#33. Хаос


Вадим Климов
Подсказки
Страшный суд над литературой

Ты должен нести в себе хаос,
чтобы принести танцующую звезду в мир.

Фридрих Ницше

Чего больше боится человек — закрывать глаза или открывать? Другими словами, его больше пугают фантазии или реальность? Человек как жертва собственных страхов. Или чужой воли — демиурга, поставленного над ним бесстрастным мироустройством.

Нас забрасывают в жизнь без всякого разрешения с нашей стороны. И изымают из жизни обыкновенно против воли. Акт творения — самый поэтичный и созидательный — легко заражается насильственным привкусом, ведь с тварью его никто не согласует.

Фантазия демиурга выхватывает нас из неоформленного хаоса случайных образов и помещает в абсолютно новый контекст. Здесь мы не помним, что было там, а там не можем помыслить ничего, кроме хаоса.

Жертва редко поднимается выше палача. Худший хозяин — бывший раб. И вот уже человек, страдающий из-за своей заброшенности в мир, выхватывает из фантазийного сумбура все что попадется — персонажей, сцены, идеи — и безжалостно встраивает их в собственное повествование. Словно главный герой «Дома, который построил Джек» Серийный убийца малого демиурга Ларса фон Триера.

Так чего больше боится человек — закрывать глаза или открывать? Фантазии или реальности?

Как всегда, нам предлагают выбор там, где следует отказаться от любой альтернативы. Фантазия и реальность — всего лишь сменяющиеся режимы индивидуального восприятия. Их не выбирают, как не выбирают, на какой ноге ходить.

Демиург, а затем его младший брат, писатель, закрывает глаза здесь, чтобы открыть их там. Он забирает кого-то там, чтобы тот оказался здесь. Это и есть акт творения. Творчество, увиденное не восторженным поклонником, а изнасилованной жертвой.

Писатель (или, более общо, художник) вытаскивает в наше пространство существ из еще более хаотического инфрамира. По мере творческой эволюции писатель сходит с ума и перестает различать уровни становления: ведь каждая тварь может сама стать творцом.

Яркий, широкополосный эскапизм сворачивается в бесцветную точку солипсизма. В этой точке смешивается все: Бог, человек, его творение и далее — вниз по цепочке становления. Мир растворяется в сознании писателя, отторгая все, кроме сумбура фантазии.

Пожалуй, хватит пояснений. За это мы и собираемся судить литераторов. За безжалостное к тварям творчество. За то, что они взяли на себя функции Бога и бытия.

Мы будем судить их всех вместе, не делая исключений.

Встать! Суд идет!

Страшный… Страшный суд!..

1. Переводчики

Самая незавидная судьба в литературном братстве у переводчиков. Мало того что их совершенно не ценят при жизни, относясь к работе переводчика наплевательски, видя заслуги буквально сквозь пальцы, так еще и после смерти переводчика ждут самые неожиданные злоключения.

Начнем с того, что для Страшного суда позитивный остаток его жизни оценивается лишь суммой гонораров. И любой неоплаченный перевод подвешивает переводчика в неопределенности чистилища. А чистилище мало чем отличается от ада, разница чисто декоративная.

Допустим, переводчик добился признания литературной артели и дослужился до пристойных вознаграждений. Когда-нибудь он все равно умирает, отправляется в рай… Внезапно его выхватывают из вечного блаженства и запихивают в чистилище, потому что кто-то втихую издал его перевод без договора, без отчислений наследникам — без всего этого.

И несчастный переводчик посмертно расплачивается за свой необдуманный выбор профессии. Из рая — в ад под вывеской чистилища. Он пробудет здесь, пока недобросовестный издатель не умрет вслед за ним и не предстанет перед Страшным судом, вновь актуализировав, казало бы, решенное дело.

Сколько к мертвому переводчику еще прилипнет таких авантюристов, пытающихся растащить его наследие в тишине беззакония? Причем после каждого подобного рецидива бедную переводческую душу будут снова тащить в чистилище, обрекая на унизительную неопределенность.

Страшный суд становится для него поистине страшным. И он вновь и вновь повторяется, словно навязчивый кошмар. Переводчик просыпается весь мокрый от волнения, переводит дух и снова оказывается в липком чистилище чужих прегрешений.

Пока все жулики и воры, способные присвоить себе чужую интеллектуальную собственность, не сдохнут или не переведутся эволюционным образом. Из бескультурных мартышек в законопослушные граждане с аккуратными трудовыми книжками.


2. Супруги писателей

Не менее завидна судьба супруги писателя. Ведь именно она обеспечивает беллетриста необработанным материалом, поворачивая его голову в правильном направлении. Как заметил Чарльз Буковски, писатель это, прежде всего, стиль. За содержание отвечает кто угодно, только не он.

В архаичных формах православия практиковалось спасение человека путем переложения грехов на жену. Столь ловкий выход из положения до сих пор доступен наиболее последовательным старообрядцам… а так же писателям, вовремя сумевшим обзавестись женами.

Приятно, оказавшись у последней черты, не вымаливать прощение, не раскаиваться, а воспользоваться брачными узами, сбросив все лишнее, мешающее пролезть в игольное ушко.

Представьте семейный праздник с родственниками и друзьями за длинным столом. Взрослые безостановочно жуют, обсуждая скучную чепуху, а дети играют, иногда хвастаясь перед ними игрушками.

