#27. Гипоксия


Вадим Климов
Post mortem

по другую сторону вчерашнего дня

Плоть под моими пальцами больше не представлялась плотью. Она больше не казалась материальной. Она вообще больше ничего не напоминала. Чем дольше я смотрел на нее и трогал, тем меньше она была здесь, тем больше становилась ничем. Неживая, нереальная, она не была частью меня, не была частью моего тела или чем-то еще. Она не входила никуда. Она не имела места в мире.

— Оливер Сакс —

Я встретил отца совершенно случайно, спустя три года после его смерти. Он покупал в киоске газету. Когда я подошел к нему так близко, что не заметить меня было уже нельзя, отец медленно повернул голову. Он как будто не узнавал, кто перед ним.

Первым заговорил я:

— Здравствуй.

— Ну, здравствуй, — повторил отец.

Я так и не понял, узнал ли он меня. Отец купил газету и двинулся прочь от киоска. Я пошел вместе с ним. Глядя на недельную щетину отца, я вспомнил, как утром нашел в квартире станок для бритья. Он лежал на подвесном шкафчике, я заметил его, когда залез на бортик ванны, чтобы поправить зацепившуюся штору.

Как на шкафчике оказался станок для бритья, я не знал, но воспользовался им, потому что другого не было. А отец явно пренебрег внешним видом.

Когда он был еще жив, я иногда встречал его у этого же киоска. Он возвращался с работы, а я просто болтался без дела. В то время отец работал экскурсоводом и брился каждый день. А теперь?.. Чем он занимается сейчас?

— Как у тебя дела? — спросил я.

Отец забормотал что-то бессвязное, перечисляя города, названия журналов, суммы в рублях, мужские имена… Я только сейчас заметил, что под курткой у него домашний халат, в котором отец любил ходить дома. Кажется, халат потом пыталась носить мама, но тот оказался слишком тяжелым и вдобавок великоват ей.

— Что с мамой? — неожиданно спросил отец, прервав бормотание.

Его вопрос застал меня врасплох. Я вдруг понял, что ничего не знаю о матери. Не могу вспомнить ни одного события, с ней связанного. Хотя бы приблизительно сказать, когда был у нее в последний раз.

— Нормально, — наконец ответил я, просто чтобы не затягивать молчание.

Но это было излишне. Отец снова впал в прострацию и едва слышно вил свои кружева из ничего не значащих имен и чисел.

— Знаешь, — продолжил я, глядя прямо перед собой, — мне сегодня приснился необычный сон. В нем была девушка, Мария, я ее почти не знаю. Раньше мы встречались пару раз, а потом она просто исчезла. Я так и не понял почему, даже обиделся на нее. И вот она мне снится при весьма странных обстоятельствах. Мы с ней бурно ссоримся и пытаемся выяснять отношения. Причем у нас совсем ничего не получается, как у осточертевших друг другу супругов, проживших бок о бок длинную скучную жизнь. Мы все больше распаляемся, и единственное, что не позволяет нам перейти на откровенные вопли, — публичность происходящего. Мы все время под чьим-то неустанным наблюдением. Более того, люди не просто стоят рядом, они норовят подойти как можно ближе, буквально втиснуться между нами. Мы с Марией переходим с места на место — по всему лабиринту открытых и закрытых пространств. Спортивные площадки, переходящие в комнаты, спальни, офисные кабинеты, вереницы длинных коридоров… Но нигде нас не оставляют в покое. Наконец мы оказываемся в постели, а рядом, спиной к нам, лежит кто-то третий. Мы шепотом продолжаем обсуждать свой конфликт, стараясь не привлекать постороннего внимания. Но и это нам не удается: к кровати подходит четвертый и ложится так, чтобы слышать наш разговор лучше нас самих. Я перемещаюсь от изголовья в противоположный конец кровати. Ко мне присоединяется Мария. Здесь, стоя друг перед другом на коленях, мы теряем всякое терпение и откровенно обрушиваемся друг на друга с обвинениями. Кричим, забыв о приличиях. И вот — о чудо! — нас перестают замечать, никто не втискивается между нами, не подставляет любопытные уши. А нам уже все равно. Мы сидим за столом в углу какого-то фойе. Потихоньку успокаиваемся, обмениваясь осторожными комментариями относительно недавнего буйства. Потом я выхожу и жду Марию снаружи. Она что-то подсчитывает. Спустя пару минут показывает мне через стекло листик, на котором написано

Философия истинна на 57%,

и на столько же процентов прав ты.

