#34. Апофения


Павел Лукьянов
Дирижабль неизвестного положения
Автоматические стихи Бориса Поплавского

      «Стыдно быть счастливым, стыдно быть красивым, стыдно быть умным, стыдно быть, когда столькие вкушаемы червием, — вот до чего это доходит»

      Борис Поплавский

Общество победившей Апофении

Цивилизация, внедряющая GPS-трекеры в наручные часы, чтобы не упустить малейшего отклонения своих детей от заданного пути, не могла не впасть в ересь однозначности, требуя от каждого движения души и разума надёжной привязки к координатам общественного мнения. Личное сомнение не должно отныне выходить за рамки черепных мыслей, и в области человеческих отношений и в сфере социальных действий, и в космосе политического бытия человеку предписывается размеренность, не выходящая за размерность, определённую Гербертом Маркузе. Отныне цепью неслучайностей должно быть скреплено любое движимое бытиё. Общество усложнилось, поэтому давайте упростим его элементы — решили бояре римского клуба самоубийц и накинули на разум сеть школьных тестов, чтобы любые мысли, выходящие за размеры стандартной ячейки, не могли покинуть её капроновые границы. Мысль изречённая есть нож — решило государство и приступило к упрощению людей. Это делается по всем фронтам: гендерное упрощение ведётся под флагом усложнения (вместо бесконечно сложной пары мужчина-женщина мы отныне погружены в плотские подробности мальчик-зайчик, девочка-бесполочка, мальчик-пальчик, оно-оно), социальное упрощение подчёркивается изъятием из оборота любых вменяемых возможностей народного управления (оружие в Америке — глупейшая иллюзия «великого уравнителя», тогда когда насилие есть способ общения окончательно беззащитных людей. Всё равно, что в рыцарских латах ежедневно ходить: конечно, ножом не пырнут, но сколиоз и опрелость кожи обеспечены). Немудрено, что высшие управленцы в поисках остатков роскоши человеческого мышления забрели и в изначально чуждое всякой подчинённости пространство поэзии. Мы видим как искусственный интеллект с усилием гнома, пока что смешным, но назойливым, пытается научиться писать стихи. Как будто анализ и синтез предыдущих текстов способен породить нечто не существовавшее. И также мы видим, как пятиюродная сестра философии — психология — пытается откусить от поэзии целое пространство неподвластного мышления. Я говорю о термине (Апофения), вынесенном в название очередного номера журнала «Опустошитель». Термин, введённый немецким психиатром Клаусом Конрадом, покушается на область воображения и свободного движения мысли и души. Снабдив доселе неопределимое пространство смыслов определённым именем, психиатр, врач чужих душ, при этом покончивший с собой посреди горных высот (надо полагать — высот человеческого духа), ввёл в научный обиход понятие Апофении в аккурат накануне собственного самоубийства. Что ж, добро пожаловать в царство Апофении, царство, построенное Клаусом перед тем, как съехать на горных лыжах в бездну, смотревшую на него в ответ.

Вакцина против поэзии

      «Никогда ничему не учась, читаю лекции и даю частные уроки по теории всех искусств и по всем наукам. Исправляю и уничтожаю характеры, связываю с жизнью и развязываю страдающих от нее. Упрощаю все гнетущие загадки и создаю новые, совершенно неразрешимые для гордящихся своими силами. Создаю ощущения: приближения к смерти, тяжелой болезни, серьезной опасности, смертной тоски. Создаю и переделываю миросозерцания, а также окрашиваю цветы в невиданные оттенки, сращиваю несовместимые их виды и культивирую болезни цветов, создающие восхитительно-уродливые их породы. Идеализирую и ниспровергаю все…»

