачивается за кофе.

В этот миг дверь распахивается, вернее, обе створки двери отлетают, как в вестерне, и молодой человек, моложе меня, входит и останавливается у столика Флоранс-Гаранс. Он в джинсах и чёрном свитере, я почти удивлён, что при нём нет кольта и шпор. Волосы у него тоже чёрные до плеч, красивая борода того же цвета. Он окидывает взглядом присутствующих, в том числе меня, и я отчётливо слышу, что они говорят друг другу.

Она говорит:

— Марсель!

Он отвечает:

— Почему ты мне не позвонила?

— Понимаешь, была одна цифра, которую я, наверное, неверно расслышала.

— Ты кого-то ждёшь?

— Нет, никого.

А ведь я существую, я здесь, она меня ждала, но, к счастью, я единственный, кто это знает, и нет никакого риска, что я пойду им об этом рассказывать.

Тем более что Марсель говорит:

— Ну что, идём?

— Да.

Она встаёт, и они уходят.

Деревня

Это стало невыносимо.

Под его окнами, выходившими на площадь, некогда очаровательную, гам машин, рычание моторов не смолкали никогда.

Даже ночью. Невозможно спать с открытыми окнами.

Нет, это было поистине больше нестерпимо.

Дети рисковали попасть под колёса, выходя из дома. Ни минуты покоя.

По счастливой случайности ему предложили эту маленькую уединённую ферму, брошенную хозяином, и стоившую сущие гроши. Разумеется, надо было кое-что подлатать. Крышу, покраску. Устроить ещё ванную. Но даже с этим он отлично укладывался. И, по крайней мере, он был у себя дома.

Молоко, яйца, овощи он покупал у соседа-фермера за полцены против того, что стоят эти продукты в городе, в больших магазинах. И продукты чистые, натуральные.

Единственным неудобством были поездки на машине — двадцать километров — четыре раза в день. Но что такое двадцать километров? Всего каких-нибудь пятнадцать минут.

(Если только не случалась пробка, авария, поломка, полицейская проверка, туман, гололёд или слишком сильный снегопад.)

Школа тоже была далековато, но полчаса ходьбы очень полезны детям.

(Разве что когда идёт дождь, когда идёт снег, когда слишком холодно или слишком жарко.)

Но, в сущности, это был рай.

И он весело посмеивался, когда, приезжая в город, ставил машину на маленькой площади, часто даже под своими прежними окнами. Вдыхая выхлопные газы, он с удовлетворением думал, что избавил от всего этого свою семью.

Потом появился этот проект автострады.

Изучая планы, вывешенные в ратуше, он обнаружил, что будущая шестиполосная дорога пройдёт через середину его фермы или совсем близко от неё. Он был глубоко потрясён, но мгновение спустя его словно осенило: если автострада пройдёт через его ферму или сад, ему выплатят компенсацию. А на компенсацию он мог бы купить другую ферму, в другом месте. Чтобы разрешить сомнения, он попросил о встрече с ответственным лицом.

Тот принял его любезно. Учтиво выслушав, он объяснил, что тот ошибся, читая планы, ведь означенная автострада пройдёт по меньшей мере в ста пятидесяти метрах от его фермы. Стало быть, о компенсации не может быть и речи.

Автострада была построена — великолепное сооружение, — и действительно, между нею и фермой было сто пятьдесят метров. Впрочем, шум был едва слышен, что-то вроде непрерывного гула, к которому быстро привыкаешь. И хозяин фермы утешился мыслью, что с этой автострадой он будет быстрее добираться до работы.

Но из осторожности он отказался покупать молоко у соседа-фермера, ведь коровы фермера паслись теперь на обочине большой дороги, где трава, как всем известно, содержит много свинца.

Полгода спустя в пятидесяти метрах от его фермы установили газовые резервуары.

Два года спустя — мусоросжигательный завод, в восьмидесяти метрах. Тяжёлые грузовики приезжали с утра до вечера, и труба завода дымила без перерыва.

Зато в городе, на маленькой площади, движение и стоянку запретили. Там разбили скверик с цветочными клумбами, кустами, скамейками для отдыха и площадкой, предназначенной для детей.