Какая-то дама берет у маленького мальчика пластмассовый самолет, неаккуратно вертит его в руках и отламывает крыло. А потом кладет рядом с отвлекшимся ребенком. Невольной свидетельницей сцены становится мама мальчика, которая наблюдает не только небрежность приятельницы, но и бесстыдную речь мерзавки, уверяющей мальчика, что тот сломал игрушку сам, даже не заметив этого.

Ядовитая история оседает в памяти женщины, чтобы позже всплыть в произведении ее мужа. Ведь наиболее дерзкое и витальное литераторы исторгают из себя в самом начале пути, пока только учатся писать. Завалами необработанных булыжников оседают их лучшие воспоминания на обочине культуры, и только научившись складно излагать едкие истории, писатели дорастают до чужого опыта, который и становится их реноме.

А кто, как не супруга, может снабдить его всем необходимым, годами копящемся в ее мстительной душонке... Всем известно, что самые дикие сюжеты подкидывают писателям их жены. И кому, как не им, отвечать за написанное на Страшном суде.

3. Критики

За грех гордыни в литературном мире расплачивается критик. Он и только он берет на себя всю ответственность, связанную с высокомерием божьего творения.

Больше всего на свете критик любит критиковать, то есть выносить негативные суждения о предмете, который не понимает. Признаться в собственной некомпетентности, ограниченности восприятия и прочих несовершенствах критику мешает гордыня. Он раскрывает рот или обнажает перо, чтобы его слушали. Но если внимательнее знакомятся с грязным разносом, то почему бы недостаток своего проникновения не направить в полезное русло.

Критик — это насекомое-паразит на грязном теле искусства. Он необходим надменным начинаниям, но абсолютно бесполезен для культуры состоявшейся. Критик превращает музей в кладбище, гниением пожирая свежие подношения богам.

Грубейшее вторжение критика в повседневность — процесс над трупом Владимира Ленина, который пытаются вынести из мавзолея и предать земле, то есть похоронить одно из ярчайших произведений искусства XX века, отдав на откуп трупным червям.

Здесь вся Россия (так называемое электоральное поле) вовлечена в критический процесс, и каждый норовит как можно громче озвучить собственное мнение. Критик обнажает мрачную личину профанизма, угрюмую физиономию демократии.

Вне зависимости от заслуг после смерти критик немедленно отправляется в ад.

***

Небольшое уточнение, дабы у читателей не сложилось мнения, что “электоральное поле” бывает только в России. Это уродливое понятие пришло к нам из-за кордона. Как и все остальное, внушающее ужас и отторжение.

Скандалы с юмористическим изданием Charlie Hebdo случаются постоянно. Столь безобидное и одновременно влиятельное издание может существовать только в обществе развитого prosperity.

Несколько лет назад там восхищались атакой на ислам через невыразимый образ пророка. Французы, и не только они, превратились в коллективный Charlie Hebdo, христианских мучеников…

А через несколько месяцев “протестанты” вдруг забыли о своей новой идентичности и превратились в гонителей Эбдо, когда те не смешно пошутили над утонувшим ребенком африканских беженцев.

Сочетание транснациональной улыбки МакДоналдса с застывшим лицом в песке мальчиком вызвало дикое замешательство в среде совестливой общественности. Так, мол, шутить нельзя.

Можно…

Никому в этом европейском лепрозории не пришло в голову, что острота Эбдо — не о детях, а об обществе prosperity, питающемся чужими мальчиками, пока вы ловите блох в налоговых отчетах под несмешной вывеской МакДоналдс.

4. Читатели

Литературный мир — одно из немногих мест, не зараженных вирусом свободы. Здесь любое отклонение сурово карается, а иерархия возведена в абсолютный принцип. Книжный потребитель никогда не прав: читатель ошибается, какой бы выбор ни сделал.

Он онтологически не способен к осмысленным действиям.

Но самый большой грех читателя — не та или иная альтернатива, не дурной или, наоборот, излишне рафинированный вкус, но капитуляция перед выбором — чревоугодие. Когда читатель, словно глупый шпиц, набрасывается на все подряд, заглатывает, даже не разбирая вкуса.

Эти беллетристические чревоугодники не расстаются с книгами, отгораживаются от людей очками, с головой ныряют в эскапистский мир бестолковых надежд и озарений. Но даже самые дюжие желудки не выдерживают столь богомерзкой кухни и насильственно опорожняют содержимое на радость родным и прохожим.

Грех ненасытимости, хоть и находится ближе в концу табеля прегрешений, настолько отвратителен страшносудейской канцелярии, что всех этих круглых энциклопедистов без лишних разбирательств отправляют в чистилище.

Здесь книги используют по прямому назначению — для растопки костров. И застенчивые эрудиты приходят наконец в себя, посаженные на строгую освежающую диету.

5. Историки литературы

Историки литературы ничем не лучше обычных историков. Историю пишут победители, то есть отъявленные мерзавцы, одолевшие других мерзавец подлостью и низкодушием. Литературный мир мало чем отличается от остального.

Всем известны «Слон и Моська» — басня Ивана Крылова, который все заимствовал у поэта Эзопа. Однако в древнегреческом варианте повествование начиналось совсем с другого. Речь шла о привередливом шпице, подружившемся со слоном. Слон беспрестанно ел пирожки, а крошки сыпались шпицу на голову, и только капризная брезгливость не позволяла последнему к ним притронуться. Вконец оголодав, шпиц поссорился со слоном и бегал за бывшим другом, грязно облаивая его на потеху толпе.