      Борис Поплавский

Приняв в научный обиход термин Апофении, человечество получило очередную высокомерную причину с подозрением относиться к поэтическому высказыванию, которое всегда подобно выскальзыванию из приятных объятий лицемерно понимающего соседа: Он такой же как мы, только без хвоста! — Как говорили обезьяны про Маугли. Он такой же ненормальный, только пока не запеленгованный — говорит психиатрия и потирает руки. Как врачи — эти марионетки Биг Фармы и политического закулисья могут использовать свою власть над всей планетой, мы наблюдаем, начиная с 2019 года, когда коронованный вирус снизошёл на нашу планету. Врачи пекут диагнозы, суют палки в носовые и задние проходы, и клеймят, клеймят несчастное стадо божественно прозрачной, неподвластной проницанию и порицанию разума вакциной. Есть ли Бог или жизнь на Марсе — эти вопросы померкли по сравнению с вопросом: Есть ли исцеление на Земле? И ответ потных, не спавших по 25 часов в день врачей неумолим: Мы не знаем. Но укол не увеличит наше незнание, поэтому прими, человече, этот дар прозрачный и не прозрачный в перспективе последствий. Вот где подлинное царство Апофении, когда в угоду мнимому здоровью населения миллионы случайных человеческих лиц тестируются, закалываются, покрываются масками. Случайные жизни выстраиваются в неслучайное мнимое общество.

Этими же руками врачи от психиатрии подходят к оценке искажённого восприятия реальности, присущего как действительно психически нездоровым людям, так и пока ещё не диагностированным больным: поэтам и мечтателям. Термин, призванный отделить зёрна от плевел, как обычно, в грубых ручищах человечества магически превращается в инструмент помола зёрен в муку. Аккуратный учёный заходит в комнату бытия, чтобы уличить опасную болезненность человека, видящего систему там, где она существует лишь для него одного, но при этом под пристальное зрение и подозрение попадают поэты, прозревающие систему в несхожих понятиях, словах и идеях. Но если для угнетённого нездорового сознания сложение разрозненных событий, действий безвольно приводит человека к видимой только им логичности, то для поэтического мышления нахождение иных выдуманных, но узнаваемых, надзаконных структур в разномастных словосочетаниях является целью. Поэт жаждет создать апофеническое ощущение у читателя. Поэт действует активно в своём нарочито отключаемом от сознания словотворчестве. Он отключается ровно настолько, насколько желает сам, тем самым становясь полным владельцем как сознания, так и подсознания. Опытный врач без труда отличит поэта от клинически больного. Но в массовом сознании поэтический результат не отличим от давящей логики сумасшедшего, уверенно слышащего голоса в листве, которая, безусловно, говорит нам что-то, но только поэт дешифрует подходы к понимаю этой речи, а больной живёт в расшифрованном мире своего тотального понимания. Тот факт, что в научный обиход вошло понятие, описывающее отчасти и поэтические практики, вызывает печальную усталость: опять человечество заменяет Землю — картами, небо — химическим составом, и окорачивает непостижимость, желая внятности, от которой само же лезет на стенку. Попробуем огородить поэзию от привкуса шарлатанства и несерьёзности, попробуем отвести от неё подозрение в цирковой природе. Добро пожаловать в поэтический мир Бориса Попавлского, ушедшего 90 лет назад туда, где мы ещё не были.

Неавтоматические стихи Бориса Поплавского

      «И зло и добро, отдельно выпущенные на свободу, погубили бы мир. Добро потушило бы вечный костер героизма и страдания, а зло сожгло бы весь мир и умерло от скуки»

      Борис Поплавский

Приведу основные вехи поэтической жизни Бориса Поплавского:

В 7 лет столкнулся с футуризмом и лишился поэтического покоя.

В 14 лет столкнулся с бескровной революцией и лишился крова и Родины.

В 32 года столкнулся со смертью.