Улицы

С самого детства он любил бродить по улицам.

По улицам этого маленького городка без будущего.

Он жил в центре, в узком одноэтажном доме. Внизу помещалась лавка его родителей, лавка старьёвщика, полная всяких диковинных вещей, более или менее старинных. Наверху окна тесной квартирки выходили на главную площадь города, площадь, которая пустела уже к девяти вечера.

После уроков он не сразу возвращался домой, он шёл гулять. Он подолгу разглядывал иные фасады, садился на скамейку или на низкую ограду.

Так как он был хорошим учеником, родители не беспокоились. К обеду он всегда приходил вовремя, а вечером играл на старом расстроенном пианино в своей комнате. Это была вещь, которую его родители так и не смогли продать: слишком мало кто в городе мог позволить себе пианино, а те, кто мог, покупали новое.

А он играл на старом пианино каждый вечер. Остальное время он гулял по городу, очень маленькому городку, но каждый день он мог открыть в нём улицу, которую ещё никогда не видел, вернее, никогда толком не разглядывал.

Поначалу он довольствовался старым кварталом, рядом с домом. Старинные дома, замок, церкви, извилистые улочки его вполне устраивали. К двенадцати годам он забирался всё дальше и дальше. Он останавливался на улице, похожей на деревенскую, поражённый её домами, вросшими в землю, окнами у самой земли.

Его влекла сама атмосфера улиц.

Ничем не примечательная улица могла удерживать его внимание месяцами. Он возвращался туда осенью, хотел увидеть её под снегом, хотел угадать, как устроены дома внутри. Он пользовался незадёрнутыми занавесками, неплотно закрытыми ставнями. Он становился соглядатаем. Соглядатаем домов.

Люди, что в них жили, его не интересовали. Только дома и улицы.

Улицы!

Он хотел видеть их утром под солнцем, снова видеть их после полудня в тени, снова видеть их, когда идёт дождь, и ещё когда стоял туман или светила луна. Порой он с грустью думал, что одной жизни ему не хватит, чтобы узнать все улицы своего города во всех обликах, какие они могут принять. Тогда он шёл до изнеможения, и ему казалось, что он никогда не сможет остановиться.

Но однажды ему пришлось уехать, покинуть этот город, чтобы учиться музыке в столице. Он сменил старое пианино на скрипку. Учителя утверждали, что он очень одарён.

Он проучился три года в Большом Городе.

Три года кошмаров.

Сны, сны — каждую ночь.

Улицы, дома, двери, стены, мостовые, острая боль, пробуждение в поту посреди ночи, настройка скрипки, страх потревожить обитателей дома, ожидание часов, когда он наконец сможет играть.

В день, когда он представил своё сочинение перед учителем, перед учениками, он закрыл глаза. В его скрипке проходили улицы его города, с остановками перед восхитительным домом, перед красотой пустой, незабываемой улицы.

Нарастающее чувство одиночества при воспоминании об этих покинутых, преданных улицах. Тоска. Безграничное восхищение этими любимыми улицами. Огромное чувство вины. Любовь, достигшая высшего предела страсти. Упрямая, земная любовь, приросшая к земле этого города. Любовь чувственная, телесная, почти непристойная, захлестнула музыкальный зал.

Бунт тела, которое не может обрести покой нигде больше. Бунт ног, которые не могут ходить по другим улицам. Отказ глаз, не желающих видеть ничего другого. Душа, прикованная к стенам этого единственного города. Глаза, прикованные к фасадам домов этого единственного города.

Он знал это: никогда он не излечится от этой безумной, противоестественной любви, никогда!

— Замолчите! — крикнул учитель.

Он поднял глаза, затуманенные слезами. Он не понимал, что происходит в зале. Ему это было безразлично. Он опустил смычок.

— Чему вы смеётесь? — спросил учитель.

— Простите нас, Мэтр, — сказал очень одарённый ученик, — но это такая мелодрама.

Остальные ученики, наконец избавленные от кошмара, смеялись вволю.

Учитель увёл его в другой зал.

— Играйте! — сказал он.

— Я не могу. Почему они смеялись?

— От неловкости. Они не могли вынести вашу музыку… вашу боль. Вы влюблены?

— Я не понимаю.

