![]() |
|
Сто тысяч лет одиночества Точно вор, который вынужден изо дня в день — Спокойно, Клаус, — говоришь ты мне, когда вдали появляется машина — редкий гость на этой заброшенной, проселочной дороге. — Спокойно, — повторяешь ты, хоть я и не выказываю никаких признаков беспокойства, ты почему-то медлишь, но потом все-таки слезаешь с мотоцикла и, подняв руку, приказываешь водителю остановиться. Машина тормозит, за рулем довольно полный господин лет пятидесяти. Он явно удивлен. — Какая странная форма, — говорит он, — это что — новый отдел дорожной полиции? — Полевая жандармерия, — равнодушно отвечаешь ты, — обычная формальность, проверка документов. — Какой странный автомобиль, — думаю я, сидя в коляске мотоцикла, а потом — что будет завтра? но что будет завтра? и еще — хорошо бы иметь сосновый гроб и любимую девушку, которая пришла бы и вбила бы мне в грудь осиновый кол... Ты вдруг наклоняешься к машине, вглядываясь в сумрак салона, и я замечаю то, что ты увидел раньше меня, — на заднем сиденье еще кто-то есть. — Какая милая фройлян, — говоришь ты, — это ваша дочь? Как тебя зовут, девочка? Может быть Марта или Грета? Я удивляюсь, слыша это — чего ты вдруг вздумал бередить старые раны... Девушка молчит. — Штеффи, — растерянно отвечает толстяк, он впервые испугался. Он смотрит на меня, мы встречаемся глазами, и тут он замечает то, что не видно под твоим плащом — мою нарукавную повязку с древним каббалистическим символом. — Вы что — неофашисты? — спрашивает он истерически. — Не понимаю, — раздраженно отвечаешь ты, — что это значит? Мы просто фашисты. — Посмотри, Клаус, — оборачиваешься ты ко мне, — видел ты когда-нибудь такие документы? Я отрицательно мотаю головой. — Они что там совсем с ума в английской разведке посходили, или откуда ты там, боров? Не могут нормальный аусвайс своему агенту сделать? — говоришь ты, вытаскивая толстяка из машины. — Какая разведка? — лепечет он, — я немец, я живу в Дрездене, я работаю в крупной страховой компании... Ты бьешь его наотмашь по лицу. — Дрезден разбомбили твои английские свиньи! Там только руины и пепел, там нечего страховать... Из разбитого рта течет кровь, он смотрит на твой плащ, шмайсер на груди и вдруг начинает кричать. — Вы сумасшедший! вы сумасшедший! вы сумасшедший! — Может быть, — говоришь ты очень тихо, — может быть я и сумасшедший, если быть верным долгу и своей стране, значит сойти с ума, но вот ты, ты трус и предатель, когда страна на краю пропасти, когда гибнут мальчики из гитлерюгенда... Твой голос срывается, я вижу, что тебе плохо, ты болен, эта болезнь похожа на лихорадку, но это не лихорадка. Я подхожу к машине и говорю. — Займись предателем, а я посмотрю, что там с девочкой. Ты смотришь на меня, словно бы не узнавая. — Ее зовут Штеффи, — говорю я, — это не Марта, и не Гретхен... Ты молчишь какое-то время, а потом уходишь вместе со стариком к лесу, такому же серому и тусклому, как этот день, как все эти дни... Старик плачет и непрерывно что-то говорит, но вскоре все эти звуки заглушает короткая автоматная очередь. Я открываю заднюю дверь машины и прежде чем взглянуть на нее, спрашиваю: — Ты хочешь жить, Штеффи? И когда я просыпаюсь в нашей землянке, от того что ты кричишь во сне (а ты всегда кричишь во сне), я подолгу смотрю на твое осунувшееся небритое лицо, ты успокаиваешься, только дышишь так же тяжело и веки дрожат, и иногда бормочешь — найн, найн... И мне почему-то иногда кажется, что все это когда-то было не так, что меня не всегда звали Клаус, и я гляжу то на осколок зеркала на стене, то на календарный листок со старой датой, мне холодно и грустно, я зеваю, но не хочу спать, потому что мне всегда снится пепел, а потом опять — пепел, а потом снова — пепел, и еще, и еще. И еще. |