Примирение ли это? Я еще сомневаюсь. Но Мария уже выходит из банка и, повернувшись ко мне вполоборота, предлагает взять ее за руку. Что я и делаю. Мы уходим вместе, считая ссору исчерпанной.

— А дальше? — спрашивает мама.

— А дальше я проснулся… сжимая в руке черную резинку, такими стягивают волосы в пучок.

Я стою в дверях кухни. Мама сидит ко мне спиной. На столе перед ней рассыпана гречка, которую мама перебирает. Почему она занимается этим в таком тусклом свете? Да и вообще, зачем тратить столько времени из-за пары неочищенных зерен, которые могут попасться в тарелке?

— Мама, — зову я.

Она не слышит.

— Мама, — произношу я громче.

Ко мне поворачивается ее страшно постаревшее лицо. Она еще жива? Или мамы тоже больше нет, как отца? Я делаю шаг вперед, еще один. Но даже приблизиться к ней оказывается не просто. Словно я в оптической галлюцинации: как в кино, когда предмет на переднем плане остается на месте, а фон парадоксальным образом приближается или удаляется.

— Давай же, — подбадривает мама, совсем превратившаяся в старуху. — Осталось совсем немного.

Она улыбается. Но это не улыбка одобрения, а нечто противоположное. Кажется, все это я уже видел… и не раз. Сплошное deja vu. Я между двух зеркал: одно отражает мое отражение в другом, которое отражает мое отраженное отражение в первом. Гнусная нескончаемая череда образов, утративших всякий смысл. Точнее, единственного образа, бесконечно растиражированного.

Копии, копии, копии…

— Время почти вышло…

В детстве мне казалось, что повзрослеть невозможно — между ребенком и взрослым пропасть. Дети всегда остаются детьми, а взрослые — взрослыми. «Когда ты вырастешь…» — все, что начиналось с этих слов, я воспринимал как очередную уловку родителей, чтобы заставить меня что-нибудь сделать.

Кажется, я все-таки вырос. Об этом, по крайней мере, говорит мой возраст. Однако я не превратился ни в одного взрослого из тех, кого знал в детстве. Этого преображения я боялся больше всего и, к счастью, избежал. То взрослое, что я знал ребенком, отодвинулось от меня, удалилось — мне так и не удалось его догнать.

Непреодолимое препятствие из слоя лет будет вечно держать меня на расстоянии. Но некоторым уже удалось перебраться по другую сторону — они мертвы. А я еще нет, я всего лишь взрослый, вдобавок не совсем типичный.

Я пока еще здесь, а они уже мертвы.

Она все также перебирает гречку. Я осторожно крадусь в свою комнату через гостиную, где он лежа читает газету: не хочется, чтобы меня заметил отец. Однако он сам обращает на себя мое внимание. Отец лежит не на диване, а прямо на полу. И читает газету в еще более тусклом свете, чем на кухне.

Не помню, как я оказался в их кровати. Это была широкая двухъярусная кровать, наверху уже лежали молодая женщина и ее сын лет четырех. Их нисколько не удивило мое присутствие. Напротив, мальчик стремительно увлек меня странной игрой, к которой присоединилась и его мама. Я украдкой, как мне казалось, бросал на нее взгляды. Беззаботная красотка ловила их, отвечая улыбками или смехом.

Я буквально влился в их семейство, забыл, где мы и кем друг другу приходимся, когда реальность безжалостно вернула меня на место. Женщина вдруг отвернулась от нас и, подползя к краю кровати, поприветствовала мужчину.

Она свесилась и поцеловала его. Неловкость, которая меня охватила, вылилась в то, что я тоже подполз к краю кровати, поприветствовал мужчину и… наклонился, чтобы поцеловать его. Избыточность последнего действия я понял, когда был на полпути к его лицу, но посчитал, что поздно останавливаться.

