#30. Эпидемия как досуг цивилизации


Петрас Мажюлис
В уборной плакал футурист

Поэма одноглавая

История о том, как Эфроим открывает глаза
и по истечении дня с тем же успехом их закрывает.

Эфроим открыл глаза.

«Открыл, открыл, открыл!» — зашуршали сонно голоса по пустой эфроимовой комнатке, где кроме кровати и акварельного портрета матери и не было ничего.

Солнце взошло. Импрессионисты писали рассвет на небритой щеке Эфроима. Он стонал с похмелья и отросшим ногтем сколупывал глазную слизь, засохшую в уголках его лисьих глаз.

«Воды подайте, — ослепленный бархатом рассвета простонал он, — дети сифилитички».

«Лежите, Эфроим, лежите, — усыпляюще произнес один из импрессионистов, окруживших его кровать, — мы вас пишем».

Пробравшись ночью в прокуренную комнатку Эфроима, художники разложили свои этюдники, заготовили краски и, тихо переругиваясь, стали ждать рассвета. Они сидели на больших черных чемоданах и под аккомпанемент медвежьего храпа Эфроима ожидали того вожделенного часа, когда августовское солнце позолотит его жидкие бакенбарды, и когда он, проснувшись, похмельным взглядом проведет по оконной раме и, лениво потянувшись, захлебнется в блаженном утреннем зевке.

«Сволочи вы», — зевнул Эфроим и сорвал с себя одеяло. Средь импрессионистов послышалось ворчание.

«Не одевайтесь, Эфроим! — сказал толстый художник, размазывая ализарин по холсту. — Я напишу вас обнаженным — a la Manet!»

«На — пиши!» — ответил ему Эфроим и выпростал из клетчатых семейников свой длинный веснушчатый фалл.

Художник задумчиво протер платком заляпанный монокль. Эфроим осклабился, почесал костистый зад и всунул холодные ноги в турецкие тапочки. «Как тебе мимолетное впечатление от увиденного?» — спросил Эфроим. «Ах, Эфроим, вашим, не лишенным, впрочем, некоего очарования, шуткам недостает истинного...» — начал было художник, но грохот захлопнутой двери оборвал его нравоучительный спич.

«К черту иди, маляр», — подумал Эфроим и вошел в уборную. В уборной плакал футурист. Он обнимал ватерклозет и хнычущим голосом декламировал написанные за ночь стихи. Увидев вошедшего Эфроима, поэт перекрестился унитазным ершом. «Господи, помилуй», — пробормотал Эфроим и схватил футуриста за бычью шею. «Чего потерял здесь, паскуда?!» — кричал он в заплаканное лицо поэта. «Четырехстопный ямб! — выкрикнул футурист и, вырвавшись из рук Эфроима, протянул последнему исписанный чернилами клочок сероватой бумаги. — Перекрестная рифмовка!» «Вон! Сволочь, падаль, щелкопер! — заорал взбешенный Эфроим и вытолкнул поэта из уборной. «Кричи, но прочти!» — взвизгнул поэт, бросив стихи в умывальник.

«Уже в сортире караулят», — сказал растерянно Эфроим, подняв подкову стульчака. В процессе мочеиспускания он грустно вздыхал и покачивал головой. «Может зря щелкопером назвал, — размышлял Эфроим, — руки наложит еще». Как тот злополучный писака, коего Эфроим в приступе неконтролируемого гнева назвал однажды «бумагомарателем». Сломленный писатель запил, повадился кидать в его окна завернутые в вечерние газеты фекалии, а впоследствии бросился вниз с колокольни. Предсмертной запиской стал плохой авантюрный роман на шестьсот с лишним страниц о том, как злодей с опаленными бакенбардами довел до смерти бесстрашного героя и т. д. и т. п. Душеприказчик писателя с торжественным видом вручил Эфроиму рукопись усопшего, присовокупив к ней собственную эпическую поэму, написанную александрийским стихом. Эфроим растопил ею печь. Та же участь постигла и роман покойного писателя. «Искусство греет», — любил шутить Эфроим, пошевеливая в печи кочергой. Он редко читал то, что ему каждодневно и в большом изобилии приносили бесчисленные литераторы и оставляли на полках, на полу, на кровати. По правде говоря, Эфроим вообще не любил читать.