Футуризм, а шире — сопротивление устойчивому порядку и слов и значений не могло не восхитить юного поэта, жаждавшего, как любое детское сердце, чего-то небывалого, сиюминутного, рождённого на твоих глазах, но при этом не до конца опасного, вменяемого и всё же человечного, слишком человечного. Давно замечено, что любой авангард быстро линяет. И футуризм смог за прошедшие сто лет выстоять, не потускнеть лишь в тех своих частях, которые хоть как-то соотносимы с вневременными явлениями и чувствами. Точно так же классическая поэзия жива в тех строках и текстах, в которых присутствует воздух безвременных понятий, мыслей и переживаний. Словесная же сила Дыр бул щыл-а перестала действовать на дальних дистанциях, её гравитация ограничена литературоведением и литературным анекдотом. А Пели копыта били будто Гриб-Граб-Гроб-Груб продолжат волновать нас, словно написанные только что на коленке в нашем присутствии. Борис Поплавский был полноценным ребёнком своего времени и с безжалостным чутьём совместил классическую и модернистскую традиции. Он рос в стране, охваченной поэтическим бумом, шумом и трепетом перед неугомонной и многочисленной поэтической братией. Поэты Серебряного века представляли из себя чуть ли не отдельный класс, по крайне мере, это была очевидно заметная и яркая субкультура (наподобие позднейших хиппи, рокеров, рэперов). Здесь были и свои продюсеры (Бурлюк, Зданевич и пр.), свои меценаты (Борис Пронин и пр.), свои учителя (Вячеслав Иванов, Гумилев и пр.), поэты-исполнители и большая толпа фанатов, а также просто раздражённых лиц, лишь подогревавших своим возмущением общий ажиотаж вокруг нового явления поэзии в России. Каждый из нас, кто слушал в детстве пластинки, кассеты, CD-диски, поймёт Бориса Поплавского, который мальчиком жадно приникал к новым записям современных исполнителей и подпевал, подстукивал ногой, делился с друзьями новыми дисками книгами, цитировал и втайне музицировал версифицировал сам.

И вдруг в тот самый момент, в том возрасте, когда подросток уже готов перерасти подражательность и начать говорить от себя — пока урывками, робко, но всё более нагло и откровенно, в возрасте 14 лет Борис Поплавский вместе с миллионами людей переживает описанное Розановым в страшном дневнике: «С лязгом, скрипом, визгом опускается над Русскою историею железный занавес. Представление окончилось. Публика встала. Пора одевать шубы и возвращаться домой. Оглянулись. Но ни шуб, ни домов не оказалось». И поэт, предуготовленный к лучшей, интересной жизни, к жизни, имеющей и семейные традиции, и вариативную социальную перспективу, к жизни, освещённой подлинным поэтическим даром, то есть поэт, человек, просто имеющий ДОМ, вдруг оказывается лишённым всего внешнего окружения, всей наружной поддержки, его лишают улиц, площадей, заводов, фабрик, лесов, деревень. Всё то, что должно было стать предметом поэтического осмысления, поэтического диалога — всё было убрано, вынесено за скобки жизни. Голый и нищий паренёк оказался в русском гетто в Париже. Конечно, инерция культуры была велика, гетто было бравурным, цветастым, хорохорилось поначалу, но годы брали своё, Россия окончательно стала иной, закрытой и отныне неведомой. Она перестала поставлять в сердце и разум свои живые переменные образы. Родина, родной дом покинули поэта, предали его. Детского воздуха, набранного в лёгкие в начале жизни, поэту хватило ровно на то, чтобы ещё столько же лет выдыхать его в чужой стране вне привычной атмосферы. И, выдохнув последние запасы, некрасиво скончаться от плохого наркотика в возрасте 32 лет. Единственной вещью, которую он вывез из России, и которая была почти независима от места проживания, был его поэтический дар. Тот набоковский дар Годунова-Поплавского, дар, выживший под красным колесом истории. Эта ручная кладь, этот Багаж другого Набокова, вывезли Поплавского в вечность, где нет ни революций, ни убийств, ни потерь. И читатель может теперь бережно возиться с текстами поэта, наблюдая за атомами его судьбы, бьющимися в кристаллических решётках застывших стихотворений.