Мужчина неожиданно откликнулся на мое движение: подставил щеку и сам коснулся меня губами. Этим мужчиной и был мой отец когда-то. Мне немногим больше двадцати, а ему здесь чуть больше тридцати. Женщина — моя ровесница, это моя мать. А мальчик, с которым мы играли, это я.

В замершем пространстве я подползаю к нему и всматриваюсь в лицо, пытаясь отыскать знакомые черты. Тщетно. Чем больше я прилагаю усилий, тем больше все запутывается. В конце концов я начинаю сомневаться, что передо мной вообще ребенок.

— Отец так и лежит в гостиной с газетой… Нет?

— Да нет же!

Он передо мной, еще не успел оторвать губы от губ моей матери. Я как будто в капсуле вне времени, а они все мертвы. Застывшие трупы манекенов. И этот ребенок, который я и не я — он тоже мертв. Как мертво все неподвижное.

Бритвенный станок, найденный в самом неподходящем месте… рассыпанная на столе гречка, которую перебирают морщинистые руки… рука юной Марии, уводящая меня прочь от фойе, наше примирение…

Мы уходим. Я, словно маленький мальчик, которого увлекает старшая сестра, плетусь за ней следом, упираясь из последних сил. Не видя ее лица, я начинаю сомневаться. Неужели мы помирились? Но если мы помирились, то где Мария?

Я наконец могу рассмотреть то, чего не видел раньше. На полу лежит не отец, а кто-то посторонний. Он бросает на меня равнодушный взгляд и возвращается к газете. Я поворачиваюсь к девушке, с которой пришел. Она пожимает плечами, ей тоже все равно. 57% правоты… Философия без философа.

Отец интересуется, как все-таки мы живем без него.

— Я не знаю, — спотыкаясь на каждом звуке, произношу я. — Мы давно разъехались и живем отдельно.

Он раскрывает газету и читает на ходу. Или только делает вид.

— Ну хорошо, раздельно, но ты хотя бы навещаешь маму?

— Время от времени, — уклончиво отвечаю я.

— Что значит «время от времени»? Чем ты вообще занимаешься?

Отец раздражается. Он складывает газету, потом снова разворачивает.

— Да все тем же.

— Тем же, — передразнивает он. — Ты ведь ничем никогда не занимался.

Последняя его фраза, это назойливое обвинение, липнет ко мне так, что уже не отодрать, как ни старайся. К чему этот разговор? Мы оба знаем, что отец мертв — и все равно он не может удержаться от глупых поучений, расследований, неизбежных обид…

— Мне сложно объяснить тебе, чем я занимаюсь, точно так же, как тебе сложно объяснить мне, чем ты занимаешься.

— Но мне нечего объяснять, — взрывается отец, роняя газету, на которую тут же наступает. — Я умер... Умер! Понимаешь? В таких обстоятельствах ничем заниматься нельзя. Просто физически невозможно.

Он замолкает, но ненадолго.

— В твоем возрасте нужно торопиться жить. Лучшие годы утекают сквозь пальцы, а ты даже не думаешь ими воспользоваться. Торопись. Сделай хоть что-нибудь, о чем можно будет вспомнить. Иначе потом, когда ты тоже умрешь, вместо прошлого перед тобой будет зиять безликая пустота. У мертвых нет будущего, нет даже настоящего. Только прошлое. Они существуют в реминисценциях. Тебе знакомо это слово?

Он смерил меня презрительным взглядом, наклонился за газетой, но не смог поднять, потому что стоял на ней. Когда отец разогнулся, по его щекам ползли слезы. А еще через пару секунд отец уже рыдал.

Мне стало жутко неловко. Я вдруг вспомнил забытое ощущение ступора — словно я стою перед родителями, уличенный в чем-то совершенно непозволительном, и мне необходимо хоть как-то объяснить свой поступок, но сознание, словно перегоревшая лампочка, безвольно капитулирует.

— В чем дело? — все-таки выдавливаю я из себя. И выслушиваю ответ сквозь приступы плача.

— Я не хочу… не хочу, чтобы ты тоже оказался перед пустотой. Она отвратительна! Тошнотворна! Это отсутствующее прошлое, бессмысленная жизнь. Я именно такую и прожил, я знаю, о чем говорю. Но у меня хотя бы был сын, а у тебя… — Отец пристально смотрит на меня сквозь подрагивающие в уголках глаз слезы. — У тебя он тоже… был.