Царизм насаждал басню Эзопа затравленному российскому населению, программируя рабство и низкопоклонство — следует, мол, довольствоваться крошками, иначе придется по-идиотски слоняться за слоном, которому ваш лай до лампочки.

Большевикам было не по пути с прихвостнями царя. Они изъяли из древнегреческой басни начало и руками плагиатора Крылова оставили лишь образ злобной собачонки, тщетно обругивающей ход истории.

Это и есть работа историков, калечащих литературные памятники в угоду актуальному моменту. Им мало будущего, которое можно расписать как угодно. Мало настоящего, нуждающегося в разнообразных интерпретациях. Историки литературы добираются до самого беззащитного, ветхого, интимного и святого — до корней человечества. И бессовестно выдирают их из земли.

Место историков литературы самое незавидное. Их держат не просто в аду, а в самых отвратительных его ответвлениях, до которых не дотянулась даже разнузданная ризоматическая фантазия Делеза и Гваттари.

6. Футурологи

Футуролог (или, иногда, футурист) — это вовлеченный в литературный процесс дилетант, пытающийся свое невежество транспонировать в будущее.

Венедикт Ерофеев — один из самых ярких представителей этого направления. Писатель, исходивший Москву вдоль и поперек, но так и не увидевший Кремль, описывал советскую столицу третьего тысячелетия следующим образом: «Здесь есть всё — от советских чебуречных до антисоветских».

Сам писатель обладал весьма ограниченным опытом кабелеукладчика, общался исключительно с опустившимися алкоголиками, не получил никакого образования, кроме школьного — и то за полярным кругом. Но как пронзительно выглядит Москва будущего — современная нам — словно живая.

И что самое удивительное: подчеркивая фантастическое разнообразие столицы, Ерофеев виртуозно укладывает всю полиморфию цивилизации между двумя полюсами — советской и антисоветской чебуречными.

Причем именно эти заведения вызывают самое бурное негодование гражданского общества. И — что еще невероятнее! — каждая из групп протестующих, будь то бунтовщики против советской чебуречной или бунтовщики против антисоветской чебуречной, считают, что в их рядах все или почти все. По крайней мере, все или почти все приличные люди.

Столь точное попадание в самое сердце будущего способен совершить лишь тот, кто это будущее создает. Обычные писатели не в состоянии предвидеть ничего, что вылезало бы за пределы их носа. Они и собственные внутренности описывают с трудом и весьма схематично.

Не репрезентация, а генезис приводит к попаданию.

Тот, кто контролирует рождение, владеет будущим.

Ответственность футурологов нельзя преувеличить, но можно компенсировать безответственностью человеческой. Взять того же Венедикта Ерофеева. Не отправлять же эту пьяную бедолагу в ад.

Гений попадает в цель, которую другие не видят. Поэтому и Ерофеев после Страшного суда попадает не в ад, не в чистилище и даже не в рай. Советский кабелеукладчик отправляется прямиком в Москву будущего, скрупулезно описанную в его лучших произведениях.

Здесь мы его и встречаем — повсеместно! — от советской чебуречной до антисоветской.

7. Антиутописты

Футуролог выводит будущее из собственного невежества, а антиутопист прибавляет к этому еще и свой мерзкий характер, видящий во всем только плохое. Неведение и дурное настроение — основные ингредиенты антиутопии.

Слово «утопия» можно перевести с греческого как не-место — место, которого нет. Под этим понимается страна, несуществующая, потому что она слишком хороша для этого мира.

Однако пессимизм мыслителей продолжил фантазию следующим шагом: из прекрасного — в безобразное. Причем несуществующее ровно по той же причине: не может быть настолько отвратительного места.

В принципе, это тоже следовало бы называть утопией, а антиутопией называть нечто существующее в действительности. Но незнакомые с принципом двойного отрицания классификаторы решили по-другому. И вот результат: антиутопист, рисующий будущее в самых мрачных тонах, еще и подаваемых в обманчивой позитивной обертке, чтобы не растерять читателей на первых же страницах.

Мы оказываемся в мире, где вроде бы все доведено до совершенства — только это совершенство с обратным знаком, низводящее человека до блохи в одержимом нелепыми идеями государстве. Он парализован моралью, дезинформацией, социальными связями (или их отсутствием) и репрессивным аппаратом.

Очарование подобной литературы в том, что, каким бы грубым подлогом не занимался автор, у него всегда найдутся читатели, способные распознать обозначенные тенденции в современности. И представить эту вычурную галиматью катехизисом сопротивление.

В отдельных случаях, как, например, с Джорджем Оруэллом, набор прозрений, при их очевидных фиктивности и архаичности, настолько завладевает читателем, что превращает его в параноика, всюду натыкающегося на ужасные знаки будущего, которое уже наступило.

Антиутопия — это скверная пародия на откровение Иоанна Богослова, «Апокалипсис». Авторы столь мерзостной профанации главной интуиции человечества заслуживают самого сурового наказания. Наш Бог бесконечно милостив, но даже ему не под силу идти против страшносудебной процедуры.

Антиутопистам место в том мире, который сочинила их болезненная, патологическая фантазия, порождение творческих озарений Люцифера.

8. Женские прозаики

Жанр женской прозы подобен сигаретам в пачке с угрожающими предсказаниями. Чтение книг с такой маркировкой есть акт неповиновения, чистый нонконформизм. Почти как зайти в клетку с тигром или перекусить в МакДоналдс. Каждый, кто так поступает, обязан сообщить окружающим, что осознает и принимает риски, и объяснить причину, по которой ему пришлось пойти на это.