Скомканный стих футуриста утоп в водосточной трубе. Эфроим спустил воду и пошел на кухню. В мусорном ведре копошились дадаисты. Эфроим грустно вздохнул и поставил на огонь кофеварку. Дадаисты искали в мусоре яичную скорлупу. Повсюду были разбросаны обрезки картофельной кожуры, огрызки моченых яблок и пустые консервные банки. Встав на четвереньки, дадаисты перешептывались меж собой, прыскали со смеху и хлестали друг друга виноградными гребнями.

«Сохрани, Господи, и помилуй», — прошептал Эфроим и сел за стол. Потом поднял глаза и в ужасе свалился со стула. Наверху извивалась сколопендра из яичной скорлупы. Прозрачная вязкая жидкость стекала с боков подвешенной к потолку сколопендры прямо на истоптанный, покрытый раздавленными желтками, стол.

«Что это, блядь, такое?!» — прокричал Эфроим и схватился за сердце.

«Наша пространственная композиция!» — в один голос ответили дадаисты, подползая к лежащему на полу Эфроиму.

«Франц все птицефабрики обегал в поиске материала! — хихикнула худая художница, — мы назвали ее «Первобытная»!

«Она, конечно, еще не закончена, — вторил ей Франц с подобострастной улыбкой, — туловище гигантской сколопендры состоит из двадцати двух сегментов, а у нас всего лишь девятнадцать...»

«Это художественный промах».

«Упущение».

«Мы — серьезные художники».

«Почти перфекционисты».

«Это ругательное слово, Франц».

«Все ж таки это так».

«Ты прав, дорогой, необходимо следовать принципам биологического мира».

«Да, да, Агнешка, и потому я хотел бы спросить у нашего любимого зрителя — нет ли у вас яичных скорлупок?»

«Побольше!»

«Скажем, полфунта?»

Две пары внимательных глаз вонзились в Эфроима. Он поднял пятки и ударил ими в улыбающиеся лица дадаистов. Они заголосили, закрывая ладонями хлещущие кровью носы.

«Кретины!» — кричал Эфроим в попытке встать на ноги. Дадаисты хватали его за колени. «Что вы в ней видите?! — вопили они, поскальзываясь на мокром от крови полу. — Какие ассоциации она у вас вызывает?!»

«Пошли к черту!» — Эфроим с трудом стряхнул с себя дадаистов и пулей выскочил из кухни. «На работу!» — пробормотал он и вошел в спальню. Импрессионисты ахнули и как один вскинули свои муштабели. «Смотрите, смотрите! — прокричал толстый художник собратьям по кисти. — Он одевается!» Импрессионисты начали судорожно выдавливать краски из тюбиков на холсты. «Дети гонорейных шлюх», — бубнил надевающий брюки Эфроим. Молодой художник вскинул над головой картину. «Успел, я успел! — радостно воскликнул он. — В один присест, a la prima!» Импрессионисты захлопали в ладоши. Молодой художник смотрел на Эфроима своими воловьими глазами. В них теплилась надежда. Эфроим бросил на картину свирепый взгляд. «Вторично», — процедил он сквозь зубы и вылетел из спальни. Молодой художник упал в обморок. Импрессионисты стали над ним хохотать. «Нет, ну вы посмотрите на это! — смеялись они, рассматривая картину. — И это наш Эфроим?!» «Это безволосая горилла! — покатился со смеху толстый художник. — Ее место в зоологическом саду!»

Под взрывы хохота импрессионистов Эфроим сбежал вниз по винтовой лестнице. В прихожей он распахнул старенький шкаф и достал из него изношенный до дыр фартук. В углу шкафа покоилась дворницкая метла. Эфроим завязал фартук, взял метлу и выбежал на улицу.