Он успокаивается, вытирает слезы, поднимает газету и уходит, а мне приходится остаться. Я не могу его сопровождать. Черт возьми! ведь у меня и правда был сын…

Мария считала, что после смерти мы не исчезаем полностью — от нас что-то остается. Некий инвариант, константа существа, которую можно вычленить еще при жизни. Мы тогда едва познакомились и беседовали на темы конечности и бесконечности, Мария как-то сама собой оказалась в моих объятиях, и вот мы уже обмениваемся неловкими поцелуями. Приторная предсмертная влюбленность.

Я не соглашался с Марией. Ее «инвариант существования» слишком уж напоминал христианскую душу, в которую я нисколько не верил. Но как же здорово было стискивать ее руку в своей, касаться волос, вдыхать ее запах.

Вместе с запахом проникло и все остальное. Чувства явились проводниками мыслей. Мария, такая хрупкая, почти рассыпающаяся девушка, буквально вонзила в меня свои представления об индивидуальной бесконечности.

Мы собирались отыскать код бесконечности, выстроить его математически, отсекая все лишнее, но далеко не продвинулись. Я помню все это фрагментарно: странные расчеты, встречи с неопрятными бородатыми профессорами, напоминающими тронувшихся сектантов, прогулки с вином и уйма беспорядочных соитий, которым мы предавались в самых неподходящий местах.

Через год у Марии родился ребенок. И наши исследования, только-только обретшие подобие упорядоченности, мгновенно оборвались. Мария переключилась на сына, а я решал свои нахлынувшие проблемы. Никакого инварианта мы так и не нашли, увязнув в бытовом вздоре.

— Ты идешь? — окликает меня отец.

Он неуклюже разворачивается, и пола халата задирается, оголяя бедро. У отца неприятные ноги: бледные и безволосые, словно у старухи. Это зрелище вырывает меня из ступора воспоминаний. К черту ностальгию, даже такую сладостно-черную.

Но у прошлого всегда слишком много козырей. Стоит неаккуратно ступить в его болото, и оно затянет тебя целиком. Так и случается.

Мы встретились с Марией в фойе гостиницы, в которой она остановилась с нашим сыном. Чувствовалось напряжение застарелой ссоры, которую так и не смогли преодолеть. Да мы уже и не пытались это сделать: Мария объявила, что расходится со мной.

Не знаю, зачем я приехал. Кажется, я сказал ей по телефону, что хочу увидеться с сыном. Но с первых минут стало понятно, что двухлетний сын интересует меня в последнюю очередь — я хотел пообщаться с ускользающей супругой.

Марию тяготило мое присутствие. Ребенок не сходил с ее рук, она постоянно таскала его с собой. Мы не поднялись в их номер, а так и слонялись в фойе из угла в угол. Ребенок уснул, и Мария попросила меня говорить тише, а лучше вообще молчать.

— И уехать, — добавил я.

— Можно и так.

Она постоянно поворачивалась ко мне спиной или боком — лишь бы не лицом. Меня это раздражало. Ее суетливые, бессмысленные перемещения по фойе, беседа полушепотом с ее затылком, невозможность приблизиться из-за спящего сына…

Я хотел объясниться, а вместо этого врезался в глухую стену. Где та эфирная девушка, рассуждающая о бесконечности? Ее место заняла незнакомая матрона на глиняных ногах, к которой даже не подступиться.

— Время! Время!..

Я сел в кресло: надоело волочиться за Марией. Почему здесь так темно? На улице сумерки, а свет в гостинице не включили. Я огляделся по сторонам. Пара мужчин средних лет читали газеты, девушка за ресепшн разглядывала ногти. Словом, никому полумрак не мешал, одному мне…

— Мы уходим на процедуры, — Мария незаметно подошла к моему креслу.

— Какие процедуры?

— Мы проходим… — она запнулась и нервно дернула плечом, сын проснулся.

Он посмотрел на меня, я на него. Что-то странное было в этом ребенке. Я резко поднялся с кресла, Мария отшатнулась, но было уже поздно. Я схватил ее за локоть, чтобы она снова не отвернулась, и наклонился к лицу сына.