При всем уважении к женской интеллектуальной организации, женская проза глупа даже для женщин. 75 процентов беллетристики потребляет второй пол, причем в эти ? почти не попадает женская проза, ведь женщины ее не читают.

Этот вид литературы вырос из бытового анекдота в сексистский китч, потребляемый мужской аудиторией с целью восстановления душевного равновесия. Приятно смотреть глупые фильмы, ощущая превосходство над героями. Но превосходство над авторами ощущать еще приятнее. А если автор олицетворяет собой целую половину человечества, причем нескромно называемую лучшей, то от этого истощенная мужская душа и вовсе возносится на небеса.

Правда, ненадолго: после чтения она возвращается в привычный мир, где идиотизм не упакован в комфортный книжный футляр, а елозит наждачным бытием прямо по коже, по мясу, по костям. То есть готовит раздавленного жизнью читателя к новым открытиям на литературном поприще.

Женская проза — живительный напиток, возвращающий силы и веру в лучший мир. Авторы этих шедевров безымянны и бесполы. Они и есть люди будущего, выведенные в пробирках турбокапитализма. Литературные андрогинны, анонимно зарабатывающие путевку в рай.

После Страшного суда композиторы второполой писанины отправляются в эдемский сад со змеями и яблоками. С единственным условием: больше никогда не писать. Пусть их наследие останется на Земле и не попадет больше никуда.

9. Моралисты

«Одномерный человек» Герберта Маркузе давно отгремел. Запрограммированный на необузданное потребление, он успел стать музейной реликвией. Общество всеобщего процветания сменилось новой эпохой, где недалекому индивиду подсовывают не искусственные потребности под видом того, что он этого достоин, а наоборот скрывают реальность все новыми заплатами-табу.

Прежний потребитель насосался жизненных соков до полной утраты экзистенции. Теперь с ним будут работать по-другому. Вместо двух телевизоров в каждой комнате и 25 000 килокалорий в день индивида постепенно опутывают запретами, которые раньше никому не приходили в голову.

На сцену выводятся самые вырожденческие патологии, навязывая обывателю безобразное вожделение. Сексуальное влечение не просто пронизывает его с первых до последних дней, распространяясь на любого члена семьи, оно давно вышло за какие-либо рамки и нуждается в строжайшей регуляции и общественном контроле.

Репрессивный аппарат государства слишком неуклюж в обществе развлекательных антиутопий, поэтому его снова камуфлируют культурной завесой — морализаторской литературой — искусством запретов и отказов, выдаваемых за высокий стиль маленького человека.

Моралисты, словно голодные вши, набрасываются на растерянного индивида, убеждая его в том, что вместо нового автомобиля и плазменной панели во всю стену он теперь мечтает о сексе с соседским новорожденным мальчиком и о подглядывании за линькой их удава.

Общество потребления закономерно сменилось обществом воздержания. И моралисты — это новый клир, накинутый на мир липкой паутиной табу. Если вы чего-то не хотите из уже запрещенного, это еще не значит, что вы нормальны. Это значит, что новая секулярная религия еще недостаточно продумана.

К счастью, после смерти моралистов ждет аттестация по старым правилам Страшного суда. Их место в чистилище с последующим распределением в ад. Для всего остального моралисты слишком часто судили других.

10. Нобелевские лауреаты

Венедикт Ерофеев считал, что Нобелевский комитет ошибается, к счастью, не чаще раза в год. Но даже эта интуиция футуролога оказалась ошибочной. Будущее показало, что премия оружейника Нобеля каждый раз стреляет в самое яблочко, даже если его не видно современникам.

Престижное поощрение всегда находило самых достойных, исключительно точно подсвечивая рафинированную чистоту творческих устремлений человечества.

Награда присуждается отважным ученым, политикам-коррупционерам и так называемым литераторам — инженерам человеческих душ, способным рассуждать на любые темы, кроме приведения своей личной жизни в порядок.

Облик эталонного нобелевского лауреата призывает к сентиментальности — без слез не взглянешь. А уж его вклад в литературу и вовсе становится достоянием анекдотов. Непогрешимый комитет стреляет без промаха, даже не целясь.

Точнее, комитет целится всегда, в любой момент времени, но дергает за курок лишь раз в году, чтобы осчастливить очередного литературного праведника, на тернистом творческом пути умудрившегося ни разу не ступить на дурную дорожку.

Подобная литература — словно обезжиренное молоко, кофе без кофеина, безалкогольное пиво или глоток свободы через белоснежную респираторную маску. В чуть более мрачных образах: это доброе убийство, насилие без жертвы, полезный нервный припадок.

Перед церемонией вручения Нобелевской премии писателю подвязывают ветки, чтобы не торчали в разные стороны, удобно упаковывают его для транспортировки, а уже в многотысячном зале разрезают веревки, наряжают как надо и вставляют в горшок с землей.

После всех запланированных торжественных мероприятий то, что осталось от лауреата, волокут за ствол на улицу и выбрасывают в ближайшую помойку. Главное, не засыпать подъезд сухими иголками, которые теперь ни к чему.

Страшного суда для отмеченных главной премией литераторов не проводится. О них уже все известно. Горите теперь в аду, борцы с пороками человечества. Зато вашу писанину будут изучать в школах, и поджаривать вас на целомудренной детской ненависти.

