#44. Децимация


Юкио Мисима
Голоса духов героев

1

Однажды вечером в начале вес­ны я присутствовал при вызывании духов у Кимура-сэнсэя, и сильные впечатления, полу­ченные при этом, не забудутся до конца моей жизни. Очень многое из случившегося тогда я не решаюсь изло­жить на бумаге; однако по возможности адекват­но описать сохранившееся в памяти — мой долг.

Церемония духовной одержимости, иначе на­зываемая духовным очищением, обычно прово­дится в храмах и святилищах, с вознесением мо­литв; это сравнимо с синтоистской церемонией "явного очищения", где действо переходит к ду­хам и через духов, — откуда и само название. В процессе духи проявляются; собственно, неза­метно для самого человека в него вселяется дух, а затем, сконцентрировавшись в его душе, овла­девает его чувствами, после чего достигается со­стояние, сходное с вдохновением человека искус­ства, поскольку люди посторонние, безусловно, не могут его обрести.

В противоположность этому, при "открытом" вызывании, человек, одержимый божеством, самого начала совершенно отчетливо воспринимается всеми окружающими в своем амплуа.

И еще, при проявлении духов существует самоощущение и ощущение других; в первом случае чувства человека и духа сливаются. Нечего и говорить, что на вечере, где я присутствовал, духи проявлялись через ощущения других.

Итак, в случае общения через ощущения других есть взывающий к духам, говорящий с духами, затем истинный мастер игры на кото[1], кото­рый, перебирая струны, просит дух проявиться; взывающий почтительно осведомляется; в дан­ном случае почтенный Кимура-сэнсэй — "старец, радующий небо" — заменил мастера игры на кото и отправлял церемонию, играя на каменной флейте.

Эта каменная флейта то же, что и "драгоцен­ный камень, успокаивающий демонов", исконно полученный из мира богов; она вполне может соответствовать необходимости. Обычно это — природный камень размером с большой кулак, с большое куриное яйцо; использовались его ес­тественные отверстия, однако в древних инстру­ментах отверстия большей частью делались спе­циально. Каменная же флейта, которую сэнсэй получил от старца Тэнкая, это магическое ору­дие, была большим предметом, размером с два сложенных вместе кулака, с проделанным в нем отверстием, — таинственный предмет черного цвета, даже позеленевший. Говорят, если хорошо в него дунуть, услышишь восемь тонов; старец Тэнкай получил эту флейту в мире богов.

Итак, как и предполагалось, роль главного божества исполнял Кавасаки Сигэо, 23-летний молодой человек, лишенный зрения, — фигура, идеально подходившая своей послушностью и спокойствием для непосредственно общавшего­ся с духами Кимура-сэнсэя. Люди, знающие толк в синтоистской школе Сиракава, не преминут подчеркнуть, что одержимыми божествами не­бес бывают женщины, а мужчинами овладевают божества земли, — но это неверно.

Если кто-то думает, что, когда дух входит во взывающего, тот в помутненном состоянии рас­судка начинает кричать и исполнять дикие пля­ски, ему следует хоть раз побывать на происхо­дящем у Кимура-сэнсэя. Звуки, издаваемые ка­менной флейтой, раздавались до самого конца церемонии духовного очищения; отсутствовал какой бы то ни было ажиотаж, все было строго и торжественно.

В ту ночь теплый южный ветер, необычный для первой декады марта — ранней весны, — принес с собой дождь, который то сыпал горстя­ми в закрытую дверь, то часто барабанил но оконному стеклу.

Призывание духов не есть, как это представля­ется взгляду обывателя, любопытное занятие, которое предпринимают из баловства. И еще, по­сле достижения одержимости, если это — новый дух, нет никакой гарантии, что он будет общать­ся архаическими словами из "Кодзики" и "Нихон сёки". Он свободно пользуется современной лексикой, употребляя иногда даже такие модные словечки, которые ему, вроде бы, и не подходят

В этом случае участники, оставив всякий страх, вступают в приятельские отношения с духом через посредство своего духа и устами основною божества с удовольствием общаются с ним на интересующие их современные темы с помощью дружеских выражений. Однако при всем этом сохраняется некий нерушимый божественный характер духа.

В ту ночь я не знал, что может произойти, и си­дел с чистым телом и в чистой одежде, ожидая появления духа, однако нельзя сказать, чтобы у меня не было совсем никаких предчувствий. Стук капель дождя, приносимых ветром, понем­ногу стихал; в чертах лица "основного божест­ва" — Кавасаки-куна[2] — проглядывало что-то бессердечное, совершенно необычное.

К сожалению, Кавасаки-кун в 18-летнем воз­расте в результате несчастного случая лишился обоих глаз, и с тех пор у него стало открываться духовное видение; под водительством Кимура-сэнсэя духи явственно представали перед его внутренним взором, — можно сказать, что он был человеком, у которого открылось второе зрение.

Кавасаки-кун был красивым молодым чело­веком, со светлой кожей, тонкими бровями, нервными трепещущими крыльями носа, с ма­ленькими нежными губами, имевшим некоторое сходство с женскими; в тот вечер, задолго до на­чала вызывания духов, он побледнел сильнее обычного и ни словом не обменялся с присутст­вовавшими.

И вот, наконец Кимура-сэнсэй первый раз дунул в каменную флейту, и лицо Кавасаки обес­кровилось, став похожим на смутно колышу­щуюся белую ткань.

Звук каменной флейты вряд ли что-либо гово­рил человеку, никогда его не слышавшему, хотя содержал в себе божественные отзвуки, за девавшие самые глубинные струны души. Можно сказать, это была сама чистота, на дне которой, по­добно драгоценному камню, теплился неясный осадок. Он как бы проникал в самые закоулки души, смешиваясь, одновременно, с мягким ве­сенним ветром. Ощущение было таким, как буд­то вглядываешься в глубину старинного озера и замечаешь в просветах рыбью чешую и подвод­ную траву. Или как будто склонился над колод­цем, глубиной в тысячу дзё, и сказал что-то туда, в его мерцание, а потом слушаешь возвращаю­щееся эхо. Когда начинается игра на такой флей­те, я каждый раз ощущаю, как что-то зовет мой дремлющий дух.

Тем более воздействие каменной флейты было особенно сильным для "основного божества" — Кавасаки-куна. Что касается времени, то Киму­ра-сэнсэй где-то больше часа безрезультатно иг­рал на флейте; быть может, той ночью сэнсэй взялся за нее слишком рано? — но тут в чертах лица Кавасаки-куна произошли заметные изменения.

Часто, когда им овладевал дух, его щеки крас­нели, на казавшемся голубым лбу выступали бисеринки пота. Блеск этих капелек просматривался до верха белой груди под расстегнутым воротником.

Мое внимание отвлеклось на стук капель до­ждя, но тут я вдруг отметил, что верхняя часть тела Кавасаки-куна начала едва заметно раскачи­ваться справа налево, на изнуренном лице появилась блуждающая улыбка; внезапно он запел, отбивая такт обеими руками...

Недостойными устами обращаясь к августейшему,

Смиренно взываем к повелителю-императору;

Хотя волны четырех морей сейчас и успокоились,

Страна Ямато у восхода солнца...

Когда я услышал начало этой песни-речита­тива, меня охватил ужас, и я непроизвольно пе­реглянулся с сидевшим рядом господином N. Обычный голос Кавасаки-куна был слабым и хри­пловатым, наводившим на мысль о легочной бо­лезни, и я не удивился бы, если бы он изменился при вызывании духов, однако голос, читавший нараспев эти строфы, не принадлежал лишь од­ному человеку; похоже было, как если бы издале­ка доносилось хоровое декламирование многих людей.

То были звуки песни, вырывавшейся из явно молодых и мужественных глоток, принципиаль­но не имевших с Кавасаки-куном ничего общего. Таким образом, хор многих голосов выходил из одной гортани; я собственными ушами слышал совместное пение, как будто вырывающееся из входа в пещеру, и не мог усомниться в достовер­ности происходившего. Однако воспринималось это не как голоса суровых духов, но как галдеж, смех и крики распевающих песни молодых лю­дей; переглянувшись еще раз с господином N, я сразу понял, что и он думает то же: трудно было себе представить, что же это за духи.

Случайно взглянув на Кимура-сэнсэя, я заме­тил, что глаза у него спокойно прикрыты, и он не перестает дуть в каменную флейту. На лице его не появилось ни тени смятения. Тем временем хор голосов, пронизываемый флейтой, продол­жал звучать, то усиливаясь, то опадая, подобно далекому шуму волн.

...Хотя волны четырех морей сейчаси успокоились,

Страна Ямато у восхода солнца

Явила в мире эру довольства и покоя[3],

А при почтенном Нинтоку[4] мир снизошел на все земли,

Люди неспешно обменивались спокойными улыбками.

Теперь же выгода и ущерб перепутались,

враги и "свои" перемешались. Заморские деньги подгоняют людей.

Те, кто не желает больше сражаться, полюбили и низость, и подлость.

Одни лишь скверные сражения окутаны в их представлении мраком.

Муж и жена, близкие друзья не в состоянии поверить друг другу.

Человеческий обман стал источником средств к существованию.

Лицемерный семейный уют окутал мир.

Сила умаляется, мускулы презираются.

Молодым заткнули рты

Ленью, наркотиками и войной.

Кроме того, на путь малых намерений и отсутствия стремлений

Собраны они, подобно овцам.

Даже удовольствия утратили свою суть.

Дух полностью сгнил.

Старики низменно стремятся к самоутверждению и сохранению.