Так и есть! Я не ошибся! В его лице уже угадывался старик, оно было испещрено морщинами, дряхлое и уставшее. И смердящее старостью.

Мария испуганно смотрела на меня.

— Он мертв? — спросил я.

Она молча кивнула, стараясь не заплакать. Я хотел было спросить, почему Мария ничего не сказала, но решил обойтись без этого. Какая, в сущности, разница? Мне не было жалко сына. Если я и испытывал какие-то чувства, то только к Марии — одновременно и жалость, и исступление. Никак не мог примириться, что все так обрывается.

Я отпустил ее локоть. Мария устало опустилась в кресло, с которого я недавно поднялся.

— Я умираю следом, — сказала она. — Эта процедура, на которую мы идем… она для меня. Мы больше не увидимся.

Мне захотелось сразу уехать. Зачем оставаться? Мы давно все друг другу сказали. Единственное, что нас еще как-то связывало, это сын, но он уже мертв. И беспечные воспоминания о поисках инвариантов существования, мечта о бесконечности.

Мария положила свою руку на мою.

— Сходи с нами на процедуру, — попросила она.

Ее заплаканные глаза больше не выражали ничего: ни просьбы, ни нежности, ни испуга. Решительная пустота. Вакуум.

Я неожиданно кивнул. Изумляя самого себя, согласился не пойми на что. Процедура умерщвления… Ладно Мария, но я и сам перестал что-либо понимать. Она слегка сжала мою руку.

— Идем.

Мы долго плутали по нескончаемым коридорам. Вот, наверное, та бесконечность, которую мы искали? Мария шла впереди, я за ней. Сын, превратившийся в сморщенного отвратительного старика, наблюдал за мной из-за ее плеча. Я старался не замечать его, но то и дело встречался с ним взглядом. Мертвый ребенок смущал меня, хотелось остановиться и никуда не идти, но мы уже так глубоко залезли в этот лабиринт, что я вряд ли нашел бы выход.

Наконец мы оказались у нужной двери. Мария посадила сына на скамейку, поправила на нем рубашку, потом привела в порядок себя. А ведь здесь даже зеркала не было. Потом она решила заняться мной, но я отстранился.

— Сорви хотя бы бирку с брюк.

Черт! Одеваясь, я даже не заметил, что не срезал бирку. Она так и болталась всю дорогу…

Мне совсем не хочется рассказывать о последовавшей процедуре, но я попробую… в общих чертах.

Бирку я сорвал, и мы зашли в помещение вроде небольшой лекционной аудитории. Там уже сидели зрители, среди которых я заметил и своих родителей в обеих вариациях — мертвых стариков и молодых людей, встреченных на двухъярусной кровати. С последними сидел и я сам в виде четырехлетнего мальчика.

Сына у Марии сразу забрали и унесли. Больше я его не видел. Ей самой на голову надели непроницаемый пакет и положили на стол перед двумя валиками. Поверхность стола, подобно дорожке бегового тренажера, пришла в движение. Мария головой вперед поехала к валикам, ее смяло в тончайший листок, который поместили в аппарат, напоминающий стиральную машину, и запустили вместе с мелкой галькой.

Зрители внимательно следили за происходящим. Среди них были как мертвые, так и живые — примерно поровну. Минут через десять машину выключили и извлекли постиранный с камнями лист Марии. Его оперативно высушили, сделали надрез в области подмышки — лист расслоился, — и внутрь сунули бритвенный станок, кажется, тот самый, что я нашел на шкафчике в своей ванной. Затем вставили шланг в раздвоенный лист и закачали жидкость из аквариума с двухкоготными черепахами.

Служитель проверил пульс раздувшегося голема, зрачки, что-то еще. И вот — зал заволновался, — Мария открыла глаза, осторожно поводила головой из стороны в сторону. Она еще не выглядела старухой, но определенное сходство уже намечалось.

Зрители поднялись с мест и зааплодировали. Мария сдержанно улыбнулась.

— Наконец-то я мертва, — едва слышно сказала она. — И ничего не чувствую. Меня больше нет.

Вот, пожалуй, и всё. Что было дальше, не имеет никакого значения.

Москва, сентябрь 2018

Редактура Тимура Селиванова.