![]() |
|
Поплавский и Лакан: ночная беседа Было два часа тёмной августовской ночи, когда Борис Поплавский постучал в стеклянное окошко консьержа: — Как мне найти доктора Лакана? Тихое бешенство разбуженного консьержа не знало предела. Он направил Поповского на седьмой этаж вместо шестого. Лифт не работал. Поплавский поднимался по неопрятным ступенькам, насилу овладевая каждой. Он не знал, что Лакан живёт в такой трущобе. Да ещё на самой верхотуре. На лестничной клетке шестого этажа его постигло видение старухи. Она сидела на нижней ступеньке. Нагишом, без единой одёжки. Седые локоны падали на лицо, полностью его затмевая. Поплавского осенило: "Да ведь это Афродита!" Он бережно обошёл старуху. Её голые восхитительные ступни. Её гладкие страшные колени. Она не пошевелилась. Поплавский поднялся на седьмой этаж, но там была лишь одна дверка — без имени, без звонка, перекрытая крест-накрест двумя металлическими жердями. Поплавский пережил минуту величайшего убожества и разора. Затем он очутился этажом ниже. Старуха исчезла. На двери слева мерцала медная табличка с выгравированным именем месье Жака Лакана, психиатра. Поплавский надавил пипку звонка — не пальцем, а всей ладонью. Он был без дыхания и в ознобе. Дверь не замедлила открыться. На пороге стоял сам доктор, одетый в длиннополую ночную рубашку, но с галстуком-бабочкой под выбритым подбородком. Его лицо было разрисовано как у шмары: резкие румяна на скулах, синеватые тени над подведёнными глазами, ярко-красная губная помада. — Проходите, — сказал он с кривой кулуарной улыбкой, широко раскрывая дверь и кокетливым жестом приглашая ночного гостя. Поплавский глянул внутрь квартиры и заколебался. Он, голопятый эмигрант и поэт-оборванец, вволю насмотрелся на кавардак и хаос, но такого бардака ещё не видел. За спиной Лакана маячила комнатёнка величиной с кладовку, набитая книгами и бутылками под завязку. — Да входите же, месье русский, — голос Лакана звучал весело и бодро, но несколько пьяно. — Откуда вы знаете, что я русский? — Да просто догадался, — психиатр рассмеялся булькающим смехом водопроводного крана, когда воду в нём перекрывает сантехник. Поплавский вошёл в комнатушку, чтобы убедиться, что книги — в винных пятнах и плотных покровах пыли — валяются в беспорядке повсюду, устилая пол и громоздясь к потолочным балкам. С одной из них свисала лампочка в полусгоревшем абажуре. Винные и коньячные бутылки стояли и лежали во всех четырёх углах каморки. Маленькое оконце было подёрнуто пылью, по которой кто-то водил пальцем, изобразив пещерную голую бабу. Единственной мебелью в комнате оказалась кровать наподобие клине — греко-римского пиршественного ложа. Оно было покрыто позолоченным покрывалом, запятнанным чем-то фиолетовым и белым. — Садитесь, — сказал Лакан, указав на стопку книг перед лежанкой. Сам он тут же разлёгся на ложе, показав гостю крупные бледные ступни с накрашенными ногтями. Сев и взглянув под ноги, Поплавский обнаружил на полу распахнутый чемоданчик, содержащий сломанный скальпель, здоровенную клизму, катетер, пузырек с духами и рваный женский чулок с запиханным в него ружейным обрезом. В комнатушке стоял металлический палёный запах, словно тут занимались сваркой. — Я предпочитаю не знать ваше имя, — промурлыкал Лакан, обнажив мелкие редкие зубы, запачканные помадой. — Но хотел бы знать, зачем вы явились, сударь. — Доктор, — голос Поплавского ломался, — я пришёл к вам, чтобы вы рассказали мне все, что знаете о ночи. — Вы можете спрашивать о чём угодно, — задушевно уверил его Лакан, и Поплавский сразу ему поверил. — И не удивляйтесь моему наряду, — продолжал доктор. — Ночная рубашка весьма подходит для разговора о ночи. Какой народец, какая вера, какой век, какой возраст, какой призрак