Автоматические стихи

(избранное)

13
Колёса, локоны, шестипалые руки и фотографии
Были основанием, но лодка не тонула
Тысяча ног и нот
Не могли ей помочь уснуть
Потому что полночь настала
И луна поникла устало
Утро будет? — кто-то спросил
Нет — ответил кто-то без сил
Нет возмездия, нет награждения
Свято всё что касается тления

17
От высокой жизни березы
Только листья остались в море
Берега позабыли воду
Пароход позабыл природу
Дачи хлопают крыльями крыш
Птица чайка летит на север
Путешественник там замерз
Можно съесть его нежный голос
Руки моря
Кажутся белыми

27
Перепробуйте все комбинации
Побудьте во всех соединеньях
Поцелуйте женщин всех наций
Научитесь пению
Или возвратитесь в отдаление
Тогда вы поймете что в малом
Что приснилось вам на рассвете
Было всё что есть во вселенной
И то что снилось вселенной
И еще многое абсолютно непонятное
Относящееся к грядущим дням

47
Случалось призракам рояли огибать
Являться запросто свои расправив косы
Был третий час. В больную моря гладь
От счастия кидались вплавь матросы
Был летний день. Не трудно угадать
Почто бросались в океан матросы
Часы ныряли в бездну океана
И глубоко звенели под водой
И снег влетев в цветник оконной рамы
Переставал вдруг быть самим собой
Мы отступали в горы от программы
Но ты упала в прорубь на лугу
Засыпанная летними цветами
Писала ты в испуге о признанье
Что повторить я больше не могу
Я говорил: не быть воспоминаньям
Как и всегда там море на лугу

91
Тяжелый ангел в подземелье спал
Над ним закрыты сотни ворот
И сняты сотни железных лестниц
И убиты тысячи вестниц
И на сотню дверей налетает снег
И спускаются своды
Железные цепи снятся ему во сне
Ниже и глуше
Мертвые души
Умрем - проснемся
Забудем жизнь

97
Кто дошел до середины
Может только остановиться
Он не верит в обратный путь
Он мечтает только заснуть
Нет дороги назад во зло
Раскаленные рельсы - добро

100
Скольженье белых дней, асфальт и мокрый снег
Орудия стреляют из-за сада
Конина снова поднялась в цене
Лишь фонари играют над осадой
Рембо, вам холодно?
Ну ничего, я скоро
Уеду в Африку, смотрите, гаснет газ
Солдаты ссорятся и снег идет на ссоры
Лишь там один не закрывает глаз
И шепчет пушка
Смотрит из окна
Такой зимы давно я не запомню:
Земля внизу тверда и холодна
Темно на лестнице и снег идет из комнат
Рембо молчит и снег летит быстрей
Он нас покинул.
Свет, он умирает:
В свои стихи уходит от гостей
Нечистою страницей покрываясь
Конина снова поднялась в цене
А сколько лошадей мы убиваем

Сборник «Автоматические стихи», составленный Борисом Поплавским, автоматически не вышел при жизни и ушёл на дно архива своего друга, откуда всплыл лишь на исходе двадцатого века. Автоматичность стихотворений Поплавского обозначала не только метод или выстраиваемый стиль поэта, это была и констатация неуправляемости своей судьбы, нить которой прядут и перерезают вечные Мойры. Автоматичность обозначала и неизбежность отражения всего высокого и низкого, что встречается в жизни человека. В последней дневниковой записи от 3 октября 1935 года за неделю до смерти Поплавский пишет: «Ne pleure pas, la vie est terrible»[1] — говорю я себе, становясь на колени, ища тетрадь в нервном бешенстве тревожного бесплодия… Утром, во тьме упрёков, дикая вспышка <…> полумужского тела, глухая борьба, дневные сумерки. Снова ужас жизни и войны, дикими буквами кричащей на первой странице газет. Лягу, буду молиться, может быть, пройдёт злая дрожь отчаяния.

Уехав юным из России, Борис Поплавский так и остался в состоянии этой юности. Он рос, не вырастая. Телом он взрослел, зрел, креп, но душа оставалась юной. Это отмечали его знакомые, это слышим и мы в его поэзии. Он не вырос до состояния спокойной зрелости, он отставал, в своём эмигрантском взрослом возрасте оставаясь ребёнком, который любит: большие впечатляющие механизмы (Дирижабли, корабли), мистику (ангелы, Мадонны, бесы), праздники (Флаги, шары), который боится: смерти (холод, темнота), потерь (война, расставание), возраста (бессилье, безобразие). Поэзия Поплавского неразложима на эти лишь элементы, но они являются чуть-чуть базовыми, немного основными, вынесенными из доброго детства явлениями, которые пугали и восхищали его всю его недолгую жизнь ребёнка во взрослом костюме.