— Чувства нынче не в чести в искусстве. В моде почти научная сухость. Романтизм — ну, не знаю, всё вышло из моды, всё вызывает смех. Даже любовь. А ведь в вашем возрасте это важно, естественно. Очевидно, что вы влюблены в какую-то женщину.

От изумления он расхохотался, долго.

— Вам нужен отдых, — сказал учитель. — Вы большой музыкант, и отныне вы можете работать один. Вы можете возвращаться домой. Мне больше нечему вас учить. Вы должны найти свой собственный путь. Но сначала — отдохните.

Он вернулся домой. Отдохнуть от долгого отсутствия. Он дал отдохнуть и своей скрипке. Иногда он играл на старом расстроенном пианино. Он давал уроки музыки, чтобы жить. Это его вполне устраивало. Он ходил от ученика к ученику, из дома в дом, с улицы на улицу.

Родители его умерли. Сначала отец, потом мать. Он уже толком не помнил когда. Он ходил по улицам. Порой он садился на скамейку с газетой. Но не читал. То, что происходило в мире, его не интересовало. То, что происходило в его городе, тоже не интересовало. Он просто сидел там, он был счастлив. Для него счастье сводилось к малому: гулять по улицам, ходить по улицам, садиться, когда устанешь.

Даже в своих снах он ходил по улицам, и там он был по-настоящему счастлив, ведь он мог обойти все улицы не уставая, с неистощимой силой.

Однажды вечером он почувствовал себя очень старым и с ужасом подумал, что у него никогда не хватит времени ещё раз увидеть тот или иной дом, ту или иную улицу. И он с грустью думал, что будет вынужден вернуться после смерти, чтобы снова и снова ходить по улицам.

А это его очень удручало, ведь он полагал, что дети будут его бояться, и он ни за что на свете не хотел пугать детей своего города. Он умер и, как и предвидел, был вынужден вернуться на долгие годы — на вечность — и бродить по улицам, которые, как ему казалось, он ещё недостаточно любил.

Что до детей, то он тревожился напрасно, ведь в их глазах он был всего лишь стариком среди других, и им было совершенно всё равно, мёртв он или жив.

Большое колесо

Есть один человек, которого мне ещё ни разу не хотелось убить.

Это ты.

Ты можешь ходить по улицам. Можешь пить и ходить по улицам. Я не убью тебя.

Не бойся. Город не опасен. Единственная опасность в этом городе — это я.

Я хожу по улицам.

Я хожу.

Я убиваю.

Но тебе нечего бояться.

Если я иду за тобой, то потому, что мне нравится ритм твоих шагов. Ты пошатываешься. Это красиво. Можно сказать, что ты хромаешь. И что ты горбат. На самом деле это не так. Время от времени ты выпрямляешься, и ты идёшь прямо. Но я люблю тебя в поздние ночные часы, когда ты слаб, когда ты спотыкаешься, когда ты сутулишься.

Я иду за тобой, ты дрожишь. От холода или от страха. А ведь тепло.

Никогда, почти никогда, может быть, никогда не было так тепло в нашем городе.

И чего бы тебе бояться?

Меня?

Я не враг тебе. Я люблю тебя.

И никто другой не смог бы причинить тебе зла.

Не бойся. Я здесь. Я защищаю тебя.

Но и я тоже страдаю.

Мои слёзы — крупные капли дождя — текут по моему лицу.

Ночь окутывает меня. Луна освещает меня. Облака прячут меня. Ветер раздирает меня. Я испытываю к тебе что-то вроде нежности. Со мной такое бывает порой. Очень редко. Почему к тебе? Не знаю.

Я хочу идти за тобой очень далеко, повсюду, долго. Я хочу видеть, как ты страдаешь ещё сильнее. Я хочу, чтобы всё остальное тебе опротивело.

Я хочу, чтобы ты пришёл умолять меня забрать тебя. Я хочу, чтобы ты меня желал. Чтобы жаждал меня, чтобы любил меня, чтобы звал меня.

Тогда я возьму тебя в объятия, прижму к сердцу, ты будешь моим ребёнком, моим любовником, моей любовью.

Я унесу тебя.

Ты боялся родиться, а теперь ты боишься умереть.