11. Либеральные поэты

Глубже всех уловил состояние поэтов Франц Кафка: «Поэты страдают от того, что страдают недостаточно сильно». Философия есть размышление о смерти, о конце всего значимого и самого мыслителя; а поэзия — это чистое страдание, даже не мысли о нем, а боль сама по себе.

Тем интереснее выглядит такое явление, как либеральный поэт. Сей оксюморон страдает из-за нехватки страдания и одновременно требует его прекратить. Казалось бы, обычная алогичность, шизофрения противоречивых устремлений, особенно учитывая истеричную манеру подачи.

Однако все не так просто.

Либеральная поэзия — феномен не литературный, не политический и не психиатрический. Либеральная поэзия — это продукт эсхатологии, конца света с неизбежным распадом любого смысла, даже самого поверхностного.

Удел философов, размышление о смерти, овладевает маленьким человеком — атомарной единицей либерального общества. Здесь миллиметры не складываются в сантиметры, ибо разрозненны и независимы — их нельзя суммировать.

Бесконечно малые окрестности нуля, роящиеся вокруг абсолютного нуля — кинетической смерти вселенной. Их шелестение и есть либеральная поэзия, невзрачный скулеж по лучшей жизни в обстоятельствах, не предполагающих ничего, кроме еще большего ухудшения. Причем плачут именно те, кому по поэтическим стандартам положено упиваться страданиями.

Крайности смыкаются: «Чем больше самоубийц — тем меньше самоубийц». После Освенцима поэзия превращается в свою противоположность и заражается либерализмом в самой тяжелой форме. Она больше не может воодушевиться даже болью: боль переживается исключительно как боль и ничего больше.

Трагический номинализм вырождается в солипсизм, осложненный либеральной множественностью субъектов прав человека. Поэты, не верящие ни во что, кроме собственного страдания, обращаются к другим, пытаясь освободить окружающих и поднять их жизненный уровень.

Столь запутанные воззрения не поддаются анализу и критике. Каждый либеральный поэт отмечен печатью Сатаны. Поэтому его дело не рассматривается на Страшном суде. Либеральный поэт мертв еще при жизни. После окончания похоронной церемонии и получения родными правильно заполненного свидетельства о смерти он возвращается в ад.

12. Литпроцессоры

Отдельно упомянем участников так называемого литературного процесса — литпроцессоров.

Графомания характеризует качество текста, а литпроцессия — суету вокруг этих текстов. Застать такого участника за самим письмом невозможно — увешанный номинациями и премиями, он в вечном движении между редакциями, фуршетами и презентациями.

Литпроцессор беззаветно влюблен в автографы и преспокойно удовлетворяется только ими — остальная часть книги существенно проигрывает в ценности по сравнению с подписанной страницей.

Фланируя между тусовками, выступая со сцены, общаясь с коллегами — участник растворяется в самом процессе. Для всего остального у него не остается ни времени, ни сил, ни желания. Возможно, когда-то он даже что-то написал, но теперь находится в творческом кризисе — нескончаемом литературном отпуске.

Тряпичные персонажи раннего Джармуша из того же теста, но еще и лишены честолюбия. Литпрцессоры — тщеславные гиньоли с полупустыми пластиковыми стаканчиками в руках. Они проглатывают плоды культуры, словно слабительное, которое не оставляет в них никакого следа.

Вернер Херцог утверждал, что награды существуют лишь для собак и лошадей. И еще для литпроцессоров, добавим мы. Нет иного способа понять, что в прозрачный стакан налита прозрачная жидкость, кроме как маркировать его чем-то ярким.

Вот они и маркируют друг друга, спуская внутренний жар в гудок профессионального признания.


13. Пропагандисты или детские писатели

Главный герой романа «1984» вобрал в себя всю мерзость, против которой восстает любая политическая система, кроме актуальной. Пошлость, легковесность и беспомощность Уинстона Смита есть гуманистическая база для социального насилия: что еще остается делать с таким бесформенным материалом, кроме как облагораживать его.

Уинстон Смит одним своим существованием толкает государство к насилию и тоталитаризму, которые беллетрист Джордж Оруэлл художественно оформляет в неприглядные, но запоминающиеся клише вроде «Свобода это рабство» или «Война это мир».

Это алогичность понятная любому идиоту, всю жизнь разбирающемуся, какой стороной надевать брюки. Но самое глубокое изречение вкладывается в уста героя, слившегося с автором: «Свобода — это возможность сказать, что дважды два — четыре. Если дозволено это, все остальное отсюда следует».

Здесь Оруэлл опускается к самым глубинам человеческого мышления, закладывая оправдание манипуляций в форме борьбы с ними.

Как у него это получается?

Арифметика — единственная математическая наука, понятная всем. Ее объекты — числовые абстракции, а метод рассуждений — строгие и однозначные вычисления. Ошибиться здесь можно только по небрежности.

Однако любые другие рассуждения, особенно культурного или социального характера, не обладают математической строгостью, и утверждать, что 2х2=4 здесь не является свободой, а наоборот, грубым запретом всем остальным иметь свое мнение.

Пропагандисты продолжают изыскания детских писателей в возрастной перспективе. Они обращаются с аудиторией так же, как детские писатели, только их читатели — уже не дети. Тем не менее, хоть дети и повзрослели, но не утратили восприимчивости к грубой манипуляции, которой и пользуется Джордж Оруэлл, сводя сложность мира к элементарной арифметике.

Астения индивида, его беззащитность перед обществом и государством оправдывают любой тоталитаризм. Главное, чтобы это был новый тоталитаризм, и он был направлен против старого.