Там его ждали пятнадцать кубистов, пять модернистов, четыре символиста и один прерафаэлит. «Бляди», — простонал Эфроим и пошел на работу. Художники последовали за ним. Изголодавшись, как и все жители Города, по вниманию Эфроима, художники несли перед ним красочные портреты, пейзажи и цветочные натюрморты, написанные во всех мыслимых стилях и вариациях. Если Эфроим удостаивал их картины хотя бы мимолетного взгляда и лицо его при этом не выражало отвращения, художники были счастливы. Они тут же скрывались в ближайшем кафе — поднять рюмку-другую за здоровье единственного бездарного жителя Города. Писатели и поэты, завидев идущего на работу Эфроима, гурьбой выбегали из сумрачных кафешантанов и присоединялись к толпе. Мастерам слова приходилось тяжелее, чем другим — прочитать Эфроиму свеженаписанный рассказ, а тем паче добиться от него похвалы, даже самой сдержанной, было почти невозможно. Особенно трудно было авторам исторических романов — не было случая, чтобы Эфроим прочитал хотя бы один. Из-за чего процент самоубийств среди писателей этого жанра был самый высокий. Их вздувшиеся трупы нередко всплывали в загрязненной нечистотами городской реке. «Еще один летописец», — говорил один багорщик другому, подцепив утопленника заржавевшим крюком. Второй багорщик насвистывал мелодию и кивал головой. На следующее утро он сочинит любовную кантату в семи частях.

Окруженный молчаливой толпой, Эфроим добрался до рыночной площади. В центре ее возвышалась гигантская механическая мясорубка. Раскрытые книги, мольберты и мандолины, театральные маски, кисти, резцы и гармоники застыли в падении над широким жерлом мясоприемника. Внутри они перемалывались, но из мясорубочной решетки ничего не выходило. Почесав затылок, удивленный Эфроим стал рассматривать мясорубку со всех сторон. Он кружил вокруг нее, пока не заметил на бронзовом корпусе свое выгравированное имя.

«Тьфу ты, блядь!» — сплюнул Эфроим и принялся за работу.
«Ширк, ширк, ширк», — скребла метла по булыжной мостовой. Из толпы выбежала курносая скрипачка. Она подбежала к Эфроиму и стала исполнять старинное рондо. Пританцовывая, она соблазнительно вихляла бедрами. Эфроим ударил ее по спине черенком. Скрипачка взвизгнула и скрылась в толпе.

«Сил моих больше нет», — прошептал обреченно Эфроим. Со всех сторон его обступали гении. Не проходило и дня, чтобы он не мечтал покинуть Город и никогда в него не возвращаться, но малодушная мысль о том, какой катастрофой обернется его отъезд, останавливала Эфроима. Останавливала лишь потому, что глубоко в душе Эфроим боялся оставить жителей Города без единственного зрителя, читателя, слушателя. «Веревок не хватит, — говорил он себе, отложив в очередной раз переезд, — то-то шейки захрустят». Эфроим не сомневался в том, что с его переездом Город вымрет и захлебнется в крови, ведь жители только тем и жили в надежде на его одобрение. Было время, когда Эфроим хвалил всех и каждого (ради многих подарков, коими жаждущие внимания творцы одаривали его), но позже, осознав, что тем самым он лишь сподвигает авторов на еще более великие произведения, коих становилось все больше и больше, замолчал, замкнулся в себе. Все ждали от Эфроима лишь одного — признания силы их таланта. Творцов не заботило то, что он совершенно не знал искусства и не желал его знать — они благоговели перед его обывательским мнением. Это злило Эфроима больше всего. Ему приходилось врать каждый день и каждую ночь, делая одних счастливыми, а других несчастными и, как часто это случалось, мертвыми.

«Вот бы еще одного, — подумал Эфроим, подметая ступени городской ратуши, — или лучше двух». Еще двух бездарных жителей Города. Втроем они смогли бы прочитать гораздо больше книг, посмотреть больше картин и послушать больше симфонии, чего так жаждали заполонившие рыночную площадь непризнанные гении. «А лучше пусть сами себя читают, — размечтался Эфроим, — да целуют друг друга в гузно». И сразу же усмехнулся. Он знал, с каким высокомерным презрением смотрел отмеченный им художник на своих приятелей. Он видел, с какой яростью оскорбленные гении вцеплялись другу в другу в глотки. «Нет, не выйдет», — вздохнул Эфроим. Жители Города никогда не обменивались соображениями о своих великих шедеврах. На это у них был Эфроим. Лишь его непредвзятое мнение было важным для них.