Множась под небом, прикрываясь именем добродетели.

Правда и истина спрятаны и сокрыты, настоящие чувства больны.

Ноги идущих по пути людей не испытывают желания прыгать.

Вообще все пронизывает слабоумный смех.

На лбах бредущих людей проступает надпись о смерти их духа.

Радость и грусть исчезают мгновенно.

Чистотой торгуют, искренность чахнет.

Если думать лишь о деньгах, деньгах,

то Человеческая стоимость станет презреннее денег.

Люди, выступающие против мира, образуют школу противящихся,

Владеют тихим пристанищем свежего ума;

Люди, преуспевающие в мире, в самоудовлетворенности

Сонно дышат в ноздри.

Вторично чахнущая красота разносится по всему миру.

Истиной называют лишь низкую истину.

Развелось столько повозок, дурная скорость рвет в клочья дух;

Возводят высокие постройки, но рушат высокую честь.

Из бесчисленных окон светит и сияет желание и неудовлетворенность.

Солнце, восходящее утро за утром, окутано смогом.

Чувства притупляются, острые углы стираются.

Сильные, мужественные духом торгуют землей.

Бурлящая кровь замутилась и вся собралась в отстойнике мира.

Хлынувшая чистая кровь полностью истощилась.

Парившие в небе сломали крылья.

Над неувядающим бессмертием насмехаются белые муравьи.

И в такой день Император соизволил стать человеком.

По мере приближения к концу, хлопки ладо­нями становились все энергичнее, голос — прон­зительнее, звуки каменной флейты — все выше, в словах все отчетливее проступала злость и него­дование. Но со словами "...соизволил стать чело­веком" песня вдруг резко прекратилась, как буд­то на кото порвалась струна.

Грудь Кавасаки-куна вздымалась от частого дыхания; какое-то время в полной тишине раз­давалось лишь это дыхание да звуки каменной флейты. Похоже было, как если бы дыхательное горло Кавасаки-куна пыталось подражать звукам каменной флейты сэнсэя, однако это ему не уда­валось, не по силам было обрести радость этого звука, и он как будто начинал задыхаться.

Вскоре звуки каменной флейты стихли. Кимура-сэнсэй отнял губы от отверстия и неспешно вытер инструмент белым полотном.

2

Какое-то время присутствия духов не ощуща­лось, как будто они давали людям время прийти в себя, и я, обменявшись взглядом с господи­ном N и собравшись с мужеством, спросил сэн­сэя: что это были за духи? Они довольно точно обрисовали нынешнее положение в мире, — мож­но ли предположить, что это, так сказать, "духи последних лет"?

Кимура-сэнсэй не спешил с ответом.

"Нет, не думаю, что это именно так", — нако­нец вымолвил он.

По словам сэнсэя, трудно было точно сказать, что это за духи, однако их было много, они были, похоже, молодыми и, несомненно — высокого уровня; как сказано в труде его покойного отца "Тайные записки о передаче духов":

1) следует осведомляться об их прошлом, на­стоящем и будущем;

2) необходимо непременно различать истин­ных и ложных духов;

3) должно знать высшую, среднюю и низшую ступени духов;

4) должно знать о заслугах духа;

5) должно знать духов грубых, мягких, удачли­вых и со странностями;

6) должно знать духов, одержимых обществен­ными и личными делами.

Есть также много прочих разновидностей, однако, но его личному разумению, этой ночью, безусловно, явились настоящие духи, относящие­ся к высокому уровню, с заслугами, грубоватые, но одержимые общественными делами. Уже утром, когда прошла та ночь, я понял, насколько предположение сэнсэя попало в точку, а тогда я просто еще раз с уважением признал его широ­кую осведомленность; действительно, очень мно­гое указывало на то, что они были одержимы об­щественными делами, как и было сказано в "За­писках".

Кимура-сэнсэй заговорил вновь: "Хотя они и высказываются о нынешних временах, это — не обязательно "новые духи". То, что они осуж­дают наш развращенный век, — совершенно оче­видно. Что мне кажется удивительным, так это что за всем многоголосьем постоянно ощущается запах морской воды; кажется, что смотришь на широкую морскую гладь, в которой отражается лунный свет. Что это за духи? Откуда они собра­лись? Об этом я и хотел бы осведомиться".

Тут я весь обратился во внимание и стал слу­шать чистые и прозрачные звуки каменной флей­ты, которую вновь взял в руки сэнсэй.

Кавасаки-кун, подобно белой собаке, заслы­шавшей голос хозяина, поднял до того опущен­ную голову, выражение его лица изменилось, это не был более Кавасаки-кун с мягкими и сла­быми чертами, — я почувствовал, что вместо него возник некто с выражением жестким и реши­тельным. На лбу проступили морщины, глаза за­сверкали, даже мягкие до того губы вытянулись в струнку, и перед нами предстал облик молодо­го воина, готового к сражению.

Кимура-сэнсэй отнял каменную флейту от губ.

"Что вы за духи, ответьте", — сказал он, четко выговаривая слова.

В ответ из уст Кавасаки-куна зазвучал густой мужественный голос, ясно произнесший: "Мы — духи преданных".

Нас охватила дрожь.

Однако Кимура-сэнсэй, нимало не смутившись, продолжал спрашивать тем же бесстрастным то­ном: "Кто предал вас?"

"Мы не смеем сказать об этом сейчас. Выслушав наше повествование, вы сможете решить сами".

"Где вы, духи, сейчас собрались?"

"Названия места сказать не могу. Скажу лишь, что здесь над морем светит луна. Сегодня вечером над морем собрались многие, намерения кото­рых едины.

Весенняя буря, стучащая сейчас в дверь и по крыше вашего дома, — наше дыхание — пробуж­дает вас ото сна и мчится дальше.

Однако это место над морем — далеко от су­ши; кругом разлито лунное сияние; прилив, свя­завший черную зыбь, утишил волнение, так что верхушек волн не стало видно, они согнулись, как низкорослый бамбук.

Здесь — место, где мы можем спокойно вздох­нуть. Однако сердца разрываются от возмуще­ния, негодования и беспрестанной скорби. При­чина в том, что мы — духи преданных".

"Почему вас предали?"

"Вы поймете, по мере выслушивания нашей истории. А вон со стороны моря приближается еще один наш товарищ, подобно парусу, напол­ненному морским ветром.

Это стоит увидеть. Парус цвета хаки, золоти­стые пуговицы блестят в лунном свете, на груди сверкают ордена. Военная форма разорвана на груди и залита кровью.

Не пуля попала в эту грудь. Она разорвана невыносимым возмущением; из нее и сейчас со­чится кровь..."

Тут я осознал, что в вызывании духов этой но­чью наступил непростой момент.

Спокойное выражение на лице Кимура-сэнсэя осталось неизменным, однако на лбу у него вы­ступил пот, и он несколько отступил перед ог­ненным напором негодования духов.

Но раз уж вызвали духов, сколь бы яростными они ни были, обращаться к ним с вопросами по собственному усмотрению может означать зало­жение основ несчастий в далеком будущем, — об этом однозначно предостерегали "Тайные запис­ки..." его покойного отца. Я понял, что сэнсэй за­ранее решился на это, призывая мятежных духов.

Лицо Кавасаки-куна постепенно краснело, сло­ва вырывались одно за другим отрывисто и со злостью, похоже было, что он уже не может оста­новиться.

Сэнсэй спросил: "Пожалуйста, поведайте об ощущениях, с которыми духи веселятся над мо­рем".

"Духи веселятся?"

В этом вопросе на вопрос слышалась насмеш­ка, причем как над спрашивавшим, так и над са­мим собой.

"Избежав лживых гробниц на суше, мы соби­раемся лунной ночью над морской гладью и об­суждаем дела нынешнего и прошлого века; это стало для нас привычкой, как вино, только пьяне­ем мы от дуновений морского ветра.

Там, где собираются ками[5], бывают не только наши товарищи. Временами сходятся тысячи, де­сятки тысяч, а порой и сотни тысяч духов воинов и поют шуточные песни о мерзостях нынешнего мира. Однако мы знаем, что эти песни не доходят до людских ушей.

Море, окружающее Японию, переполняет кровь. Основу морского течения составляет кровь бесчисленных молодых людей. Видали ли вы та­кое? Когда без пользы пролитая кровь окрашива­ет черные воды Куросио[6] в красный цвет; алое течение ревет, стонет, скитаясь подобно тоскливо воющему зверю вокруг этой маленькой остров­ной страны.

Смотреть на это — и есть развлечение духов. Наблюдать, не отводя глаз, со связанными рука­ми — и есть развлечение для нас. Там, вдалеке, плавают в океане главные острова Японской зем­ли, испускающие свет, не гаснущий ни днем ни ночью, и языки его пламени лижут ночной воз­дух. Там спят сто миллионов человек и мирно дышат во сне либо увлажняют тюфяки, пресы­тившись удовольствиями, о существовании кото­рых мы и не подозревали.

Видите ли вы это?

Государственный строй, истинный лик кото­рого мы пытались выявить, уже был попран; Япония без государственного строя болтается в наших сердцах, подобно бую на поверхности воды.

Видите ли вы это?

Теперь же проявим свой настоящий облик. Тридцать лет назад мы начали войну за правое дело, навлекли на себя бесчестье мятежом и были казнены. Вы не могли нас полностью забыть".

Здесь я впервые понял, что это — духи моло­дых офицеров, казненных некогда на месте экзе­куций в Ёёги.

Тем временем разгневанные духи продолжали свой рассказ.