и какое сновидение не носило ночную рубашку? Дети, ангелы, приговорённые к казни, смертельно больные, священники, идиоты, лунатики, окоченевшие трупы — ночная рубашка всем впору. Так почему её не носить доктору Лакану? Он уставился на Поплавского с потешным вопрошанием во взоре, и поэт кивнул, соглашаясь. — Итак, приступим… — Лакан поднял указательный палец. — Кстати, а вы сами уже думали о ночи? — Думал, — сказал Поплавский. — Но думать о ночи ещё не значит думать о ночи ночные мысли, соответствующие ночи. — Ах вот в чём дело! — вскричал доктор. — Ну, что ж, я помогу вам. Я, доктор Лакан-ночная-рубашка, раскрою смурному русскому пришельцу всю каверзу присносущной ночи, всю её подноготную от сумерек до рассвета, и покажу, как день и ночь соотносятся друг с другом в своей бифуркации и перегонке друг в друга. Начнём с простого: день зачинается с петухами и оприходован часами, но ночь не предусмотрена никаким расчётом. Она бессменно присутствует как в сердце, так и в печёнках мира. Библия лежит на освещённом пюпитре, но ночная рубаха скрывает в своих складках непроглядную тайну. День приглашает к предательству и прелюбодейству, но вечная ночь вещает: "Не оступись на моём пороге, недоносок!" Поплавский слушал, нашаривая в нише штанов пачку "Житана" и шевеля ушами. Он закурил, чиркнув спичкой, и молвил: — Когда-то я полагал, что люди просто отходят ко сну или не смыкают глаз в постели, при этом оставаясь собою, но теперь вижу: ночь превращает в развалины самость человека. — Ну да! — возгласил доктор. — Дайте какому-то "я" лечь на Великое Ночное Ложе и это "я" тут же испарится, его воля истлеет, а его мумия обретёт крылья летучей мыши. Это разрушение неудержимо и безымянно. Засыпая, человек попадает в сверхвысокую Башню Ночи и становится членом тайного братства безбашенных и бесшабашных. Он больше не знает ни себя, ни своих собратьев, развеществляясь на мириад анонимных неяек. — Да, именно неяек! — восторженно воскликнул Поплавский. — Я тоже неяйка, доктор! — Ну конечно! — отозвался Лакан, повышая градус беседы. — Ты, мой милый, — русский ночной неяйка, заблудившийся в кишечной системе Парижа! А ночь мартышки-Парижа — это отнюдь не ночь суки-Москвы и не ночь кобеля-Санкт-Петербурга! В Москве ночь погружает людьё в летаргию Лобного места, в Петербурге — в агонию Шинели. Ну а в Париже-блядёхе ночь укрывает зловонным мраком совокупление двух гаргулий, пожелавших породить Горгону Медузу. Но у них ни черта не выходит, и они проливают свою сперму и смазку в Сену, потому-то в неё и прыгают отчаявшиеся поэты. Ты хорошо сделал, что пришёл к доктору Лакану — он знает, как оказаться не ко времени и не к месту, а ведь именно этого хочет вечная ночь Парижа, как и вечная ночь человеческой жизни, осквернённая солнцем развратного, но немощного рассудка. — Но… — сигарета в губах Пополавского задрожала. — Неужели вы хотите сказать, что ночь тождественна жизни? — Разумеется, — ответствовал доктор. — Ночь и день — вовсе не два круиза, а одна тесная тёмная каюта третьего класса на корабле под названием "Летучий Титаник", потерявшем курс в водах Гипербореи. Слово "Титаник" вызывает в уме ощущение тяжкого, неподъёмного веса, а слово "летучий" — лёгкости и скорости ласточки или мухи. Но ночь соединяет эти качества воедино: она совокупно легковесна и непосильна, как жизнь раненого кашалота или царя Эдипа. — Но для чего тогда существует день на белом свете? — поинтересовался Поплавский, ёрзая на книгах. — День — это всего лишь пропуск в ночь, мой милый. Свет — всего лишь зыбкая тропа в темноту ночи, дабы заранее не сломать себе шею во мраке жизни. День суть похабная суматоха перед вступлением в благословенное и безвозвратное Ночное Царство, где существует только то, что