Он прислонил метлу к колонне. Закурил. Солнце припекало плечи. Разжиревшие голуби прохаживались по ступеням, вспархивали и садились на складные мольберты, с которых их сгоняли вспотевшие художники. «Нет больше сил», — прошептал Эфроим и бросил папиросу на раскаленную мостовую. Несколько гениев тут же начали драться за тлеющий окурок. Они валялись в пыли и голубином помете. Они были из тех художников, которые считали, что создав произведение искусства об Эфроиме или о вещах сколько-нибудь с ним связанных, они повышают шансы на то, что он высоко оценит их работу. «Болваны», — усмехнулся Эфроим и лениво взял метлу. Работать в жару не хотелось. Откровенно говоря, Эфроиму, чтобы прокормиться, вовсе и не нужно было работать. Достаточно было расхвалить работу первого попавшегося жителя Города, как осчастливленный гений в тот же день самолично принесет ему корзины, доверху наполненные всяческой снедью. «С голода умереть не дадут, сволочи», — подумал Эфроим и усталой походкой зашагал в близлежащий кабак. Метла волочилась по земле и напоминала хвост затравленной мыши.

Кабак был разгромлен и пуст. Горбатый кабатчик с тоской взирал на груды обезноженных стульев. Перевернутые столы напоминали мертвых жуков, лежащих лапками кверху. Пахло водкой и яблочным сидром.

«Что случилось, Яков? — спросил Эфроим, ступая по разбитым бутылкам. — Стадо диких кабанов прошло?»

Горбатый кабатчик повернулся к Эфроиму. Его губы растянулись в улыбке.

«Если бы, — прохрипел Яков и поправил замызганный фартук, — Побоище было. Акмеиста зарезали».

«Символисты?»

«Кто ж еще?»

Яков хрипло рассмеялся. Эфроим присел за единственный уцелевший стол.

«Чего изволите-с?»

«Чего-чего, зубровки, чего».

«Как и всегда, как и всегда», — откашлялся смехом Яков и, сильно хромая, заковылял на кухню. «Добрый малый этот Яков, — подумал Эфроим и провел пальцами по редким усам, — жаль, что поэт».

Сзади раздался стук. Эфроим обернулся и увидел в окне напряженные лица писателей. Они давили на оконные стекла своими мощными округлыми лбами. Воспаленными бессонницей глазами сверлили Эфроима. Не желая помешать старому дворнику как следует напиться, писатели не входили в кабак и ждали его возле входа. Они знали, что пьяный Эфроим более расположен к тому, чтобы послушать отрывки из их рассказов и новелл. Они ждали, когда шатающейся походкой он выйдет из разгромленного кабака. Тогда у них появится шанс.

Эфроим вздрогнул, когда Яков поставил на стол тарелку с бутербродами. Они были покрыты толстым слоем яблочного смальца. «Тихо ходишь для хромого горбуна», — пробурчал Эфроим. Яков загадочно улыбнулся. Не успел он поставить на стол графин с холодной зубровкой, как Эфроим резким движением снял стеклянную пробку и наполнил до краев рюмку. «Ну, на здоровье!» — произнес Эфроим и поднес рюмку к губам. «Не торопитесь, милый Эфроим!» — ласково произнес Яков, схватив Эфроима за рукав. Зубровка расплескалась по столу. Эфроим грустно вздохнул и провел рукой по лицу. Сияющий от радости Яков достал из фартука измятый обрывок бумаги и, прочистив горло, с плохо скрываемым волнением посмотрел на гостя.

«Могу?» — тихо спросил Яков.

Эфроим чертыхнулся, провел жалобным взглядом по графину и ароматным бутербродам. «Валяй» — сердито произнес он. Яков расправил бумажный клочок и стал медленно читать:

Мы его горб. Его мука.
Его хлеб. Его свиное топленое сало. Его майоран.
Кориандр и тмин.
Базилик и укроп.
Петрушка.
Мы — квашеные огурцы, хрустящие на его зубах.
Густой суп из рубцов, урчащий в его кишках.
Мы — несварение его желудка.
Катар.
Мы — бигус с капустой, картошкой и мясом.
Панский суп с кислым сыром.
Карп по-гданьски.
Капустняк.
Мы — кисель из клубники.
Апельсиновый мазурек с лимоном.
Яблочно-луковый пирог.
Холодник.
Мы — еда. Он — едок.
Господи,
Ну почему.
У него нет
Аппетита?