3

"После смерти нам все стало ясно. Теперь, ко­гда мы умерли, никакая сила не может остано­вить наши слова. Теперь мы имеем право сказать все, потому что пролили кровь чистосердечно.

Сейчас вновь вспоминаются слова, которые выкрикнул один капитан, направляясь к месту казни: "Умерев, пойдем как есть, в крови, к Его Величеству императору. Тогда мы полностью от­дадим себя повелителю. Да здравствует Его Вели­чество император! Да здравствует Великая Япон­ская империя!"

И что, пошли мы, умерев, к Его Величеству императору? Именно об этом мы и пытаемся рас­сказать. Теперь, зная все, предлагаем вам повест­вование духов.

Однако, прежде всего, мы, вероятно, скажем о любви. О силе и чистоте этой любви.

"Я есть верховный командующий над вами, военными. Значит, я — лучшая вам опора, а вы должны почитать меня, взирая снизу вверх; та­кие близкие отношения должны быть особо глу­бокими. Обрету я или нет вознаграждение благо­деяниями предков посредством дара небес зави­сит и от того, насколько хорошо вы, военные, будете исполнять свои обязанности".

Там, в желтой пыли больших маневров, под плещущимся императорским стягом, фигура Его Величества верховного главнокомандующего на белом коне выглядела далекой и маленькой, и все мы были готовы умереть за божество, про­явившееся в человеческом облике, и наши сердца горели.

Божество было далеким, маленьким, прекрас­ным и сияло чистым светом. Как звезда на кокар­де нашей военной фуражки.

Ты проявляешь свой дух потомка императо­ров; ты предводительствуешь войсками, но нет врага, на которого их можно направить; твое со­страдание к народу содержательнее, чем благо­творный дождь.

Наши сердца горят от любви; робея и стесня­ясь взглянуть снизу вверх, молодые сияющие гла­за преданных воинов одинаково представляют себе твою горнюю фигуру. Наш верховный пред­водитель, наша сострадательная мать. Наш доб­лестный и милосердный.

И в часы самых тяжелых учений мы ощущали, как нас пронизывает твой суверенный дух; там, где по нолям плывут дозорные дымы, луч от сия­ния твоего сердца уже вонзился в нашу сражаю­щуюся грудь. И вот мы увидели сон. Ах, насколь­ко же велико было расстояние между той пре­красной, чистой и далекой звездой и нами! Какая разница была между нашей грязной формой и теми небесными благоуханными одеяниями! Доходили ли наши голоса? Посредством импера­торских рескриптов, яшмовый звук твоего голоса и днем и ночью отдавался во всем нашем теле; вопль нашей крови, крик "бандзай!", исторгав­шийся из нас в миг смерти, доходил ли он до тво­их светлейших ушей? Будучи богом, ты обладал тысячью ушей, а тысячью очей мог все видеть и наверняка все слышал и видел. Однако тогда...

Мы видели сон. Дистанция между нами всегда заставляла видеть сны. В каком бы захолустье не довелось умирать — в Северном океане или на Южных морях — мы непременно принимали смерть у копыт коня Его Величества. Однако, если бы наступило "тогда", приводившая в от­чаяние дистанция разом сократилась бы, та дале­кая звезда немедленно возникла бы перед глаза­ми, ее сияние ослепило бы взор, простерло бы ниц, заставило бы проглотить слова, лишило бы всяческого умения и переполнило бы наивысшим счастьем. Насколько же зрелой была наша лю­бовь, — любовь людей, готовых к смерти! Если бы тогда немедленно прозвучал твой исполнен­ный достоинства чистый голос, бросив нам лишь одно слово: "Умрите!"— с какой бы радостью мы приняли смерть, сколь преисполнены удовлетво­рения были бы наши сердца!

Не зная, наступит ли в нашей жизни этот миг, мы постоянно видели его во снах. В нас была юная стойкость, несравненное мужество, предан­ность и верность; сердца наши пылали, а дух был чист. В нас не было ни грана нечестности; в на­ших телах кипели молодая сила и кровь. Поэто­му мы продолжали видеть сны о звезде — Его Ве­личестве, чей образ навсегда запечатлелся в на­ших сердцах.

О ты, воплотивший в человеческом облике несравнимое мужество и неизмеримое сострада­ние! Если бы мы предстали перед тобой, равно жалеющим свой народ, эта огромная дистанция мгновенно исчезла бы, и мы стояли бы перед то­бой, с чувством нераздельной близости, испыты­ваемым детьми к отцу, и не было бы ни страха, ни напрасных опасений. Мы были молоды, не­отесанны и лишены изысканности; Твое Величе­ство не могло не воспринять, не могло не понять правильно ни нашей честной любви, в которой звучали крики крови и смерти, ни нашей безы­скусной преданности.

И вот, наконец мы вступили в наш решающий сон. В этом сне в императорском дворце под лег­кими порывами ветерка нежно шелестели изящ­ные занавеси тысячелетней давности, вышитые из тонкой ткани судзуси.

Во сне мы получили подтверждение, что дело не в безответной любви к Его Величеству. Если бы было так, если бы любовь подразумевала возна­граждение, тогда императорский указ оказался бы исполненным лжи, а воинский дух должен был бы погибнуть. Поскольку это было не так, сложил­ся наш государственный строй с единством пове­лителя и подчиненных, а император стал богом.

Любим! Любим! Любим! Пусть до сумасшест­вия, но — любим! Сколь бы односторонней ни была эта любовь, в ней присутствовала честная чистота и страстность, и поэтому Его Величество непременно и с удовольствием ее принимал. Ведь он был таким глубоко изысканным, таким со­страдательным, таким добродетельным! Именно это и делало императора богом.

Мы верили в это. Поэтому между собой — ду­хами — мы прекратили говорить о том, как эта любовь начиналась".

Когда разговор дошел до этого места, цвет ли­ца Кавасаки-куна поблек, напряженность спала, сила ушла даже из бровей; нежная грусть, скво­зившая в тонких бровях, поднялась выше невидя­щих, слабо двигавшихся глаз. Голос духов неожи­данно прервался.

У нас не было слов. Немного спустя Кимура-сэнсэй, понимая наши чувства, заговорил.

"Этой ночью сложились чрезвычайные обстоя­тельства. Я опасаюсь и за себя, и за Кавамура-куна — сможем ли мы выдержать тяжесть, налагае­мую на нас духами? Тем не менее нам следует ответить воле духов, избравших нас, всеми сила­ми, со всей искренностью. Думается, в отноше­нии того, что сегодня ночью говорится устами "основного божества", есть много боязни и стра­ха, но вы, господа, не должны пренебрегать ни­чем, что слышите от духов; хотелось бы, чтобы вы обрели истинный смысл духовного очищения. За половину моей жизни такой вечер случается впервые; не знаю, случится ли вам, господа, при­сутствовать при таком еще раз. Пусть у меня и прерывается дыхание от рассказа духов сего­дняшней ночью, но я ни в чем не раскаиваюсь. Думаю, что и Кавасаки-кун считает так же".

Хотя на меня и оказали воздействие исполнен­ные энергии слова сэнсэя, я не мог не обратить внимания на нездоровое состояние, сквозившее в ничего не видящем взгляде Кавасаки-куна, да и сэнсэй, похоже, давал этим ему передышку, а по­том, решив, видимо, что тот уже успокоился, сно­ва взял каменную флейту и стал извлекать из нее тихие звуки.

Буря снаружи и не думала утихать; страдаль­ческий шорох деревьев в саду за дверями, по ко­торым стучал дождь, полет разрывающего все вокруг дождя, — этот звук дождя слышался не­престанно, как будто бил но тебе наискось. Звуки флейты сначала как будто сдерживались им, од­нако понемногу священные трели разлились, по­добно тонкому горному ручейку, и в какой-то момент вытеснили звуки дождя за дверь. Закрыв глаза, я слушал их и неожиданно для себя был унесен звуками флейты на широкое поле, хотя телом и оставался в комнате; у меня возникло та­кое ощущение, как будто на этом бескрайнем по­ле я участвовал в каком-то жертвоприношении.

...Затем я вновь услышал, как духи героев за­говорили устами Кавасаки-куна.

4

"Тогда Его Величеству было 35 лет. Его окру­жали морщинистая рассудительность пожилых советников и их почтительное коварство. Поэто­му он не соизволил заметить те потоки горячей крови, которые проливали молодые слуги, защи­щая "яшмовое тело".

"Голову дракона"[7] отдаляли от народного убо­жества, от народных страданий; императора ок­ружали 10—20 слоев хитрых и льстивых при­дворных — те, кто рядился в защитники его персоны, — те, решения которых постоянно ме­нялись, трусы, ведущие — сами того не подозре­вая — к катастрофе, либо — хладнокровные и безжалостные интриганы и честолюбцы. А Его Величество не изволил замечать искренней пре­данности безымянных молодых людей, скрытых в заиндевелых стенах казарм.

Сердцами и кровью мы были связаны с госу­дарственным устройством, ожесточенной непод­купностью любви, не допускающей отсутствия взаимности. Поэтому в наших глазах Его Вели­чество представал чистой и печальной фигурой пленника, содержащегося в заключении волей уродливых чудовищ.

Уродливые чудовища изрыгали пламя, пожи­рали человеческую плоть, бродили, издавая зло­вещее рычание, прикидывались, что охраняют высочайшее тело, а в действительности держали его за семью печатями. На их чешуе вырос золо­тистый мох; вокруг носилось отвратительное ко­рыстолюбие; трава, по которой шаркали их пол­зучие ноги, совершенно высохла.