Ты боишься всего.

Не надо бояться.

Просто есть большое колесо, которое вращается. Оно называется Вечность.

Это я вращаю большое колесо.

Ты не должен бояться меня.

Ни большого колеса.

Единственное, что может напугать, что может причинить боль, — это жизнь, а её ты уже знаешь.

Вор

Хорошенько запирайте двери. Я приду бесшумно, в чёрных перчатках.

Я не из тех, кто действует грубо. И не из тех, кто жаден и глуп.

На моих висках и на запястьях вы могли бы разглядеть тонкий рисунок вен, если бы вам когда-нибудь представился такой случай.

Но в ваши спальни я прихожу только поздно ночью, когда уходит последний гость, когда гаснут ваши безвкусные люстры, когда все спят.

Хорошенько запирайте двери. Я приду бесшумно, в чёрных перчатках.

Я прихожу всего на несколько минут, но каждый вечер, без передышки, и в каждый дом без исключения.

Я не из тех, кто действует грубо. И не из тех, кто жаден и глуп.

Утром, когда вы проснётесь, пересчитайте свои деньги, драгоценности — всё будет на месте.

Ничего, кроме одного дня вашей жизни.

Мать

Её сын ушёл из дома очень рано, в восемнадцать лет. Через несколько месяцев после смерти отца.

Она продолжала жить в двухкомнатной квартире, была в очень хороших отношениях со своими соседями. Она бралась за уборку, штопку, глажку.

Однажды сын постучал в дверь. Он был не один. Он был с девушкой, довольно хорошенькой.

Она раскрыла им объятия.

Четыре года она не видела своего сына.

После вечернего ужина сын сказал:

— Мама, если ты не против, мы останемся здесь вдвоём.

Сердце её подпрыгнуло от радости. Она приготовила им самую большую, самую красивую комнату. Но они ушли около десяти вечера.

Наверняка отправились в кино, — сказала она себе и уснула, счастливая, в маленькой комнатке за кухней.

Она больше не была одинока. Сын снова жил рядом с ней.

По утрам она уходила рано — на уборку и мелкую работу, от которой не хотела отказываться, несмотря на то что её жизнь теперь изменилась.

К полудню она готовила им хороший обед. Сын всегда приносил что-нибудь с собой: цветы, десерт, вино, а иногда и шампанское.

Суета незнакомых людей, которых она время от времени встречала в коридоре, её не смущала.

— Проходите, проходите, — говорила она. — Молодые в комнате.

Иногда, когда сына не было дома и они обедали вдвоём, её взгляд встречался с печальными, затравленными глазами девушки, жившей у неё. Тогда она опускала глаза и, теребя хлебный мякиш, бормотала:

— Он хороший мальчик. Очень хороший.

Девушка складывала салфетку — она была хорошо воспитана — и выходила из кухни.

Приглашение

В пятницу вечером муж вернулся с работы в прекрасном настроении.

— Завтра у тебя день рождения, дорогая. Устроим праздник, позовём друзей. Подарок я подарю тебе в конце месяца — сейчас у меня с деньгами туговато. Чего бы тебе хотелось? Красивые наручные часы?

— У меня уже есть часы, дорогой. И я ими очень довольна.

— Тогда платье? Какой-нибудь костюмчик от кутюр?

— От кутюр! Мне нужны брюки и пара босоножек, вот и всё.

— Как скажешь. Я дам тебе деньги, и ты сама купишь то, что тебе понравится. Но только в конце месяца. А праздник мы можем устроить хоть завтра. Позовём целую компанию друзей.

— Знаешь, — сказала жена, — такие праздники с целой компанией друзей для меня слишком утомительны. Я бы предпочла поужинать в хорошем ресторане.

— Рестораны — это грабёж, и ещё не факт, что будет вкусно. Я лучше устроил бы тебе хороший ужин у нас дома. Я всем займусь: покупками, меню, приглашениями. А ты сходишь к парикмахеру, наведёшь красоту, и всё будет готово к назначенному времени. Тебе останется только сесть за стол. Я даже сам буду подавать блюда. Мне это будет приятно. Хотя бы раз.

И муж с увлечением берётся за организацию праздника. Он это обожает.

