#7. Религия


Ника Дуброва
Птица

-1-

Мы познакомились с ней, когда я давала уроки собственного языка французам. Она жила в птичнике, на первом этаже здания. Я хорошо помню, как заходила тогда на территорию завода, через строжайший пропускной пункт. Красно-кирпичные здания, с потрескавшимися стеклами и закопченными стенами, проржавевшие металлические крыши, а на земле – смешанная с водой строительная грязь. В одном из таких зданий располагался их офис – крошечная комната с окнами, из которых можно было вылезти на крышу; на первом этаже был птичник. Чтобы попасть к французам и нескольким русским девушкам (так что на каждую девушку приходилось по французу), нужно было пересечь птичник, отыскать дверь в абсолютно прозрачной стене и забраться по лестнице со скользкими ступенями.

Когда я давала урок французу постарше, начальнику, я заглядывала в офис, ждала его, и когда тот заканчивал говорить по телефону, он молча брал книжки и следовал за мной. Мы шли в столовую, и опять проходили птичник и пропускную систему (надо ли говорить, что с ним я чувствовала себя совершенно иначе). Она была тогда еще птенцом – но уже превосходила других птиц в размерах. Столовая напоминала хоть и провинциальный, но французский ресторан – и, тем не менее, французы – судя по их тесной комнатке – не имели на заводе серьезного положения. Заучивая глаголы, мы смотрели на колонну из воды; подбирающая струи, как по волшебству, к потолку, она была украшением этой, в действительности, убогой столовой. Суть обучения сводилась к тому, что я произносила вопрос, а он давал на него ответ теми же словами, прибавляя только «да» или «нет».

На обратном пути я опять видела ее; уже в те времена она была около 30 см в высоту. Желто-серебристая, она не могла ни привлечь внимания; и все же Стефан, мой ученик, ни разу не указал мне на нее (верно и то, что он вообще никак не реагировал на птичник). Когда мы входили в комнату с окнами на крышу, я смотрела направо – под скошенным потолком, на раскладном пляжном стуле, с компьютером на коленях и поглядывая по сторонам, сидел Пьер-Жиль, молодой француз с шоколадными глазами, а у его ног, в корзинке, лежали рыжие коты и делали вид, что спят. Стефан, директор офиса, то есть одного работника и двух секретарш, тут же замечал мое смятение, и сам рылся в карманах моего пальто, находил там пропуск, быстро ставил на него печать, и даже не прощаясь, говорил, что мы увидимся в следующий раз. И опять, прежде чем покинуть заводскую территорию, я встречалась глазами с ней, она была единственной, кому позволялось разгуливать по полу; остальные птицы сидели в клетках.

-2-

Выжженная солнцем земля, в огромных трещинах – в них по неосторожности могла провалиться нога. Каньон, обрыв, еще несколько километров до предполагаемого нового куска земли – если смотреть в сторону бывшего когда-то здесь востока. И очень много камней, обсосанных морем (которого не было) валунов, гладких и овальных – как странно они выглядели на этой грубой поверхности. Я любила сидеть на одном из таких камней, он был средних размеров, и это был мой камень, хотя у других – я это замечала, прогуливаясь – встречались более удобные выемки для сидения. Она тоже была здесь – а как же – без нее это был бы другой мир. Если бы она не переступала через трещины так же величаво, как когда-то разгуливали по столице, в которой я жила, полудикие женщины в мехах – то и вся эта перепаленная жарой земля была бы другой, и обрыв казался бы, наверное, глубже. Между нами вывязалась дружба, нежная и теплая.

Мы были в этом месте почти одни, но не это сближало нас – в конце концов, мы могли бы просто не замечать друг друга. Я следила за ней: мне нравилось, как она ходит, как подпрыгивает на месте, чтобы задавить себе на завтрак или обед пищу. В этом смысле она была полностью самостоятельна – добывала себе еду, и мне не приходилось кормить ее только потому, что я оказалась рядом и больше помочь ей было некому (она могла бы стонать, умирая от голода). В то время я много читала, может быть, уместно было бы сказать, от зари до зари, но с солнцем произошли какие-то изменения, и уже не было прежней точности, а может быть, солнце заменилось на какую-то другую звезду, график которой еще не был изучен. Стопкой возле моего камня были сложены книги, но если бы кто-то переложил (в шутку, например) книги к другому камню, я бы все равно отыскала свой. Сидя на камне, я брала книги одну за другой, раскрывала их, подносила к глазам, перелистывала страницы.

Она ела не весь день (как, наверное, и я не могла постоянно читать), и в остальное время была занята гораздо меньше, и тогда любила стоять и, наклонив клюв, смотреть на меня. Иногда – между прочитанными страницами – я как будто бы пробуждалась и подолгу, не думая не о чем, смотрела в сторону обрыва, и этот абсолютный край земли успокаивал меня, и я начинала вспоминать свое прошлое – точно я не знала, мое ли это было прошлое, но временами события казались очень похожими на те, что могли бы произойти со мной. И эта странная, немного идиотская история про завод, птичник и учеников-французов, приходила мне на ум. Она действительно была очень похожа на того птенца, который разгуливал тогда по первому этажу офисного домика (если могут, конечно, при офисах находится птичники), я вспоминала клетки, которые были там повсюду, и низкорослые пальмы между ними, прозрачные стены, складывающиеся в лабиринты.