Какое беспардонное глумление над здравым смыслом — объявлять свободой возможность произносить банальности. И вдобавок отказывать в свободе произносить банальности остальным, если их взгляды не совпадают с вашими.

Считается, что новая этика, культура отмены и прочие радости освободившихся жителей зоопарка есть антиутопическая реальность, вскрытая Джорджем Оруэллом. Это действительно так. Только новые узурпаторы — это не Большой Брат из «1984», а крошечный Уинстон Смит, которому сопереживали читатели.

Автор, воплотивший свой художественный талант в богомерзкий гомункул, должен расплачиваться под гнетом своего же детища. Пропагандистов от литературы ждет индивидуальное наказание. И это не встреча с голодными крысами лицом к лицу. Форму и порцию ада пропагандистов определит выведенный ими Адам Смит, расправивший плечи после долгого сна.

Добро пожаловать в мир освобожденного ментального рабства, мистер Оруэлл и иже с ним.

14. Популяризаторы науки

Вечно юлящая, прикрывающаяся благими намерениями литература несет в себе такой заряд разложения, что можно покончить с миром не один раз. Но писатели из трусости и природной застенчивости всегда откладывают окончательное решение человеческого вопроса, выбирая скрытое воздействие, так называемую мягкую силу.

Вся литература носит характер подрывной. Но даже здесь выделяется особый отряд вредителей, занимающихся популяризацией науки. Средние века запомнились кострами из ведьм, а эпоха научно-технической революции — это пожар, который новые ведьмы обращают на мир.

«Мы все в огне!» — первоначальное называние знаменитого романа Рэя Брэдбери, пока он еще повествовал о разрушительной силе печатного слова и освободительной борьбе с ним.

Такой посыл нельзя было упрятать никаким нарративом будущего. Цензура редакторских советов, этот беспощадный культурный тоталитаризм, заставила американского фантаста переписать книгу, поменяв противоборствующие стороны местами.

Черное стало белым, а белое — черным.

Это и есть работа популяризаторов науки — средневековый костер против истинного знания. На языке наркомафии популяризация — это разбодяживание и субституция. Когда под видом одного вам подсовывают совсем другое, еще и разбавленное чем-то третьим, поэтому вместо лекарства вы получаете медленный яд.

Популяризаторов науки следовало бы называть декадентами, если бы они не производили настолько отталкивающее впечатление. Даже в пьяном бреду их не спутаешь с рыцарями эстетики и изящества. Декаденты развращают красотой, а популяризаторы науки — грубым подлогом и патологической мерзостью.

К счастью, не все измеряется эстетикой — кое-что все-таки осталось в плену этики. Буйство безобразия заканчивается на Страшном суде, где ему преграждает дорогу Великий судия, помещая наконец в жаровню адского пламени.

Безобразие пожирает безобразие, и наука с божьей помощью освобождается от своих популяризаторов.

15. Книгопродавцы

Тот, кто не смог стать писателем, становится критиком. Однако снобизм первых слишком раздувает штат вторых: литературных критиков не так уж много — примерно один на тысячу графоманов. Куда же деваются остальные?

Остальные неудачники распределяются по следующим ступенькам бесконечного нисхождения. Тот, кто не смог стать даже критиком, устраивается работать в книжный магазин.

Как известно, писателю необходимо научиться писать, литературному критику — читать и более-менее связно формулировать идеи о прочитанном. А книгопродавцам достаточно одной лишь любви к печатному слову.

Ужас и растерянность, которые испытывают перед жизнью книжные люди, так называемые вшивые интеллигенты, необходимо правильно канализировать. Писатели выворачивают наизнанку свои души, нескромно делясь с аудиторией постыдными подробностями биографии. Критики изгаляются в желчи и бесплодной эрудиции, ковыряясь в том, что всегда хотели сделать сами. И одни только работники книжных магазинов бескорыстно влюблены в слово как таковое, разменивая свои никчемные жизни на вездесущую пыль лежалых корешков.

Тоскливо наблюдать, как бывшие тщеславные студенты растрачивают юношеские амбиции за сортировкой макулатуры, приемом поставок, бухгалтерией, скандалами с покупателями и конкурентами…

У литературных антагонистов — писателей и критиков — есть хотя бы их выдуманный мир с фуршетами и самодовольным общением, автографами, премиями, лекциями, творческими вечерами… А у книгопродавцев нет ничего, кроме захламленных каморок и треска кассовых аппаратов.

Где-то вдали тлеет юношеская мечта о славе, интеллектуальных и духовных завоеваниях, но здесь и сейчас — беспросветное настоящее, от которого нестерпимо хочется броситься под машину с очередной поставкой.

Бедные, жалкие, никчемные людишки, о которых рассказывали классики вроде Федора Достоевского или Франца Кафки, выглядят титанами в сравнении с книжными червями — безвременными пенсионерами книгохранилищ. Потомки скрипучих советских библиотекарш и растерявшей революционный пыл парижской молодежи 68-го года… Визгливая истерика застряла в горле — ни туда ни сюда… Ступор, растянувшийся на остаток жизни!..

Что ждет этих бестолочей на Страшном суде? Увы, их не удостоит вниманием даже эта универсальная инстанция. После смерти книгопродавцы будут продавать билеты всем желающим поглазеть на адские мучения и райские удовольствия.

Какое жуткое разочарование: после смерти книгопродавцев ждет та же жизнь со стуком осточертевшего кассового аппарата.