Голубая душа луча
Научила меня молчать.
Слышу сонный напев ключа,
Спит мой садик, в лучах шепча.

Замолчал я, в песок ушел,
Лег на травку, как мягкий вол,
Надо мной жасмин расцвел,
Золотое успенье пчел.

Я спокоен, я сплю в веках,
Призрак мысли, что был в бегах,
Днесь лежит у меня в ногах,
Глажу я своего врага.

Я покорен, я пуст, я прост,
Я лучи отстраняю звезд,
Надо мною качанье роз,
Отдаленное пенье гроз.

Все прошло, все вернулось вновь,
Сплю в святом, в золотом, в пустом.
Боже мой! Пронеси любовь,
Над жасминным моим кустом.

Пусть минуют меня огни,
Пусть мой ангел в слезах заснет.
Все простилось за детства дни
Мне на целую жизнь вперед.

Это не стихотворение из автоматической подборки, оно ещё не окрашено скупостью вожделенного автоматического взрослого стиля. Взрослый человек — практичнее ребёнка, он умеет водить машину, умеет поставить жизнь на крепкое основание, но радость непосредственного переживания для взрослого закрыта железной дверью времени. Слишком много подробностей запомнено, слишком много сил потрачено на встраивание в систему. Будьте как дети — это экстремистский лозунг. В Повелителе мух достоверно показано, к чему приводит власть детства над миром. Борис Поплавский не был, безусловно, ребёнком. Скитаясь в 15 лет по стране с севера на юг, на поездах, перекладных, среди ополовиненных солдат, среди разъярённых открывшейся перспективой социалистов, оторванный от семьи, он сохранял романтичные образы своего детства в стихах, и их несуразная беззащитность обозначилась столь же очевидно, как беззащитность его перечёркнутой жизни. Жизни бывшего человека. Строение стихотворений Поплавского содержит узнаваемые, ясные элементы, из которых общий смысл складывается по правилам случайного соединения неслучайных элементов. Стихотворения Поплавского — это разбитые часы, разложенные на части, которые поэт в упорной и безответной попытке складывает в разных вариантах, складывает шестерёнки стопками, растягивает пружину на длину стрелок, полирует пустой корпус, натирает до блеска ремешок. Часы марки DOM. Тщета детского занятия, попытка вернуть к жизни часы ушедшего времени. Все элементы разумны и продуманы старым мастером, но кувалда пролетариата опустилась на стекло старого времени, разломав вместо своих цепей цепи человеческих жизней. Стихи Поплавского излучают чувство Потери с гигантской буквы П. Потеря воодушевляла поэта, заставляла беречь себя и бороться с собой. Поплавский поплыл по Лете, пытаясь заново проплыть уплывшую дистанцию. Но Другие берега оставались в недостижимом прошлом. Но потерянное нельзя вернуть, его нельзя не потерять. Так пустота, отсутствие собранного высказывания и стало языком Поплавского. Он жил на руинах и складывал капители, портики, барельефы разрушенного храма. Ни сил, ни правды за его попытками не было. Он выкладывал узнаваемые элементы в мёртвом холодном порядке, который не мог из безжизненного стать жизненным. На этом контрасте между не-заумными, живыми образами и странном автоматическом соединении их в единое не-целое — на этом контрасте и живёт поэтика Поплавского. На руинах. На взорванном архиве.