В субботу после обеда он свободен. Идёт за покупками.

Около пяти часов возвращается домой — нагруженный пакетами, сияющий.

— Всё будет просто замечательно, — говорит он жене. — Тебе бы пока накрыть на стол. Так мы сэкономим время.

Свежепричёсанная, одетая в чёрное платьице двадцатилетней давности, она накрывает на стол, ухитряется украсить его очень мило.

Появляется муж:

— Надо было поставить бокалы для шампанского. Я это поправлю. А пока пойди разведи огонь в камине, там я буду жарить отбивные — просто чудо! И если бы ты потом пришла, чтобы почистить картошку и сделать заправку для салата. Фу, салаты полны всякой мелкой живности, крохотных слизней, меня от этого воротит! Ты вымоешь их, ладно? Ты к этому привыкла.

И позже, устроившись перед камином:

— Углей будет достаточно. Не принесёшь ли мне рюмку джина с… Кстати, есть у нас лимон к джину? Нет, я его не купил, я думал, что есть. Могла бы и ты всё-таки подумать об аперитивах, я же не могу всё делать. Кажется, У Марко ещё открыто. Возьми ещё миндаль и фундук. И оливки!

Через четверть часа.

— Я так и знал, что будет открыто. Ты ещё не поставила картошку вариться? Мне же надо следить за мясом. Ой, чуть не забыл одну вещь… Я купил креветки на закуску. Быстренько сделай соус со сливками и кетчупом. Нет кетчупа? Да в этом доме никогда ничего нет! Сбегай быстро одолжи у Как-его-там.

Мадам идёт за кетчупом к Как-его-там, этажом выше. Как-его-там охотно одалживает свою бутылку кетчупа, но в придачу непременно требует, чтобы выслушали повесть о его сегодняшних злоключениях, да и о его жизни вообще.

Внизу раздаётся звонок, приходят гости, мадам приходится спускаться.

Друзья сидят вокруг камина.

Муж кричит:

— Ну что там с аперитивами, Мадлен?

Отбивные наконец готовы. Слегка пережарены. Но настроение хорошее. Пьют много. Смеются. Слишком часто поминают возраст Мадлен, но, в конце концов, это её день рождения.

Друзья ещё и превозносят заслуги человека, который всё сделал, всё устроил.

— Золотой муж.

— Вам повезло. После пятнадцати лет брака.

— Старина! Это надо суметь!

Часам к трём ночи вдруг наступает тишина.

Друзья ушли, муж храпит на диване в гостиной, обессиленный, бедняга.

Мадлен опустошает пепельницы, собирает пустые бутылки, грязные бокалы, осколки разбитого стекла, убирает со стола.

Прежде чем взяться за мытьё посуды, она идёт в ванную и подолгу смотрит на себя в зеркало.

Месть

Он повернулся вправо, влево — ничего не видит.

Ему страшно. Он даже плакал, быть может, — он не уверен, ведь дождь бил ему в лицо.

Вверху серое небо; внизу грязь — вот что было к нему ближе всего.

Он говорит:

— Почему ты исчезла? Твои стеклянные руки прозрачны, как чистая вода горных ручьёв. В твоих глазах написана тишина, а на лице — отвращение.

На следующий день он говорит:

— Твоё лицо черно, наслаждение с резким смехом, а всё же я хотел бы достичь белой горы, той, что ищут путники, высовываясь из окон поездов без рельсов, без надежды. Путники без цели, которые, когда придёт срок, повисают на стоп-кранах.

Они раскачиваются там, вместе с моим отцом, и меж колёс наши никогда не рождённые дети плачут и кричат, миллион звёзд указывает им путь.

На третий день он говорит:

— Те, кого били, молча сносили удары, не отвечая. Но они стали жестокими. Когда наступил вечер, они перешли через реку, чтобы ждать часа расплаты за заграждениями.

Даже невинные были убиты.

В последний день он сказал:

— Не спрашивай меня — с волосами, развевающимися на ветру, — не спрашивай, кто начал, не спрашивай, кто закончил. Всё, что я знаю, — был первый удар.

— Я отомщу за тебя.