16. Растлители свободой

Мир погряз в приятной на вкус отраве свободы. В концепте свободы культура встречается с политикой, порождая мерзкий гибрид — политическую ангажированность обывателя, воюющего с властью в библиотеках и музеях.

Так же как большинство не может помыслить свою смерть, в сознании маленького человека не умещается понятие иерархии. Поэтому ему кажется, что свобода возможна только в одной форме — в форме всеобщего уравнителя.

В таком понимании свобода находит индивида стиснутым другими индивидами: все они в равной степени свободны, ограничивая свободу друг друга собственной свободой. От свободы здесь задыхаются, или пытаются смириться со своим новым положением сардины в банке.

Между тем, для человека иерархии очевидно, что свобода проявляется в занимаемом положении и распространяется на то, что ниже. Офицер свободен по отношению к солдату, хищник — к жертве, программист — к компьютеру.

Когда функциональные связи рушатся, и вместо иерархии индивидов заковывают в хомут равенства, оказывается, что свобода хоть и всеобща, но абсолютно бесполезна — у нее не остается оперативного пространства.

Самым эффективным проводником подобного положения вещей предстает так называемая творческая интеллигенция — наипоганейшая разновидность обывателя, отгородившегося от остальных людей цельнометаллической оболочкой культуры.

Спесивая, бестолковая, праздная поросль — сорняк на социальном теле, пытающийся разрушить политическое пространство бесконечной игрой в поддавки. Беззастенчивые жертвы любых репрессий, страдающие и оплакивающие себе подобных, лживые во всем, что касается их интереса, однако в масках чистейшей добродетели на вечно скорбных физиономиях.

Растлители свободой распространились повсеместно. К счастью, чем они многочисленнее, тем очевиднее вред всеобщей свободы.

Любители забить чужие головы тлетворными идеями должны сами от них страдать. А свобода — наихудшая из интеллектуальных инфекций.

Ее разносчики будут вечно толкаться в камере подсудимых. Страшный суд не начнется для них никогда — пусть эти паскуды вечно дожидаются его начала вместе со своей поганой свободой. И не освободятся от нее никогда.

Аминь.

17. Порнографы

Мы рассмотрели массу разновидностей литературных перверсий, требующих аттестации Страшного суда, но так и не упомянули важную деталь классификации. Дело в том, что причастность к тому или иному типу практически не зависит от индивида.

Он не выбирает грех и не может устоять перед ним. Литератор — такая же жертва своего преступления, как и его аудитория. В большинстве случаев он не может повлиять даже на стратегию криминального воплощения, уже рождаясь с законченным набором отклонений.

Как поют проникновенные Spiral69:

«This is not my face. This is not my eyes.

This is not the way I feel...

This is not my name. This is not my brain.

You don't know the way I feel».

Чувство отчуждения от самих себя — вот что отравляет существование пишущей братии. Но вместо того чтобы отвлечься от непреодолимого зазора, в окружении писателя обязательно заводится кто-то вроде психолога и начинает свою грязную работу, изо дня в день расковыривая греховную язву.

Литературных психологов обычно называют порнографами, распаляющими воображаемую страсть, дабы перевести ее в страсть реальную.

Смог бы аскет жить в борделе? Или в кинотеатре для взрослых?

Именно на этот подвиг обрекает литератора утешитель вроде психолога, убеждающий творческого извращенца в том, что от него еще что-то зависит. С тем же результатом можно объяснять пассажиру поезда, что от его самочувствие влияет на движение состава.

Писатель разлагает общество, но он тоже заражен собственным талантом. Причем это заражение — не результат случайной связи или волевого усилия. В этом отношении писатель пассивен — он рождается вместе с недугом, и единственная возможность излечения — расставание с данным природой сознанием.

Работа психолога заключается в обратном — в постоянном рециклировании интеллектуального извращения, актуализации греховных переживаний и их сублимации во все новых творческих актах.

Это не преодоление болезни, а ее усугубление. Литератор все глубже порывает с собой и с миром. Однако вместо угасания зараженного сознания он продолжает транслировать его в мир, инфицируя своей болезнью окружающих.

И все это с услужливой помощью порнографов с дипломами психологов. А то и без дипломов...

Как только на Страшном суде слышат слово психолог… или психотерапевт… или, прости Господи, психоаналитик, такого специалиста немедленно отправляют в самую гущу ада, не принимая в расчет никаких доводов и смягчающих обстоятельств.

Ибо порнография чувств — самое оскорбительное попрание божьего замысла.

18. Блогеры

У Пола Боулза есть замечательный рассказ о молодой арабской женщине, недавно вышедшей замуж, тратящей свой небогатый досуг на посиделки с другими женщинами, в основном жалующимися друг другу на болезни, неурядицы семейной жизни и общую неустроенность мироздания.

Юная героиня здорова и как будто удовлетворена жизнью, но под натиском социализации вынуждена выдумывать себе недуги и насущные сложности. Эти нескончаемые стенания, которые более опытные товарки воспринимают как отчужденный спектакль, захватывают героиню с головой. Ее эмоциональное состояние ухудшается, сочиненные болезни воплощаются в реальности, молодая арабка заболевает и стремительно умирает, задушенная декорациями собственной фантазии.

Функцию разговорного досуга восточных женщин взяли на себя социальные сети с их конвейером разоблачения бытия. Здесь каждый противопоставляет себя миру, как будто он не хнычущая алжирка, а обособленный субъект на тропе войны.