123
Электричество горит, читают книги
Золотых часов мечты стоят
Странник в бездне подобрав вериги
Медленно танцует.
Грезит сад
Всё спокойно на пороге смерти
На плотине время сны читает
Медленно в воде рисунки чертит
Высоко над миром свет летает
Всё молчит в лесу, не спят века
Дождь идет на руки золотые
Смерть кричит во тьме издалека
Но не слышат птицы занятые
Всё темнеет.
Смерть издалека

126
Довольно фабрика шумела колесом
Вода устала отражать пространство
Темнеет день осенним сном несом
Так холодно в костюме иностранца
Был ранний час, а так уже темно
В окне всё бело - там туман, болото
Глаза болят, уж поздно всё равно
Ложись, усни, забудь свои заботы
И не смотри так долго в темноту
Ты ждал ее, теперь не надо плакать
Темнеет свет, молчи, не надо плакать
Смотри грустя в святую темноту
Ты труженик, ты плакал, ты сиял
Обманут ты и ты лишен награды
Но разве ты награды этой ждал?
Так пусть - темней, так хорошо, так надо.
Ляг, отдохни, за вечность ты устал
Ты всё простил, ты сам себя оплакал
Что ж, сотвори благословенный знак
Ляг на кровать, закрой сиянья праха
Ты понял наконец кто был твой враг

129
Автоматически безумно дух поет
Автоматически безбрежный мир напрасен
Вода блестит, весна летит на лед
Ложись, усни... Твой подвиг был напрасен
Страшись забыть, страшись устать на солнце
Тьма солнечных лучей дымит как сосны
Рука касается луны и чахнет пламя
Таинственно над мраком никнет знамя
В уста змея вползает из луча
Мерцает свет, смеркается свеча
Глядят с земли: пятно растет на солнце
Пятно в тебе родилось от луча

159
Философия Шеллинга упразднила газету и библию,
и никто не читает ни того, ни другого, ни третьего,
сказал ангел. Другой пустил машину в ход -
и медленно над миром стал появляться Рассвет.
Внизу низшие духи кричали о муке железной
руки, о шарах, о парах умывальника и еще
о многом, левом и правом. Но они затихали, дойдя
до философии Шеллинга, ибо оттуда открывался
вид на газету, стеклянную библию, окаменелую
руку и фотографический снимок, изображающий
кубический камень. Где голубь, смеясь, говорил о
судьбе возвратившихся к звукам первоначальной
машины, они появлялись, и гасли, и, бежа, махали руками.

162
Звезды читали судьбу по гробам механических птиц
Память вселенной кончалась белой страницей
Медные машины перебивали стеклянные и пели
      склонившись в обитель измученных лиц
Подъемные машины спускались ко снам
      подземных миров, где балагурили
Погибшие души в сиянии грубых шаров
      и машины вертелись назад, цветы повторялись
      и к гибели рвались священники павшие в сад
Дьявол у отдушины ада спрашивал Шеллинга о погоде

166
Вечером на дне замковых озер зажигаются разноцветные
      луны и звезды; чудовищные скалы из папье-маше
      под пенье машин освещались зеленым и розовым
      диким светом; при непрестанном тиканье
      механизмов из воды выходило карнавальное
      шествие, показывались медленно флаги, тритоны,
      умывальники, Шеллинг и Гегель, медный
      геликоптер Спинозы, яблоко Адама, а также
      страховые агенты, волшебники, велосипедисты,
      единороги и дорогие проститутки - все,
      покрытые тонкими рваными листьями мокрых
      газет; глубоко под водою разгорается
      фейерверк - там, в системе пещер, леса,
      освещенные подводным солнцем, издают
      непрестанно пение слепых граммофонов; только
      в подвесных парках была ночь - там
      останавливались старообразные дирижабли
      и лучи и крались лучи слабых бутафорских
      прожекторов и уже солнце всходило над
      совершенно перестроенным пейзажем, полным
      забытых стеклянных скелетов и промокших связок
      оберточной бумаги.