Он лёг рядом с тем, что когда-то было телом женщины, и погладил мокрые волосы. А может быть, это была всего лишь трава.

Тогда на вспаханном снарядами поле появились сто человек и сказали:

— Когда мы перестанем плакать и мстить за своих мёртвых? Когда перестанем убивать и плакать? Мы — те, кто выжил. Мы трусы, неспособные сражаться, неспособные убивать. Мы хотим забыть. Мы хотим жить.

Человек, лежавший в грязи, пошевелился, поднял оружие и перестрелял их всех до последнего.

Об одном городе

Он был маленьким и тихим, с низкими домами и узкими улицами, ничем особенно не примечательный.

Не знаю, почему я так много о нём говорю, но, если бы я молчал, меня задушила бы тень гор, которые его окружают, высоких и мрачных.

Там иногда, в сумерках, небо становилось таких необыкновенных оттенков, что люди выходили из домов, пытаясь подобрать им название. Но краски смешивались так причудливо, что ни одно слово им не подходило.

Я уже часто говорил об этом, и о доме тоже, о нашем доме, но я забыл о деревьях в саду.

На одной из яблонь, уже в начале лета, мы находили плоды, которые, не будучи спелыми, были сладки как мёд. Каков был вкус этих яблок в зрелости, я так и не смог узнать, ведь мы всегда съедали их заранее.

Это лишает меня одного воспоминания, но как это предвидеть, когда ты всего лишь ребёнок?

Уже поздно. Там ночи были недвижны, занавески даже не колыхались перед окнами, тишина гулко отдавалась на улице. Нам было страшно, потому что где-то в горах всегда скрывался чёрный, злой человек. Он шёл к городу и стучал в двери, запертые на два замка.

Пока не взошло солнце, я должен рассказать обо всём.

О реке. О колодце с его тёмным колесом. О весёлом, успокаивающем лете. О солнце на наших лицах в пять часов утра. О церковном саде.

Каждую осень она заставала нас в этом саду врасплох: вдруг с деревьев начинали падать красные листья — всего лишь горсть, — когда нам ещё казалось, что стоят самые погожие дни.

Это было удивительно. Они падали, падали, покрывая землю всё более толстым слоем. Мы ходили по ним босиком. Было ещё тепло. Мы смеялись. А потом нам снова становилось страшно.

Продукт

Господин Б. никогда не возвращался домой рано вечером. Впрочем, достаточно рано, чтобы успеть к семейному ужину. Он требовал, чтобы его непременно ждали, потому что очень любил свою семью, особенно детей.

К тому времени дети уже клевали носом. Они мало ели, нервничали или начинали хныкать.

Когда господин Б. чувствовал усталость, он просил жену уложить их поскорее спать. Тогда он включал телевизор и засыпал в кресле, слегка похрапывая. Зато в дни, когда дела шли получше, он предлагал детям партию в карты или домино, какую-нибудь настольную игру.

Жена, как правило, отклоняла щедрое предложение мужа и читала в укромном углу комнаты, которую называли гостиной. Господин Б. давно смирился насчёт своей жены. Поэтому он не делал никакого замечания по поводу её отсутствия за этими воспитательными играми, которые ведь укрепляли семейные узы. У неё не было ни чувства семьи, ни чувства воспитания. Но всё-таки она была матерью его детей, и ради этого господин Б. мирился с её недостатками, хотя в глубине души и сохранял некоторую горечь.

Господин Б. теперь возвращался домой всё позже и позже. Дело было в том, что Продукт продавался плохо, а господин Б. был начальником отдела продаж. Тот, кто никогда не был начальником отдела продаж, даже не может представить себе, какая ответственность ложится на плечи человека на этой должности. Продукт должен был продаваться — любой ценой.

Добросовестный служащий, господин Б. делал всё, чтобы продать Продукт, но эта ежедневная борьба пожирала те часы, которые он предпочёл бы посвятить своей семье.

Домой он возвращался уже далеко после семейного ужина. Дети давно спали, жена читала в углу гостиной, не поднимая глаз. Господин Б. доедал остатки ужина — сам же их и разогревал, — а затем, совершенно измученный, поднимался на второй этаж, в свою спальню.

А Продукт продавался всё хуже и хуже, несмотря на нечеловеческие усилия господина Б.