Мы горячо молились о том, чтобы эти уродли­вые чудовища поверглись в прах, мы хотели спа­сти Его Величество. Именно тогда можно было бы избавить народ от страданий и невзгод, а ар­мия безо всяких задних мыслей стала бы храбро защищать страну.

Наконец мы подняли добровольцев. Пред­ставьте! В то снежное утро сила Реставрации, та­ившаяся в глубинах нашей истории, подготовила редкую беседу Великого Правителя с его наро­дом-травой, Наместника Уровня Десяти Добродетелей с преданными и мужественными моло­дыми людьми.

Только представьте себе!

В то время плодородная страна, взращивавшая драгоценные колосья, покрылась невозделанны­ми землями; народ лил слезы от голода; женщи­ны и дети шли на продажу; императорская земля окуталась смертью. Боги были обмануты обма­ном богов; черпая чистейшую влагу из колодца нашей истории, мы лили ее себе на голову; обра­тившись плачущим на запущенных землях мона­хом Сомином[8], мы скрытно начали разговор с бо­гом, явившимся в человеческом облике. Именно тогда должна была проявиться страна богов, ра­зогнать порывом ветра вьющихся, как майские мухи, родившихся из грязи, образовавшейся при обряде очищения Идзанаги божеств Магацухи; наш государственный строй — стать чистым, как кристалл; в страну прийти радость и счастье.

Подумайте!

Тогда самое чистое, что было в нашей истории, уничтожило бы проникшее повсюду гниение и коррумпированность, покончило бы с увядани­ем и обманом; лишь посредством чистоты наме­рений и горячей крови, молодости и ранней вес­ны мы желали встретиться с глазу на глаз с Его Величеством. Лицо смерти, крик крови, столь долго пребывавшие погребенными в тех землях, тех полях, тех лесах, покуда повелитель изволил предаваться отдохновению, и теперь, временно воспользовавшись юными, дерзкими лицами, ду­ши которых переполняло бурлящее ожидание встречи с тобой. Самые безыскусные духи Япо­нии в нынешней потусторонности с наиболее уко­ренившимися традиционными представлениями мчались к этому свету в свой последний путь, желая говорить с источником этого света.

Мы были их командирами.

И мы были также воинами бога, движения ко­торых диктовал божественный обман.

Опишу одну из ярко высвечивающихся картин.

Там была одна возвышенность.

Чистое, снежное утро; окутанная снегом воз­вышенность сверкает серебром; с веток деревьев радостно стекают капли; исполненный силы низ­корослый бамбук садза пробивает снег и выходит наружу; мы командуем солдатами, сжимая в ру­ках окровавленные мечи, покаравшие коварных мятежников. С их лезвий на снег капает кровь; наши щеки горят; козырьки наших фуражек, умытые снегом, сияют черным лаком на солнце.

Солдаты спокойно, но с учащенным сердце­биением ожидали приближения мига, когда вос­сияет ореол их славы. Это было также и время, когда они смогут помочь своим страдающим ро­дителям, братьям и сестрам в родных местах.

Мы взглянули в чистое небо.

Оно было голубым везде — куда ни кинь взор, отражаясь в белом снеге, сверкавшем на вер­хушках горной гряды; ни одно облачко его не за­слоняло. Снег, осыпавшийся с верхушек огром­ных деревьев, рассеивался во все стороны, вновь превращаясь в сияющие снежинки, легко опус­кавшиеся на наши военные фуражки.

И вот тогда-то с возвышенности начал неспеш­но спускаться одинокий всадник на белом коне. То был не человек, но — бог. То был великий и сострадательный, наш предводитель, Его Вели­чество верховный главнокомандующий.

Мы скомандовали солдатам: "Смирно!" Этот приказ как нельзя к месту прозвучал в тот слав­ный снежный день под безоблачным небом.

Его Величество остановил коня; тень восседав­шего в седле императора милостиво приблизи­лась к нашим сапогам, промокшим от снега. Рас­правив плечи под мундирами, мы отсалютовали ему своими мечами. Перед глазами мы видели сияющий серебром металл лезвий, на которых еще оставались следы крови.

"Почтительно докладываем. Мы вырезали скверну, и наступило спокойствие. Ждем прика­заний Вашего Величества. Просим Вас ввести свое личное правление и спасти народ".

"Хорошо. Благодарю за труды. Я беспокоился о вас. С сегодняшнего дня я лично становлюсь у кормила правления, дабы вернуть в страну мир и спокойствие".

Драгоценный голос еще продолжал звенеть в чистом безоблачном небе, а Его Величество продолжил.

"Вас следует повысить в звании; вы займете ответственные должности в армии. До сегодняш­него дня я ничего не знал. Императорской армии необходимы преданные воины. Начиная с этого момента вы должны выкорчевать закоренелое зло и твердой рукой обновить армию импера­тора".

"О нет. Ваше Величество, оставьте все как есть. Если вы хоть на один ранг повысите наши звания, это запачкает тот дух обновления, ради которого мы готовы рисковать своими жизнями. Уже то, что вы берете правление в свои руки, то, что вы оглянулись на нас, солдат, переполняет нас ни с чем не сравнимой радостью. Именно после та­кого момента мы можем ободрять своих солдат, пробуждать в них воинскую сущность и отбро­сить прочь свои жизни ради защиты империи".

"Вот как? Тогда вы — истинные воины импе­раторской армии".

Его Величество, чрезвычайно удовлетворен­ный, спустился по снежному склону, эскортируе­мый совершенно преданными ему воинами. Мы, следовавшие по следам его белого коня, были солдатами божества.

Представьте себе!

А вот еще одна картина.

В ней отсутствует сияние, однако она не усту­пает первой картине и переполняема счастьем, честью и славой. Собственно, глубины наших душ яснее отражала именно эта вторая картина.

Тот же холм. Однако небо хмурое; снег пере­стал, но пепельные облака просели низко, до зем­ли. Примчался всадник на белом коне, как если бы часть снега внезапно превратилась в белые крылья.

Белый конь тряс головой, из его ноздрей вы­рывался пар от дыхания; разбрасывая снег, он взобрался на холм и резко замер перед нами.

Мы отдали приветствие, салютуя поднятыми мечами.

Взирая на "голову дракона", поклоняясь не­обыкновенной, высочайшей решимости, запол­нявшей собой все, мы знали, что рвущееся пламя нашей устремленности наконец-то достигло ав­густейшего сердца.

"Ваши намерения правильно поняты.

Ваша преданность доставляет радость.

С сегодняшнего дня народ будет умиротво­рен под моим непосредственным управлением, и в этом непременно будет жить чистота ваших сердец.

Умрите со спокойным сердцем; они должны немедленно перестать биться".

Ни мгновение не колеблясь, мы расстегнули военные куртки и с криками "Да здравствует Его Величество император!", от которых, казалось, рвется затянутое облаками небо, глубоко вонзи­ли уже окровавленные мечи себе в животы. Та­ким образом, кровь подвергшихся нашему избие­нию продажных чиновников, смешавшись с на­шей кровью чистой искренности, стала кровью верноподданных Его Величества, очистившись перед конем повелителя.

Мы не испытывали ни боли, ни страданий. То была радостная, счастливая смерть. Двигая клинки, крепко обхваченные нашей плотью, мы слышали за спиной рыдания своих солдат. То был плач воинов, с которыми мы вместе ели и спали, которые поклялись нам в своей преданности, ко­торые отдали в наши руки решение о своей жиз­ни и смерти в бою, которых мы любили.

И тут наступил высший миг счастья. Его Ве­личество верховный главнокомандующий сошел с коня и стал на снег, окрашенный нашей моло­дой кровью. У высочайших стоп распростерлись мы — умирающие. Подняв руку, Его Величество отдал нам честь, проводив в смерть.

Сквозь уплывающее сознание мы выровняли затылки и поклонились "голове дракона". И вот низко нависшие облака разорвались, и единый луч света невообразимым образом осветил Пове­лителя. Находясь на грани смерти, мы увидели чудо.

Вспомните!

Слезу на щеках "головы дракона", оплакиваю­щего нашу смерть!

Несколько слезинок, освещенных лучом, про­бившимся сквозь облака!

Высочайшие слезы августейшего сочувствия, проявленного божеством к нашей искренности!

Наша смерть явилась в облике истинного сча­стья..."

Я отчетливо видел, как лицо Кавасаки-куна, прекратившего говорить, внезапно побледнело от гнева, а со щек сошел покрывавший их ру­мянец.

В его голосе больше не было восторга; как если бы он смешался со звуками бури за дверью, в нем проявился бесконечный мрак тревожного волне­ния и полной заброшенности, на дне которого текла невыразимо печальная мелодия, разрывав­шая сердца слушателей.

"Это был лишь сон, лишь картина, лишь ил­люзия!

Если бы Повелитель был богом, он непремен­но избрал бы какую-то из двух картин. Чувство любви такой степени не могло не достичь ушей божества.

Опять же, если бы Повелитель был богом, выс­шее мгновение беседы божества с людьми не мог­ло бы не реализоваться так, как это замышляли небожители.

Он никогда бы не уклонился у всех на глазах от последнего шанса спасти страну.

В то время Его Величество бродил по дворцу, выслушивая секретные доклады и как будто стес­няясь своей свиты. Беспокойство в народе подоб­но болезнетворным микробам и разносится чело­веческими руками; как только ситуация во двор­це изменится к лучшему, там тоже все уляжется. Его Величество лишь соизволил сказать: "И Япо­ния стала как Россия".

Сколь были возмущены, как негодовали наши товарищи в тюрьме, до которых донеслись эти слова! Какие кровавые слезы они проливали!