не существует. Лучше спроси меня: "Для чего я оказался сегодня ночью в ночи доктора Лакана?" — Так для чего же? — каким-то пустым голосом отозвался Поплавский, словно он уже стал ночным эхом. — А для того, чтобы познать настоящую щедрость ночи, — торжественно произнёс доктор, поглаживая свои чресла под вздыбившейся ночной рубашкой. — Граждане Парижа жадны настолько, что они не подарят тебе даже свои прошлогодние экскременты. Французы каждую ночь кладут франк в кубышку, надеясь утром извлечь из неё полтора франка. Но ты не таков, ты ведь русский и не копишь свои козюльки в порожних коньячных бутылках. Идентичность французов навязана им механизмами вроде гильотины и институциями вроде Дома инвалидов. А русские до сих пор ищут свою самость в философской ночи, освещая бескрайнюю тьму озорным фонарём Диогена. Тут доктор рассмеялся — совсем как неугомонный подросток, довольный своей залихватской речью. Они сидели напротив друг друга: два китайских болванчика, две марионетки, сотворённые непонятно зачем неизвестным ночным демиургом. Поплавский помалкивал, то ли витая в облаках, то ли что-то соображая. Его молчание было по вкусу Лакану, с шаловливой гримасой наблюдавшему сосредоточенное лицо ночного гостя. Внезапно доктор вскочил со своего позолоченного ложа и посмотрел в тёмное окошко. Секунду он стоял неподвижно в ниспадающей ночной рубахе, а затем выхватил из-под груды книг чёрную трость с эбеновым набалдашником в виде головы сатира. — Пошли, друг мой, — сказал он просто. — Скоро утро. Они опрометью сбежали по ступенькам и выскочили вон из подъезда, не потревожив сон консьержа. И пустились бегом по Парижу — в предрассветных потёмках. Под тёмными купами деревьев, рука в руку. Лакан — босиком, Поплавский — в рваных теннисных туфлях. Перед рассветом платаны выглядели лучше — как пляшущие василиски. И пустые улицы были лучше — как каньоны на Венере. И трава на газонах смотрелась лучше — как шерсть Химеры. И ожившие птицы пели лучше — как искусительные сирены. Всё, о чём Поплавский и Лакан могли в эти мгновения думать, — а они ни о чём не думали, а только бежали — тоже было намного лучше, чем обычно, ибо они позабыли себя и своё бессилие перед убийственным веком, свидетелями которого они невольно оказались. Не сговариваясь, они бежали к Сене. И тот, и другой обожали смотреть на Сену, подобно паре влюблённых сомнамбул. Они завершили свою стремительную прогулку на мосту Мирабо, откуда Сена кажется шире и круче. Они облокотились на ажурные перила моста и уставились на воду, как два отъявленных наркомана. Сперва они смотрели на Сену глазами Рафаэля де Валентена. Потом — глазами Жерара де Нерваля. А потом очами той анонимной девы, чьё тело выловили накануне полицейской сетью, но так никогда и не опознали. Таких дев было много, но о них никто не помнил, поэтому они были счастливы там, где оказались. А потом Лакан и Поплавский посмотрели на Сену глазами двух дельфинов, случайно заплывших в эту вонючую речку из мирового Океана. И тогда над городом забрезжил первый луч рассвета. — Эй, русский, суши портянки! — крикнул Лакан голосом святой куртизанки и, перелезши через перила, ласточкой сиганул в воду. Поплавский ждать себя не заставил. Они ушли под горбатую, чёрную, маслянистую, игривую воду. А вынырнуть уже не пожелали. Река сомкнулась над ними, как врата небесного царства. И конец всем разговорам. Они плыли внутри Сены как два ликующих ихтиандра. Они плыли и плыли, пока не оказались в водах Ла-Манша. А потом — в глубинах Атлантического океана. Их целью была Вечная Ночь Океана. Его Склон и его Ложе. Они хотели стать друзьями тех чудо-тварей, что живут в придонных глубинах вечного мрака. В его тёмной, сладостной утробе. И они стали их друзьями. Ныне и присно. |