Речь не только о политической ангажированности, этом модном обывательском неврозе, но обо всем витальном спектре. Любой подслушанный разговор, подсмотренная бытовая сценка — все возбуждает блогерскую истерику разоблачения.

Блогер жалуется товаркам на других, выпадающих из его представлений. Так он обнажает свой недуг, болезненное отличие от окружающих. Чванливая гордость западного человека не позволяет ему поступить подобно арабской женщине: он вынужден жаловаться на недостатки других, а не делиться своими.

Однако результат такой же, как в рассказе Боулза. Блогер либо обрастает непробиваемой щетиной, либо по-настоящему вовлекается в плаксивый спектакль разоблачений, заражается выдуманными болезнями и умирает.

Страшный суд не занимается блогерами, потому что они давно построили свой собственный ад. Блогеры уже варятся в его коммуникационных котлах, иногда хвастаясь чертям фотокарточками с изображением отчаянного счастья.

19. Бимбо

Оказывается, у однотипных сексапильных девушек с пухлыми губками есть название. Все вместе они называются бимбо. Бимбо — это субкультура второй половины человечества, которая решается свести экзистенцию исключительно к косметическим процедурам и смене автообразов.

Вероятно, об этих жрицах силиконовой красоты никто бы и не узнал, если бы не повальное перемещение человечества в Интернет. Здесь бимбо и ведут неблагодарную, но эффектную работу, заполняя смысловой вакуум своими универсальными картинками.

У бимбо нет интересов или увлечений, кроме собственной внешности — того впечатления, которое они оказывают на окружающих. Это доведенный до предела образ безликой эстетики. Примерно как число в математике. Есть 2 автомобиля и 2 душевных переживания. Абсолютно разные объекты. Но 2 — их количество — применимо к обоим. Эта математическая абстракция, перенесенная на человека, и есть бимбо. Бимбо это 2 безотносительно того, к чему оно относится.

А теперь самое интересное. Этот продукт массовой культуры мы находим и в литературе. Здесь бимбо обоих полов, любых возрастов и жанровых ориентаций. Бимбо преодолевают образ писателя как безбожно запущенного чудака, не умеющего себя подать. Бимбо умеют себя подавать, но ничего кроме этого.

Конечно, в пене литпроцесса может показаться, что у них есть какие-то идеи, образы, сюжеты, концепции. Не преувеличивайте. Писательские бимбо обходятся без всего этого. У них нет даже эпатажа. Одна картинка, которая должна всем нравиться.

Хотелось бы назвать такое явление «восстанием красоты», но бимбо не помышляют о восстании, а их красота сведена к салонной унификации. Бимбо работают не с текстом, а непосредственно с читателем, нуждающемся в успокоительной идее авторства. Если это написало столь обворожительное существо, думает он… Словом, красивое рождает красивое…

Страшный суд — настолько неподходящее место для бимбо, что мне недостает фантазии представить их там. По всей видимости, освобожденные от материального бремени, бимбо предстанут перед страшным судией голой абстракцией — идеей понравиться.

Порождение ли это дьявола? А как же. И бимбо об этом догадываются, даже тем крошечным ноготком, в котором прячется их сознание.

20. Просвещенная цензура

Цензура осталась в прошлом. Порождение темных времен и тоталитарных режимов, одно звучание этого слова отдает музеем, причем далеко не современного искусства.

Цензура преодолена, похоронена в саркофаге прошлого, словно фашизм. Но не забыта. Более того, о ней постоянно вспоминают по поводу и без. Чаще, разумеется, без повода, потому что причин для вмешательства в чужое высказывание нет решительно никаких.

Или все-таки есть?

Мы постоянно торопимся с похоронами. Закапываем еще живые, шевелящиеся трупы, надеясь, что земля доделает за нас остальное. Но нет же! Все приходится делать самим, даже самую неприятную работу.

Цензура снова здесь. Она просочилась сквозь крышку гроба в будущее, слегка изменившись в угоду современным нравам. В чем же основание для цензуры в мире всеобщих прав и свобод?

Расщелина для проникновения тоталитаризма появляется вместе с самыми ретивыми поборниками свободы. У каждой группы активистов всегда есть мишень — то, против чего они будут бороться до конца. Во всем остальное — полная свобода на усмотрение индивида, но не в главном пунктике.

Количество активистских групп растет. В пещере кромешной свободы они выхватывают фонариками все новые червоточины, нуждающиеся в немедленном исправлении. Сто сортов феминизма, пятьдесят сортов гомофобии, десять — расизма, пять — сексизма, еще пять — эйджизма...

Фонарики активистов заполняют всю пещеру, рассекая ее тысячами, миллионами лучей. От мрака свободы ничего не остается: каждый уголок подсвечен аргументированным запретом — спрятаться негде.

Это и есть новое воплощение цензуры — так называемая просвещенная цензура. Каждое табу отнимает у культурного пространства бесконечно малую часть. Но самих табу бесконечность, поэтому они должны заполонить все. Причем под знаменем решительной, ничем не ограниченной свободы.

Цензуру похоронили так, что только она и ушла с кладбища, а терзаемая ею литература осталась под землей. Пред Страшным судом вместо цензоров стоит именно она — литература. И поделом — нужно было быть умнее. Или хотя бы честнее.

За недостаток того и другого вы, литература, приговариваетесь к исправительным работам сроком вечность. Плюс две недели сверх срока за кошмарный стиль.

Аминь!

А теперь в кандалы!

Москва, январь—апрель 2021