Однажды ночью его разбудило что-то гнетущее. Ему захотелось поговорить с женой. Но комната его жены была пуста. Шкафы тоже. И ящики. Удивлённый, он вошёл в комнату детей: и там никого.

— Это, наверное, школьные каникулы, — подумал он, — я, должно быть, забыл. Я не могу помнить обо всём.

На следующий день в конторе ему объявили об увольнении. Об увольнении окончательном. Он плохо продавал Продукт. Только что был нанят другой начальник отдела сбыта. Господин Б. вернулся домой, стал ждать конца каникул. Он смотрел в окно на облака, которые проплывали мимо. Пыль заполоняла всё, грязная посуда громоздилась в раковине. Господин Б. ждал, недоумевая, отчего школьные каникулы так длинны.

Я думаю

Теперь у меня осталось мало надежды. Прежде я искал, я всё время куда-то двигался. Я ждал чего-то. Чего? Я и сам не знал.

Но я думал, что жизнь не может быть только этим, то есть почти ничем, жизнь должна быть чем-то, и я ждал, когда это что-то придёт, я его даже искал.

Теперь я думаю, что ждать нечего, и потому остаюсь в своей комнате, сижу на стуле, я ничего не делаю. Я думаю, что снаружи есть жизнь, но в этой жизни ничего не происходит. Ничего для меня. Для других, может быть, что-то и происходит, это возможно, это меня больше не интересует.

Я здесь, у себя дома, сижу на стуле. Немного предаюсь мечтам. Впрочем, не совсем. О чём мне мечтать?

Я просто сижу.

Я просто сижу здесь. Не могу сказать, что мне хорошо, не ради этого я тут остаюсь, не ради своего удобства, наоборот.

Я думаю, что нет ничего хорошего в том, чтобы тут сидеть, и знаю также, что рано или поздно мне непременно придётся встать, потом, позже.

У меня даже смутная тревога оттого, что я сижу тут, ничего не делая часами или днями, я не знаю. Но я не нахожу никакой причины встать и что-то сделать. Просто я не вижу, совсем не вижу, что бы я мог сделать. Я мог бы, конечно, немного прибраться, устроить уборку — да, это так. У меня довольно грязно, всё запущено. Я должен хотя бы встать, чтобы открыть окно, тут пахнет дымом, гнилью, затхлостью.

Но всё это не так уж меня стесняет. Немного, но недостаточно, чтобы я встал. Я привык к этим запахам, я их не чувствую, я думаю только, что если бы вдруг кто-то вошёл… Но кого-то не существует. Никто не входит.

Чтобы всё же что-то сделать, я принимаюсь читать газету, которая лежит на столе с… с некоторых пор, с тех пор как я её купил…

Я, разумеется, не даю себе труда взять газету. Я оставляю её там, на столе, читаю издали, но это не входит в мою голову или в мои глаза, я вижу там лишь чёрных дохлых мух, и тогда я перестаю утруждаться.

Всё равно я знаю, что на другой странице газеты есть молодой человек, не слишком молодой, как я в точности, который читает ту же газету в круглой встроенной ванне, он смотрит объявления, курс биржи, совершенно расслабленный, виски хорошей марки под рукой на краю ванны. Вид у него красивый, живой, умный, обо всём осведомлённый. При мысли об этой картинке я вынужден встать, и я иду блевать в раковину — не встроенную, по-дурацки прилепленную к стене кухни. И всё, что из меня выходит, забивает эту злосчастную раковину.

Я порядком удивлён при виде этой кучи мерзости, объём которой кажется мне вдвое больше того, что я мог съесть за последние двадцать четыре часа. Созерцая эту гнусную вещь, я чувствую новый приступ тошноты и поспешно выхожу из кухни.

Я выхожу на улицу, чтобы забыться. Брожу, как любой другой человек. Но на улицах нет ничего — только люди, магазины, и всё.

Возвращаться домой мне не хочется из-за засорившейся раковины. И ходить дальше тоже не хочется. Тогда я останавливаюсь на тротуаре, спиной к большому магазину, смотрю, как люди входят и выходят, и думаю: те, кто выходит, должны были бы оставаться внутри, а те, кто входит, — снаружи. Так было бы меньше лишнего движения и усталости.