В тот день 26 февраля Его Величество по слу­чаю аудиенции, предоставленной представителям командования сухопутных войск, изрек: "Ны­нешний случай не отвечает состоянию истинного духа, выражает неверность сути, совершенно оп­ределенно наносит вред духовному процветанию государственного устройства".

А 27-го числа Его Величество изрек следую­щее: "Должны ли мы пощадить молодых офице­ров, убивших преданных помощников трона? Мы вызвали начальника полиции, который по­лучил наш приказ — немедленно упорядочить положение. Если этого окажется недостаточно, мы задействуем дивизию Коноэ и подавим мя­теж".

В тот же день, в ответ на нашу просьбу отдать нам свой личный приказ совершить самоубийст­во, он сказал: "Хотят убить себя — пусть убива­ют! Никаких приказов на этот счет мы отдавать не будем!"

Ненависть к нам Его Величества не имела гра­ниц. Льстивые придворные мгновенно изобрели способ припереть нас к стенке, умело подогревая эту ненависть.

Вышедший 28-го числа императорский указ бы перехвачен и не дошел до наших глаз, однако невыполнение его (в чем не было ни капли нашей вины) немедленно сделало нас изменниками им­ператорского дела.

Ненависть Его Величества не имела границ.

Наши враги в армии немедленно созвали мрач­ный суд, который не собирался выслушивать на­ши объяснения, но мгновенно вынес приговор с высшей мерой наказания.

И вот, мы были крестообразно связаны друг с другом; пули, пробивавшие наши головы и серд­ца, пачкались унижением [от названия] "вос­ставшие".

В тот миг погибла предводительствуемая Его Величеством верховным главнокомандующим им­ператорская армия, разрушился великий смысл нашей империи. В день, когда искренние и пре­данные воины превратились в "мятежников", во­енщина, увлекшаяся развязным[9] нацизмом, уст­ранила все преграды с пути к началу войны.

Мы и в мыслях не имеем упрекать Его Величе­ство за то, что он нас так ненавидел.

Однако назвать нас изменниками?! Говорить о мятеже?! Неужели в августейшем сердце не на­шлось ни капли сострадания к людям, вставшим на путь исправления государственного устройст­ва, которых назвали мятежными войсками и пре­дали смерти?

Не сердце божества,
Но сердце человек возненавидело "мятеж".
Все мудрецы, прислуживающие у императорского экипажа,
Взывания к богу криком, исполненным крови
Глупцов, склонившихся у дорожной обочины,
Никогда не достигнут небесного слуха;
Его Величество, как человек, оставил
Молодых офицеров с их глупой преданностью
В мрачной и неизбывной нужде.
Из наших древних сказаний [мы знаем,
Как] Сусаноо-но микото не внял
Призыву крови от духа великой земли,
Но забросил сырую лошадиную шкуру в священные пределы,
Рассердил богов и был изгнан.
От подобной чистоты божественной яростности
Его Величество в качестве человека отвернул свой лик.
Зачем Повелитель стал человеком?"

По мере того как звучала песня, к первому го­лосу присоединился один, затем еще один, за­тем — еще, и наконец они слились в одно много­голосье, как и в самом начале церемонии вызыва­ния духов. И, как это бывает с волнами прилива, в хоре голоса участников сливались так, что не­возможно было выделить кого-то одного.

Где-то с середины песни Кавасаки-кун начал хлопать в ладоши. Это не было аккомпанемен­том, которым сопровождаются быстрые шуточ­ные песни, но — трудноопределимым мрачным хлопаньем, возникавшим между его тонких ладо­ней; по мере того как песня близилась к заверше­нию, хлопки становились все тяжелее, в них про­ступала усталость, и наконец они умолкли, когда окончилась песня.

В тот же миг я испуганно вздрогнул от дикого крика, внезапно вырвавшегося изо рта Кавасаки-куна.

Такой звук мог издать лишь бесплотный дух, — столь безумное страдание в нем проступало. До этого он сидел, подогнув под себя ноги, но те­перь впервые за весь вечер пошевелился, упал лицом на татами и затрясся всем телом от ры­даний.

До сегодняшнего дня я ни разу не слыхал го­лоса, в котором заключалось бы столько боли и скорби. Белые одежды уткнувшегося в татами Кавасаки-куна образовали на спине сложные складки, как бы иллюстрируя его телесные муки; он терся о татами то правой, то левой щекой, издавая вопли и рыдания, и вскоре поверхность циновок вся покрылась его слезами.

Кимура-сэнсэй сложил вместе ладони и при­стально смотрел на мучения этого молодого сле­пого медиума, которые, казалось, могут сдви­нуть горы.

Вероятно, это продолжалось довольно долго.

Звуки рыданий сливались с шумом непогоды, бродившей за дверями дома. Плач и слезы в сущ­ности были схожи со звуками дождя и ветра; рыдания духов, смешивавшиеся с резкими поры­вами, казалось, доходят до наших ушей без по­средства голоса Кавасаки-куна, а прямо из места своего зарождения — из Южных морей.

5

Рыдающий голос Кавасаки-куна понемногу утих; я вдруг ощутил, как из моего тела ушла вся сила, и подумал, что встреча с духами этой ночью окончена, а их глубокое и острое чувство должно быть сохранено в памяти и передано последую­щим поколениям.

Кимура-сэнсэй, похоже, думал так же, посколь­ку сказал: "Воистину, эта ночь запечатлеется в на­шей памяти. Мы вновь и вновь будем благода­рить божественных духов за то, что они избрали нас для изложения столь важных и серьезных предметов. Теперь же, поскольку, как мне кажет­ся, они удалились, займемся угощением, за кото­рым обсудим ощущения от сегодняшней ночи". И он поднялся первым, чтобы проводить гостей.

Сэнсэй был здоровым и крепким человеком, выглядевшим лет на десять моложе своего воз­раста, однако, когда он вставал, всем показалось, что у него внезапно случилось головокружение; он схватился за столб, прижался к нему щекой, как бы пережидая, когда головокружение пройдет.

В принципе, совершенно естественно, что, ко­гда присутствующие быстро поднимаются, им приходится удерживать равновесие, но я был не единственный, кто заметил такую телесную скованность лишь у одного человека.

С того момента прошло не более десяти се­кунд; подумав, что состояние не проходит, я был готов уже обратиться к сидевшему рядом г-ну N, чтобы тот поддержал сэнсэя, однако тот уже вер­нулся на свое место и сидел там в прежней позе. Затем он сказал, что случилось нечто чудесное, и стало не до угощения.

Сэнсэй рассказал следующее.

"Сейчас, когда я поднялся, мне вдруг показа­лось, что я ощущаю сильный аромат прилива, а затем перестал что-либо понимать.

Придя в себя, я обнаружил, что нахожусь на поверхности моря, освещенной лунным светом, и меня несет что-то вроде драконьих колец.

Некий шум на морской поверхности не похо­дил на звуки плывущего корабля; также, это не были и люди, собравшиеся, чтобы спасать судно, терпящее бедствие. Совершенно очевидно, этот шум производили существа, людьми не являю­щиеся.

Я заметил группу пехотных офицеров, чья уни­форма на груди была перемазана кровью. К ним меня и понесло по морской глади. Я двигался лег­ко и свободно, как если бы шагал по темно-сине­му длинношерстому ковру.

Остановившись перед ними, я отвесил поклон и осведомился: "С кем из достопочтенных духов мы имели честь общаться недавно?"

Все они были импозантными молодыми духа­ми, их лица сливались в одно; наконец у кого-то в лунном свете проступило подобие улыбки, и он рассмеялся.

"Не задавай таких вопросов. Любой из нас по­дойдет. Наша воля едина".

Такой ответ мне показался несколько недоста­точным, однако тут другой дух указал пальцем на небо и громко сказал: "А вот и наши младшие духи пожаловали". Я взглянул на небо, потом — по сторонам, но на бескрайних водных просторах в лунном свете не было ничего похожего на его описание.

"А что за существа — ваши младшие духи?" — спросил я тогда.

"Это духи, которых предали после нас. Духи, преданные во вторую очередь", — прозвучал от кого-то печальный ответ.

Я вгляделся, и, действительно, на расстоянии одного-двух дзё[10] от нас смутно просматривалась группа духов, наполовину растворившаяся в лун­ном свете. На них на всех была летная форма, сбоку — японские мечи, а повязанные белые шарфы испачканы на груди кровью.

Я почувствовал, что один из них оборачивает­ся к нам, но тут внезапно открыл глаза".

— Сколько же времени прошло, покуда я не сел на свое место?

Я сказал, что, кажется, около десяти секунд; Кимура-сэнсэй был очень удивлен, услыхав это.

"Похоже, этой ночью духи никак не желают нас покидать. Для меня это — долг, поэтому я продолжу, покуда в груди осталось дыхание, од­нако для вас, господа, такой случай выпадает лишь раз в тысячу лет, поэтому советую вам оста­вить мысли о возвращении домой", — сказал он, на что все присутствующие стали говорить, что не имеют ни малейших возражений. Глаза у всех сияли, все устраивались поудобнее, ожидая сле­дующего проявления духов.

В это время Кавасаки-кун уже прекратил ры­дать; оставаясь лежать на татами, он вдруг за­снул, издавая негромкий храп. Один из присутст­вовавших предложил принести ему ночное стега­ное кимоно, чтобы он не простудился, однако тот резко приказал оставить его так, как он лежит.

Сэнсэй необычно суровым взглядом посмот­рел на спавшего, затем взял каменную флейту и снова заиграл на ней.