185
Кто вы, гордые духи?
Мы с Земли улетевшие звуки
Мы вращаемся в вихре разлуки
И муки
Мы мстим небесам
Нет, отсидите, забудьте
Поцелуйте усталые руки
Только больше не будьте
Простите
Прости ты сам

Желая быть радикальным, пишущим и живущим наперекор общественной принятости, Борис Поплавский предполагал, что волевым усилием ему удастся создать новую поэтику, дать ей имя (автоматическая) и тем самым проникнуть и в тайны жизни и продлить своё имя за пустым занавесом времени. Ему всё это и удалось, но его подлинный радикализм состоял в том, что он не отказался от классического стихосложения, не изгнал рифму из своих стихотворений: и ритм и рифма всегда были его молчаливыми помощниками, с которыми он боролся, пытался избавиться от них, уйти в верлибр, но исходное классическое поэтическое мышление одаривало поэта столь богатым инструментарием, что отказываться от него было бы неразумно с профессиональной точки зрения. Поплавский тяготился, как ему казалось, рифмой, структурированностью русского стихотворения, но все его 185 автоматических стихотворений несут в себе неизымаемую классическую структуру. Форма помогала ему удерживать содержание. Которое никогда не было автоматическим. Автоматизмом Борис Поплавский хотел назвать то первичное до-разумное ощущение от стихии, от человека, от события — первичное ощущение, возникающее в человеке вне его прежнего опыта и приверженности. Внезапно на тебя слетают с неба капли — и в краткую долю секунды, когда ты ещё не успел ни испугаться (дождь, а ты — без зонта), ни разозлиться (меня пометила птичка!) — в этот краткий миг ты испытываешь нечто, чему ещё нет названий, что ещё не попало в каталог привычек и наработанных реакций. Вот в этот зазор времени и пытается поместить читателя Борис Поплавский, создавая из законных слов, эпитетов и действий некое небывалое явление, событие, образ, призванные создать в читателе ту мгновенную автоматическую реакцию, когда разум получил первые байты информации, а сердце ещё не вернулось с расшифровкой происходящего. В этом замершем кратком миге Борис Поплавский и разворачивает космос героев и явлений. Он так и не стал ни поэтом для поэтов, ни поэтом для масс. Это и не Хлебников, но это и не Есенин. В зазоре между башней из слоновой кости и рвом ложной массовости Борис Поплавский пребывает в своём сияющем стоическом венке из воска.

Снова в венке из воска.

В казарме день встает. Меж голыми стенами
Труба поет фальшивя на снегу,
Восходит солнца призрак за домами,
А может быть я больше не могу.

Зачем вставать? Я думать не умею.
Встречать друзей? О чем нам говорить?
Среди теней поломанных скамеек
Еще фонарь оставленный горит.

До вечера шары стучат в трактире,
Смотрю на них, часы назад идут.
Я не участвую, не существую в мире,
Живу в кафе, как пьяницы живут.

Темнеет день, зажегся газ над сквером.
Часы стоят. Не трогайте меня,
Над лицеистом ищущим Венеру
Темнеет, голубея, призрак дня.

Я опоздал, я слышу кто-то где-то
Меня зовет, но победивши страх,
Под фонарем вечернюю газету
Душа читает в мокрых башмаках.

Борис, Борис, ты спишь что ли? Вставай, уже утро. Слышишь? Не слышишь? Ну, всё равно.

Павел Лукьянов

P.S. Поскольку редакция журнала «Опустошитель» с подозрением относится к поэтической стороне литературной Луны, то я вынужден надеяться на дальнейшее сотрудничество с этим неутомимым изданием. Силой, обманом, используя псевдонимы или иные бессильные средства, я намереваюсь и впредь пробираться в данный журнал, проводя поэтические тренинги с отвернувшимися от поэзии читателями. Добро пожаловать в неизбежное будущее.

И сразу — анонс. Следующая статья будет посвящена общему духу поэзии авторов, встретивших Революцию 1917 года в недозрелом возрасте 10-15 лет. Мы пристально рассмотрим расцвет поэтики Обэриутов и других менее громыхающих имён, творивших внутри и вовне России в 1920-30-е годы, снова упомянем Поплавского и поразмыслим о нездоровой популярности обэриутов в 1990-е годы. До старых встреч!


[1] Перестань плакать, жизнь ужасана. — фр.