Наступила тишина. Шмыгнув носом, Яков убрал стихи в передник. Эфроим смотрел перед собой остекленевшими глазами.

«Я, конечно, не владею свободным стихом так, как раньше, — произнес горбатый кабатчик, заламывая руки, — и все-таки, мне видится, что в моем стихотворении найдется парочка удачных моментов...»

Застывший Эфроим молчал. Горб Якова нависал над ним, словно маленькая скала.

«Ну, что скажете? — взволнованный Яков склонился над Эфроимом. — Как вам стихи?»

В ответ Эфроим, не моргая, резким движением схватил запотевший графин и стал пить из горла. «Пьет, пьет!» — радостно застрекотали смотрящие в окна писатели. Яков с недоумением на лице наблюдал за тем, как Эфроим осушает графин первосортной зубровки, потом глаза его просияли и он хлопнул в ладоши. «Милый, милый мой Эфроим! — прокричал Яков. — Клянусь, я и не думал, я и мечтать не мог, что мои стихи так сильно на вас подействуют!»

Шумными глотками Эфроим вливал в себя зубровку.

«Значит ли это, что они пришлись вам по нраву?! — размахивал руками кабатчик. — Скажите, так ли это?! Они вам понравились?!»

Обожженный зубровкой желудок Эфроима сжался в дрожащий комок. Рвота подступила к горлу. Титаническим усилием воли Эфроим не дал напитку пропасть. Пошатываясь, он встал из-за стола.

«А знаешь, — тихо сказал Эфроим, — Совсем недурно».

И упал на мокрый пол.

***

Эфроим проснулся. Зевнул. Потянулся. Встал с кровати. Почесал живот. Надел тапки. Вошел в ванную. Справил нужду. Побрился. Поцеловал жену. Потрепал волосы сына. Позавтракал. Оделся. Взял метлу. Отправился на работу. Подмел улицу. Пошел в кабак. Выпил пиво. Вернулся домой. Принял ванную. Разделся. Лег в кровать. Прочитал вечернюю молитву. Поцеловал жену. Заснул.

«Похож, собака», — нечленораздельно промычал Эфроим. Он лежал на парковой скамье. Его голова гудела от выпитого. Он почесал свое небритое лицо. Отрыгнул спиртным. Театральная кукла кружилась по сцене в белом, изношенном до дыр фартуке. Она просыпалась, шла на работу, возвращалась домой и вновь засыпала. Луна из папье-маше сменялась таким же солнцем, и кукла снова вскакивала с кровати, чтобы провести еще один день, полный будничных забот и суеты.

«Как я здесь очутился?» — гадал Эфроим, подложив затекшую ладонь под щеку. Он не знал, что актеры вынесли его из кабака счастливого Якова. Что положили его обмякшее тело на парковую скамью — прямо напротив передвижного кукольного театра. Он спал, когда на подмостки вышел конферансье в сценическом фраке и произнес высокопарную речь о том, что “в погоне за вниманием и одобрением Эфроима жители Города не думают о желаниях самого Эфроима». «Жить обыкновенной жизнью городского метельщика, как бы ужасно это ни звучало! — ораторствовал со сцены конферансье. — Жить и радоваться мелочам!» Его слова были встречены рукоплесканиями гениальных жителей Города. «И пусть такая жизнь кажется всем нам чудовищной, сегодня мы воплотим ее на сцене нашего кукольного театра!» — торжественно произнес конферансье и раздвинул занавес.

Началось представление.

Кукла-Эфроим проснулась. Потешно зевнула. Рывком потянулась. Встала с кровати. Презабавно почесала живот. Неуклюже надела тапки. Подпрыгивая, вошла в ванную. Уморительно справила нужду. Комично побрилась. Поцеловала Куклу-жену. Потрепала волосы Куклы-сына. Позавтракала и оделась. Взяла картонную метлу. Поскакала на работу. Танцуя, подмела улицу. Погарцевала в кабак. Выпила пиво. Спела застольную песню с Куклами-собутыльниками. Вернулась домой. Легла в кукольную кровать. Смешно прочитала молитву. Поцеловала Куклу-жену. Заснула.

«Вот она, жизнь», — подумал засыпающий Эфроим и вместе с засыпающей куклой под аплодисменты жителей Города закрыл свои усталые глаза.