Флейта безрезультатно издавала звуки где-то на протяжении пяти минут, а Кавасаки-кун не просыпался. Я хорошо знал, сколь истощил он свои силы, как много усилий приложил, и поэто­му не мог ему не сочувствовать; ведь входившие в него духи не делали снисхождения и подобно каменным скалам наваливались на его хрупкое тело.

Наконец Кавасаки-кун будто бы проснулся, потянулся всем телом и попросил стакан воды. Один из присутствовавших, получив молчали­вый кивок от Кимура-сэнсэя, принес ему полный стакан. Все это время сэнсэй продолжал извле­кать из флейты звуки.

Принесенная на глазах у всех вода полностью отстоялась и выглядела таинственно. Казалось, Кавасаки-кун выпил ее одним глотком, однако в стакане осталось две трети содержимого.

Он попробовал допить ее вторым глотком, но вода попала в трахею, и он зашелся сильным каш­лем, забрызгав рукав своей белой одежды.

Кто-то хотел помочь ему вытереться, но Кимура-сэнсэй резким жестом заставил всех оставаться на месте; лицо Кавасаки-куна, до того момента как бы пребывавшего во сне, явно отличалось от тех ду­хов, что говорили через него ранее, однако стало та­ким же импозантным, угловатым и мужественным.

6

"Вы — те, кого я встретил на поверхности океана?" — спросил сэнсэй, оставив флейту.

"Да. Когда стало ясно, что мы терпим пораже­ние в войне, то в последнем порыве божествен­ного ветра, симпу[11], мы преподнесли свои жизни стране императоров", — был звучный ответ.

Я вспомнил о духах с повязанными запачкан­ными кровью шарфами и в летной форме и по­нял, что теперь перед нами предстали духи воинов-героев особых ударных отрядов.

"Отчего вы считаете себя преданными?" — бесстрашно спросил сэнсэй.

"Лучше будет, если вы рассудите сами, выслу­шав нашу историю.

Мы обнаружили перемещавшийся отряд про­тивника в одной из бухт Филиппинского архипе­лага, и сборная эскадрилья, которой я командо­вал, в полном составе — пять летающих бомб и четыре самолета прикрытия — врезалась в не­го, в результате чего были потоплены один авиа­носец и один крейсер.

У каждого из нас был свой курс, проложенный на карте. Ради этого утра смерти, ради солнца славной смерти в бою перед скакуном Его Вели­чества, мы полгода проходили усиленную специ­альную тренировку. И все это время смерть стоя­ла у нас перед глазами.

Мы жили в совсем иное время, чем божест­ва — наши старшие братья. Признаки поражения Японии просматривались вполне конкретно; ги­бель страны наших предков была уже неизбеж­на. Гигантский солнечный шар медленно опус­кался в пучину; невидимое глазу наипрекрасней­шее, наилучшее божество, великое строение духа, в котором собрались души всего народа, — этот кипарис терял свое благоухание, стены руши­лись, но он пытался вернуться на землю, подавав­шуюся у него под ногами.

Это был громадный и чистый дворец, унасле­дованный нами от предков; лицо, проживавшее там, не могло быть однозначно отнесено ни к лю­дям, ни к богам; набравшийся мужества и вошед­ший туда человек мог сразу же попасть к божест­ву, — такое это было место.

Разумеется, собственными глазами мы того дворца не видели. Тем более — не ощущали, что эти тела проживают там. Однако мы верили, что где-то в Японии он существует. Именно это наши старшие братья-божества называют "государст­венным устройством", и за это они пролили свою кровь.

Мы желали взлететь с последним силту. Кто назвал его так — "силту"! Когда течение челове­ческой жизни оканчивается крушением, все же­лания прекращаются, признаки разрушения — как ласточки под крышей, порхают, скользя ми­мо человеческих лиц, когда следящие за прибли­жением окончательной гибели глаза расширяют­ся, вбирая в себя ясное голубое небо... и вдруг! — да, поднявшийся ветер помощи, такой нерацио­нальный, что трудно представить, откровенно презирающий все человеческое: мысли и чувства. Понимаете? Именно это и есть симпу.

Наше важничание от того, что мы уничтожим врагов, наша мужественная решимость, были, вероятно, дальше всего от превращения симпу в "божественный ветер".

Нам ничего не оставалось, кроме как жить од­новременно в двух состояниях: отчаяния и стра­сти. Дело в том, что ударные отряды специально­го назначения являлись тактикой, порожденной отчаянием; более того, в тренировках и стремле­нии к смерти не было возможности утаить это отчаяние.

На протяжении полугода мы тренировались, чтобы максимально искусно, эффективно и тща­тельно умереть. Смерть всегда была перед наши­ми глазами, и люди называли нас живыми богами.

В том, как с нами встречались люди, содер­жалось некое особое почтение и стыдливость.

У старших офицеров, когда они общались с нами, на губах начинала играть стыдливая улыбка. То был стыд людей, которым трудно оставаться в живых.

Ложью, однако, было бы сказать, что мы про­жили те месяцы и дни не в ореоле славы.

Однажды командир 201-го авиасоединения со­брал всех и сказал следующее.

"Доложив о действиях отрядов спецназначения симпу, командующий объединенными силами удостоился нижеследующих высочайших слов".

Все щелкнули каблуками и замерли. Командир развернул присланную телеграмму и зачитал: "Его Величество, услыхав о яростной борьбе особых ударных отрядов симпу, изрек: "Стоило ли дохо­дить до такого? Хотя, они хорошо постарались"."

Затем командир торжественно продолжил: "Покорнейше выслушав высочайшие слова, [я по­нял, что] мы беспокоим Его Величество; мы долж­ны ободрить и успокоить августейшее сердце".

В отличие от старших братьев-духов, в нас не было пламенно-страстной любви к смерти. Мы были уже порождением отчаяния; наша смерть была определенно спланирована, и имен­но эта смерть была не чем иным, как "смертью в бою перед скакуном Повелителя"; сколь велики ни были переживания Его Величества, он с гру­стью, но одобрил нашу смерть. Все было решено. В нас не было жажды любви.

Наша страсть походила на холодное спокойст­вие техников; она расходовалась на тонкие расче­ты с целью добиться максимальной эффективно­сти наших смертей. Мы взвешивали свои смерти на весах, стараясь устранить возможность возник­новения любой случайности, стремились заранее выяснить их стоимость до последней монетки. Ах, иногда жизнь выдавала себя за случайность, летала, подобно одинокой мухе, и чинила пре­пятствия нашим расчетам. Мы полностью устра­няли жизнь, могущую случайно возникнуть в бу­дущем, потому что даже самая ничтожная воз­можность жизни могла оказать разрушительное воздействие на действенность нашей смерти.

Подобно старшим братьям-божествам, мы так­же иногда думали о далеком, маленьком, свет­лом боге. Однако негласное соглашение с этим богом было очевидно, и мы и не мечтали о том, чтобы поскорее сократить расстояние между нами. В любом случае, у нас не было для этого свободного времени. Быть может, в приближав­шейся с каждым мгновением смерти, когда мы в последнем ускорении врежемся туда, куда ме­тим, — в сердце вражеского корабля, в самый миг столь желанной и ожидаемой смерти мы увидим поверх личины гибели облик того дале­кого, маленького, светлого бога. В то же мгнове­ние расстояние между нами исчезнет; мы, тот бог и смерть станем единым телом. Делая такие хлад­нокровные расчеты, мы прибавляли это к послед­ней мужественной храбрости и без малейшего усилия обретали единение с Его Величеством императором.

Мы никогда не верили в тайны. Ведь, став симпу, мы сами стали тайной. Чему же мы могли молиться в качестве людей, во что верить? Ведь воплощением этого была наша смерть.

Однако раз мы были тайной, раз мы стали живыми богами, то Его Величество никак не мог не быть богом. В качестве бога, неизмеримо высо­ко стоящего в ранжире божеств, Его Величество не мог не изливать своего сияния [на своих под­данных]. Именно здесь лежала основа нашего бессмертия, исток нашей славной смерти; здесь проходила та единственная нить, связывавшая нас с историей. Его же Величество ни в коем разе не препятствовал нашей смерти, не стремился спасти нас от нее посредством слез или других человеческих эмоций. Потому что только бог был способен реализовать истинную драму столь не­рациональной смерти молодых людей посредст­вом их грандиозного убийства. Если бы это было не так, наша смерть превратилась бы всего лишь в глупую жертву, а мы были бы не воинами, но лишь участниками какого-то состязания и погиб­ли бы не смертью богов, но смертью рабов...

Во время тренировок мы читали "Хагакурэ", откуда в особенности запомнили следующие от­рывки.

"В целом, при отсутствии крайнего высоко­мерия практикование не даст результата. Если я буду думать, что не смогу в одиночку победить целое семейство, практикование теряет смысл".

"То, что именуется воинской доблестью, есть видение себя первым в Японии и крайнее высо­комерие".

"Бусидо — это одержимость смертью. Убить одного — все равно что несколько десятков чело­век, как наказывал Наосигэ Тадаси. По большому счету, в этом нет ничего значительного. Сходя с ума, становишься одержим смертью. И еще, если в Бусидо принимаешься различать, то начи­наешь опаздывать. Не влезай ни в преданность, ни в сыновний долг, а просто становись одержи­мым на Пути Воина. На нем полным полно и преданности, и сыновнего долга".

"Срединный Путь — предельная точка всех вещей, однако военное дело преобразует сердце, так что даже в средней жизни человек превосхо­дит самого себя".