Это был бы неплохой совет. Но они всё равно не стали бы слушать. Поэтому я ничего не говорю. Не двигаюсь. Мне даже не холодно здесь, у входа. Я пользуюсь теплом, которое выходит из магазина через постоянно открывающиеся двери, и чувствую себя почти так же, как совсем недавно, сидя у себя в комнате.

Мой отец

Вы никогда его не знали.

Он умер.

Вот почему я уехала в прошлом году, в начале декабря, в мою страну, которую вы тоже не знаете.

Двадцать четыре часа поездом до столицы, ночь отдыха у брата, и снова поезд, двенадцать часов, — итого тридцать шесть часов пути, до этого большого промышленного города, где собирались замуровать моего отца, — белая фарфоровая урна, маленькая ниша, высеченная в бетоне.

Тридцать шесть часов в поезде. Ожидание. Остановки. Пустынные, холодные вокзалы. Вокруг меня люди, которые не потеряли отца. Или потеряли его так давно, что больше о нём не думают. А я думала. Но не верила.

Я уже несколько раз проделывала этот путь, когда мой отец был ещё жив, он ждал меня в конце моего путешествия в пригороде этого промышленного города, где он так мало жил, так мало любил, и где он ни разу не прошёлся со мной рука об руку.

На его похоронах почти шёл дождь. Народу собралось довольно много. Венки. Песнопения. Мужской хор — все в чёрном. Это были социалистические похороны, без священника.

Я положила букет гвоздик рядом с белой урной. Такой маленькой. Я не могла поверить, что мой отец — там, внутри. Когда-то он был таким высоким, в те времена, когда я ещё была его дочерью, его ребёнком.

Фарфоровая урна — это был не мой отец.

И всё же я заплакала, когда её замуровали в бетон. 

Пластинка играла национальный гимн, где речь идёт о Боге, которого молят благословить эту страну и её народ, который столько выстрадал в прошлом и даже ради будущего.

Мужскому хору, должно быть, пришлось спеть ещё раз, потому что двое работников кладбища никак не могли справиться со своим делом: закрывающая плита не вставала на место, урна, мой отец, никак не хотела войти в маленькую бетонную нишу.

Позже я узнала, что отец хотел быть похороненным в земле, в своей родной деревне, а не замурованным здесь. Но его убедили — умирающего от рака желудка, медленно угасавшего, не знавшего о своей болезни, жившего от одного укола морфия до другого, — убедили, моя мать и мой брат, что так будет лучше: здесь, на кладбище этого ужасного промышленного города, который он никогда не любил и где ни разу не гулял со мной, держа меня за руку.

Потом мне пришлось приветствовать множество людей. Я их не знала, зато они знали меня. Женщины меня целовали. Наконец всё было кончено. Продрогшие, мы смогли вернуться к моим родителям, то есть я хочу сказать к моей матери. Было что-то вроде приёма. Я ела, как все, я пила. Я устала от своей дороги, от церемонии, от гостей, от всего.

Я пошла в маленькую комнату отца, где он имел обыкновение уединяться, чтобы читать, учить языки, вести свой дневник.

Отца там не было. Не было его и в саду. Я подумала, что, может быть, он пошёл за покупками из-за всех этих людей у него дома. Он часто ходил за покупками, ему это нравилось.

Я ждала его, я хотела снова его увидеть, ведь мне скоро нужно было возвращаться, то есть ехать обратно сюда. Я выпила много вина, а его всё не было.

— Да куда же он делся, папа? — сказала я наконец, и люди посмотрели на меня.

Братья отвезли меня к себе, уложили. На следующий день я уехала. Двадцать четыре часа, тридцать шесть часов поезда.

В дороге я строила планы.

Через некоторое время я снова приеду сюда, сниму бетонную плиту, украду урну и похороню её в его родной деревне, на берегу реки, в чёрной земле.

Но я почти не знаю этих мест, никогда там не была. И потом, если я всё-таки украду урну, где именно я её похороню?

Нигде мой отец не гулял со мной, держа меня за руку.

C'est égal, 2005.
Перевод с французского Дарьи Бочаровой.