Мы были в высшей степени высокомерны, одержимы смертью и отстранились от Срединного Пути.

И вот настал момент вылета.

А ведь сегодня можно неплохо умереть, а?

Не найти вражеских кораблей и впустую вер­нуться, чтобы затем вновь пережить театральное расставание, — это было невыносимо. Мы только и делали, что молили о смерти, как о величай­шем счастье.

Авиагруппа, оставив за собой горы и джунгли, повернула на восток. Рядом с полосой прибоя стоял лес кокосовых пальм, который мы вряд ли еще раз увидим. Белый песок, проглядывавший сквозь бледную зелень мелководья, переходил в бледную красноту атоллов, а окружавшее их фиолетовое море изменялось в желтое, зеленое и, наконец, глубокую синеву. Это прекрасное пятицветное море всегда было утешением для глаз тех, кто сидел в самолетах. Смотрите хоро­шенько. Пусть цвета этого моря, похожие на пы­лающие на закате облака, останутся в ваших сердцах.

Чтобы уйти от истребителей ПВО противни­ка, звено поднялось на несколько тысяч метров. Из кислородных масок пошла смесь, холодившая полость рта. Это было нашей последней чистой пищей.

Наконец на расстилавшейся перед нами по­верхности моря стали ясно заметны черные точ­ки, и это переполнило счастьем наши сердца. Наша смерть в нескольких точках, проявившихся на синей поверхности тропического моря. Чер­ные точки, то скрывавшиеся, то появлявшиеся в просветах быстро бегущих облаков, казалось, льстиво подмигивают нам.

Командир взял курс прямо на них. Черные точки приняли ясные очертания боевой группы противника, окружавшей авианосец и двигав­шейся вперед в окаймлении белых волн. Отсюда сверху их движение казалось медлительным, почти вялым.

Включились двигатели. Звук был оглушаю­щим. Скорость достигла максимальной.

Отряд прикрытия был готов к появлению вра­жеских истребителей и расположился в охрани­тельном порядке.

Они действительно появились немедленно, как стая крылатых насекомых.

У нас была одна цель — подъемник вражеско­го авианосца.

Выдергиваем предохранитель взрывателя бом­бы, посылаем сигнал о начале атаки. Теперь до­рога одна.

Наклонить нос самолета, приблизиться к цели и врезаться в нее. Не промахнуться.

Храбрость же заключается в том, чтобы

смотреть!

смотреть!

смотреть!

ни на мгновение не отводя глаз.

Авианосец весь опоясался вспышками залпов от заградительного огня; плоскость его верхней па­лубы, непосредственно перед этим выглядевшая совершенно спокойной, как тренажер в школе по­сле окончания занятий, вдруг затуманилась и ста­ла едва видной. Однако она никак не могла умень­шиться. Мгновение за мгновением, вначале — размером с бисквит, затем — с тарелку, затем — с поднос, затем стала кухонной доской... это было как в игре: она ширилась и ширилась... превра­тившись в теннисный корт, в тренажер по оконча­нии занятий, затем окуталась пороховым дымом.

В этом дыму желтым пионом распустился цве­ток орудийного выстрела. Дым редел. Авианосец предстал совершенно отчетливо, — это был уже только авианосец, и ничто иное.

Смотреть!

Только смотреть, сверкая глазами!

Подъемник авианосца! Скоро мы будем там. В полной круговерти, слившись воедино с само­летом, глухой ко всему, не чувствуя боли, окру­женный белым сиянием, забывший про игры, прочерчивая своим движением серебряную нить, напрягаясь изо всех сил, чтобы только отчетливо видеть, видеть, видеть и разрушить!

Как же далек подъемник авианосца! А это уско­рение, которое должно было его немедленно туда доставить, — сколь же оно медлительно!

Время последнего момента нашей жизни падает тяжелыми корпускулами золотого песка.

Пуля пробила грудь; кровь стала перехлесты­вать назад через плечо. Чувствовался только удар, но не боль. Однако именно это ощущение удара стало основанием сознания, подтверждающего, что видимое впереди — не призрак.

На подъемнике стали видны человеческие фи­гурки.

Это был враг. Враг бежал. Не было видно об­раза смерти, которая должна была ожидать нас с распростертыми объятьями.

Реальностью был только подъемник. Он суще­ствовал. Его было видно.

...Наконец, момент попадания так и не отра­зился в нашем сознании".

Здесь Кавасаки-кун замолчал. До этого момен­та полностью поглощенные рассказом, мы впер­вые обратили внимание на страдальческий облик побледневшего и задыхающегося Кавасаки-куна. Духи воспользовались телом этого слепого юно­ши и, несомненно, совершенно опустошили его изнутри. Однако духи нимало не собирались ща­дить его, но загоняли до изнеможения, передавая свою ярость и негодование.

7

Голос, звучавший из уст Кавасаки-куна, еще несколько минут назад столь импозантный и му­жественный, сейчас стал совершенно иным.

Я даже подумал сперва, что начал говорить ка­кой-то другой дух, однако нет, тембр был тот же, но в его глубине звучала грусть и горечь; к этому голосу добавился какой-то странный оттенок, вроде звука от растягиваемой заржавевшей цепи.

"...и вот, после своей смерти, пребывая в мире духов, мы ясно видели поражение нашей страны.

Именно теперь мы можем принять в себя скорбь духов — наших старших братьев, прочувствовав все на собственном теле. То, чего искренне желали тогда наши старшие братья, был симпу.

Тогда не задул симпу, которого так ждали чис­тые сердца. Отчего? Именно тогда он должен был задуть, травы и деревья — зашуметь, кровь — очиститься, а наше государственное устройство — проявиться, как в прозрачном кристалле. И то­гда, когда мы находились в отчаянном положе­нии и жертвовали своими телами, симпу, кото­рый должен был задуть, не поднялся. Отчего?

Если в современной японской истории и мог задуть симпу, то лишь когда наши старшие бра­тья-духи поднялись на борьбу или когда мы шли в атаку, — только дважды. Однако не наступило такого момента, когда задул бы симпу, что само собой подтвердило бы божественность нашей страны. В обоих случаях — в обоих! — он не под­нялся.

Отчего?

Когда мы были новичками в мире духов, то не могли разгадать этой загадки. Глядя на поверх­ность океана, залитую лунным светом, хорошень­ко рассмотрев то место, на котором разорвалась в клочки наша плоть, мы никак не могли по­нять — отчего тогда не возник симпу, поднятый силой чистой искренности?

Уголок затянутого облаками неба немного просветлел, и в лицо глянул кусочек небесной го­лубизны; действительно, всего дважды в темной истории человечества сострадательное лицо бога глянуло на поверхность земли. Однако симпу не задул. Одну группу молодых людей связали крестообразно друг с другом и расстреляли, а для другой группы молодых людей украсили мгновенно превратившимися в игрушки ордена­ми их символические могилы. Зачем?

Хотя, оглядываясь на прошлое, можно сказать, что и наши старшие братья-духи, и мы сами, по­добно посланникам, провозглашающим дурную смерть и упадок, промчались через эту страну на конях бледного цвета.

Старшие братья-духи посредством своей смер­ти выявили крах императорской армии и смерть воинского духа. Мы же своей смертью выявили гибель Японии и смерть японской души. И стар­шие братья-духи, и мы представляли собой как бы большой сосуд из стекла, вдребезги разбив­шийся со страшной бессмысленностью. Вместо ожидаемой сияющей славы, мы остались в памя­ти как один и тот же финал. А как мы стреми­лись к рассвету, как жаждали утренней зари, как надеялись, что мы станем тем самым началом!..

Отчего?

Отчего мы, с нашей молодостью, силой, чисто­той искренности, стали духами с бесславным концом? Желая дожить до утренней зари, молясь и надеясь на краю пустыни, мы стали, похоже, последним пожелтевшим лучом заходящего ве­чернего солнца.

...Отчего?

Однако понемногу мы стали понимать.

В дискуссиях всех стран императорская систе­ма, подобно цветку белой магнолии под ветром, раскачивалась, протягивая свой венчик к опас­ному голубому небу. В конце осени 1945 года премьер-министр Сидэхара[12] во время аудиен­ции у императора услышал от него следующие слова.

"В древности одного императора поразила бо­лезнь. Император приказал позвать лекаря, од­нако придворных ужасала сама мысль, что ка­кой-то лекарь может прикоснуться к драгоцен­ному телу божества, поэтому они не стали его звать и не давали тому никаких лекарств. Бо­лезнь усилилась, и он умер. Не правда ли, глупая ситуация?"

Этими словами Его Величество намекал на то, что понятие императора в демократической Япо­нии нуждается в упорядочении.

Рядом с императором стоял его прекрасный, преданный министр, перенесший много тягот.

Это был старый лис, миротворец, покрывавшийся гусиной кожей от глубочайшего возмущения, как только слышал слово "армия", морщинистый носитель свободы и разума великолепной англий­ской выучки. То был один из группы джентльме­нов, досконально изучивших процедуру утрен­него августейшего туалета, которым Его Величе­ство более всего доверял с начала эпохи Сева[13]. Затрепетав, он сказал так.

"Народ поклоняется Его Величеству, придавая божественности большое значение, однако в дан­ном случае военные использовали это во вред, развязали войну и довели дело до разгрома стра­ны. В целях улучшения положения, позицию сле­дует пересмотреть".

Его Величество мягко уступил.

"В начале весны 1946 года надо издать об этом высочайший указ", — изрек он.

И вот, в середине декабря из Главного управ­ления штабов в Департамент по делам двора по­ступил следующий намек,

"Не лучше ли станет позиция императора, ес­ли появится заявление, что император — не бог?"

После этого Сидэхара осведомился о личном мнении Его Величества и, в соответствии с вы­сочайшим соизволением, выпустил такое заяв­ление.

Как говорил сам Сидэхара, "поскольку мы в особенности стремились произвести впечатле­ние на иностранцев, а не на японцев, сначала был составлен текст на английском языке".

И вот, в одном параграфе этого указа содер­жался следующий отрывок, основанный на анг­лийском черновике.

"Таким образом, Мы живем совместно с На­шим народом, желая разделять с ним радость и горе, дабы Наши с ним интересы были едиными. Связующее звено между Нами и Нашим народом образуется посредством взаимной любви, дове­рия и уважения, существовавших испокон веков, а вовсе не посредством мифов и легенд. То, что император является явленным божеством, сверх того — что японский народ обладает поэтому превосходством над другими народами и в даль­нейшем ему предназначено подчинить себе мир, есть совершенно беспочвенная идея".

Здесь сильное негодование заставляет нас ска­зать свое слово.

Здесь, в мире духов, мы ловили каждое слово и в этом "Заявлении о человеческой сущности" увидели ясно отраженную позицию императора. На протяжении многих лет у самого императора, подобно снежным напластованиям, накаплива­лось желание сказать: "В действительности Мы являемся человеком".

Храбрые и преданные офицеры шли на смерть в соответствии с указом божества о начале вой­ны, они мгновенно успокоились в соответствии с божественным указом об окончании войны, а всего полгода спустя Его Величество сказал: "В действительности Мы являемся человеком". Ради императора, являющегося богом, мы пре­вращали в снаряды свои тела, направляя себя во вражеские корабли, а всего через год...

Понемногу нам становилось понятно — "от­чего?"

В искренности Его Величества не приходилось сомневаться. Поскольку он сам сказал, что в дей­ствительности является человеком, это не могло быть ложью. Его Величество, восседавший на вы­сочайшем троне, всегда был человеком. В этом мрачном мире, не имея иных друзей, помимо старых приближенных, перенося в одиночестве горе и радость, Его Величество был человеком. Чистым, маленьким, сияющим человеком.

Хорошо. Кто сможет упрекнуть за это Его Ве­личество?

Однако в истории эпохи Сёва были два момен­та, когда Его Величество должен был быть богом. Иными словами, его человеческим долгом бы­ло — явиться богом. Лишь в тех двух случаях, находясь в предельных глубинах своего челове­ческого бытия, Его Величество должен был стать богом. И в обоих случаях Его Величество укло­нился. Именно тогда, когда следовало быть боже­ством, он пребывал в человеческом облике.

Первый случай был во время выступления старших братьев-духов. Второй случай произошел после нашей смерти, после поражения страны.

В приложении к истории слово "если" звучит глупо. Однако, если бы в тех двух случаях Его Величество решительно стал богом, можно было бы избежать как пустой трагедии, так и напрас­ного счастья.

В тех двух случаях, дважды, Его Величество, проявив себя человеком, сначала лишил духа армию, а затем лишил духа страну.

Его "блестящее правление" отмечено двумя цветами: кровавый отметил поражение в войне, и с того дня начался унылый серый цвет. "Бле­стящее правление" покрыло себя кровью в день, когда была отринута преданная искренность духов — старших братьев, а пустой серостью на­полнилось со дня, когда было объявлено о чело­веческой природе императора. С того дня, когда все превосходящее человеческую суть было на­звано "беспочвенными идеями".

Бессмертие нашей смерти было обесчеще­но..."

. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .

Голос дрожал и прерывался; казалось, телу Кавасаки-куна наносятся небольшие удары со всех сторон, и впечатление было страшное. Кимура-сэнсэй, заметив неладное, пытался с помощью звуков каменной флейты как-то успокоить духов, однако те, разбушевавшись, не выказывали даже признаков умиротворенности. Совершенно явно теперь подключились духи — старшие братья и наперебой пользовались устами Кавасаки-куна; один голос сменялся другим; проследить речь какого-либо одного духа стало практически не­возможно.

Мы все прижались спинами к стенам; нам не оставалось ничего, кроме как мрачно смотреть на извивающееся тело Кавасаки-куна. Его лицо бледностью напоминало покойника. Слова духов то сливались в сплошной рев, то некоторые из них можно было разобрать, то они принимались петь. Все вещи в комнате тряслись; грузы от картины в токонома[14] часто стучали по стене, от­валивались куски белой штукатурки.

Снаружи, казалось, поднимается что-то огром­ное, невидимое глазу; разгул стихии достиг свое­го апогея; дождь не переставая хлестал в окно.

"A-а, как печально, как возмутительно!"

"А-а!"

"А-а!"

"Так значит, слова императора подобны поту; откуда они исходят?"

"Если бог — то по указу умирать, если бог — то по указу воевать. Сила его — не в личных свой­ствах, но в линии наследования от предков!"

"А-а!"

"А-а!"

"Если горний мир беспочвенен, а этот мир — реален, зачем тогда мы считали счастьем защи­щать всеми силами Его Величество, — просто че­ловека?"

"Когда Его Величество стал просто человеком,

Духи, погибшие за бога, лишились имени;

Нет и святилища для их праздничного пребывания.

И теперь из их опавшей груди льется кровь;

Хотя они и пребывают в божественном мире, им нет покоя".

"Япония проиграла — ладно.

Прошла земельная реформа — ладно.

Собираются провести социальную реформу — ладно.

Раз наша родина побеждена —

Будем нести на плечах всю тяжесть поражения.

Наш народ вынесет груз поражения,

Имея силы пройти такое испытание.

Перенести унижение — ладно,

Мужественно принять требования, которым невозможно противиться, —ладно. Лишь одно, лишь одно:

Как бы ни принуждали, сколь бы ни давили,

Какова бы ни была угроза жизни,

Его Величество не должен был признавать себя человеком.

Приняв мирскую хулу и человеческое презрение, Его Величество остался бы единым оберегаемым телом

И никогда бы не изрек ложь о беспочвенности (Пусть в глубине души он и считал бы так). Закутав драгоценное тело в праздничные одеяния, в сумраке вечера

Во глубине дворца Он простерся бы перед образами предков-императоров,

Вознес бы благодарность духам тех, кто умер за божество.

Простой поклон, простая молитва —

Сколь уважительны были бы они!

Отчего повелитель стал человеком?!

Отчего повелитель стал человеком?!

Отчего повелитель стал человеком?!"

. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .

Этот выкрик повторялся и повторялся; Кавасаки-кун в ритм ему хлопал в ладоши, однако, поскольку хор голосов все ширился, он перестал успевать, и хлопки стали хаотичными.

Наконец из его рта стал вырываться сплошной бред; все его силы кончились, голос иссяк, пре­вратившись из свирепого тона отважного воина в слабый голосок слепого юноши.

Хлопки стали едва слышными, голос то появ­лялся, то пропадал; Кавасаки-кун повалился впе­ред и перестал двигаться.

Тут мы заметили, что в просветах дождя про­бивается рассвет, и поняли, что яростные духи скрылись.

Кимура-сэнсэй принялся расталкивать Кавасаки-куна, но, коснувшись его, в растерянности от­дернул руку. Почувствовав что-то неладное, мы сгрудились вокруг его тела. Слепой юноша был мертв.

Нас, однако, поразила не просто его смерть. Мертвое лицо принадлежало не Кавасаки-куну, но кому-то неизвестному, — оно было неопреде­ленно изменившимся, как если бы взглянуло на что-то ужасающее.


[1] Тринадцатиструнный музыкальный инструмент. (Здесь и далее в тексте комм. перев.)

[2] Кун — суффикс к именам и фамилиям при обращении к сверстникам или людям, значительно младшим по возрас­ту и социальному положению.

[3] Кофуку гэкидзё, букв, "барабанить но животу и ударять но земле"; в древнем Китае во времена императора Яо один ста­рик совершал эти действия и пел, прославляя добродетели императора и мир, нисшедший на страну благодаря им.

[4] Шестнадцатый император Японии по традиционному счислению.

[5] Боги, божества.

[6] Теплое течение, омывающее восточную часть Японского архипелага.

[7] "Яшмовое (драгоценное) тело", "голова дракона" — эпитеты императора.

[8] Сомин (?—653) — один из разработчиков реформ Тайка, призванных перестроить систему управления и землепользо­вания по китайскому образцу.

[9] Букв, "ханьским сердцем" (карагокоро), т. е. иноземным, несдержанным, в противоположность "японскому сердцу" (яматогикоро) — выдержанному, уравновешенному.

[10] 3—5 м.

[11] "Божественный ветер", в просторечье — тигмикадзэ; имен­но это слово прижилось в западном лексиконе.

[12] Сидэхара Кидзюро (1872—1951) — дважды министр ино­странных дел (1924—1927; 1929—1931); премьер-министр (октябрь 1945 — апрель 1946). Так называемая "дипломатия Сидэхара" 20-х годов выделялась пропагандой междуна­родного сотрудничества между империалистическими госу­дарствами и "умиротворительным" отношением к Китаю. В конце жизни сам заявлял, что являлся автором знаменитой 9-й главы Конституции 1947 года, в которой Япония заявляет об отказе от войны как средстве разрешения конфликтов. Ему же приписывается авторство заявления императора о небожественности своего происхождения.

[13] 1926—1989 гг.

[14] Стенная ниша с приподнятым полом и полочками.

Eirei no koe, 1966. Перевод с японского Я.Г. Фесюна.