Что и говорить, с тех пор она сильно повзрослела: была выше уровня моих колен. Приятно было, что при таких внушительных для птицы размерах, на ней рос мягкий, пушистый пух – и только на крыльях были более-менее настоящие перья. Эта новая звезда, заменившая нам солнце, или другое солнце, заменившее нам старое, – это было не очень удобно, но мы могли так жить, и нам не хотелось идти в церковь (ну правда, и не было в этих местах молельных домов), чтобы просить у бога старое солнце, при котором существовали так долго и успешно. Солнце появлялось на небе шарообразной формой, в любой момент, в какой угодно точке – и мы не могли уследить за ходом времени, это становилось невыполнимой задачей – поэтому я не знала, сколько читала, а сколько думала ни о чем, вспоминала что-то, а она покорно стояла рядом и смотрела на меня.

-3-

К растрескавшейся земле, к солнцу, живущему собственными вспышками и настроениями, к обрыву, которым заканчивается земля (или земля вообще) – ко всему этому я, естественно, привыкла. Я была рада тому, что со мной оказались эти стопки книг, что солнце светило не слишком ярко, и мы не помирали от жары, но больше всего я была рада тому, что была не одна. Нередко я прекращала читать, потому что прыгающая через трещины птица отвлекала мое внимание. Сначала я думала, что она мелькает перед глазами нарочно, чтобы помешать заниматься делом. Но когда я начала – уже устав от ее подозрительного поведения – задерживать на ней взгляд, мое мнение переменилось. Ее желто-серебристый цвет, округлое упитанное тело, мощные, не костлявые лапы, небольшой клюв в форме конуса, наконец, сама манера ее прыжков, легкая, словно она пружинила, а не прыгала – это расположило меня к ней. Я смогла наблюдать за птицей, уже не опасаясь того, что она хочет загнать меня в ловушку, – она прыгала так увлеченно, что нельзя было заподозрить ничего плохого.

Я заметила, что, перестав подпрыгивать, она проходила по тому же пути, наклоняясь и тычась клювом в землю. В такие моменты у меня возникало ощущение выполненной работы (чего-то необходимого, что уже подошло к своему концу) – и я оборачивалась назад, и за моей спиной был лес. Для нее лес тоже существовал, и хотя это была безусловно не лесная птица, она понимала значение этих растений, растущих вместе в огромном количестве, и их избыточную зелень. Когда солнце опускалось куда-то вниз, заливаясь красноватым цветом так, словно это был закат, мы молча смотрели на лес. Он был очень далеко, и мне казалось, что я никогда не дошла бы до него пешком. Птица начинала как будто нервничать, пружиной подпрыгивала несколько раз на месте, а потом успокаивалась – ее быстрые прыжки только подтверждали невозможность достижения леса. Казалось, что, чтобы дойти до леса, нужно было бы преодолеть множество этих краев земли, обрывов, опускающихся до самого дна нашего мира; а еще мне думалось, что когда подходишь к краю, он выглядит так, будто это и в самом деле обрыв и за ним ничего нет. Таким образом, мы не могли решиться отправиться в путь.

-4-

Когда подобие солнца проваливалось глубоко за горизонт, становилось чуть темнее, но абсолютная темнота не наступала никогда. Я проснулась после ночи – все-таки какое-то подобие ночи в этих местах было – светящийся небесный шар еще не появился, но очертания камней и сухих кустарников уже были видны. Я сразу заметила, что с птицей что-то не так. В ее существование я не смела вмешиваться, птица вольна была вести себя так, как хотела. Она сидела без движения на небольшом камне. Я пропела несколько утренних песен, взяла в руки книгу, стала читать. Книга оказалась на удивление дрянной, я отложила ее в сторону, взяла следующую, она была чуть-чуть интереснее, и я выдержала несколько страниц. Птица была единственным живым существом – не считая пауков и червей, которых она давила себе в пищу, – в этой местности. Как-то мне казалось, что я видела в трещинах усы и хвосты рыжих котов, но после я решила, что это был очередной сон (день и ночь, как я уже упоминала, утратили точность).

Мы с ней никогда не были друг другу обязаны, у нас не было общих дел, но наши жизни проходили рядом. И вот я видела, как она сидит без движения, словно шар, привинченный к земле. Я несколько раз обошла вокруг нее – она не двигалась. Тогда я наклонилась к ней, чтобы она видела, как внимательно я ее рассматриваю. Пух на ее животе был рябой, желтоватые перья заканчивались серебристой полоской. Она вся была круглая, мягкая, упитанная, крылья покорно лежали на боках. Я смотрела на нее, делала ей небольшие гримасы, и в это время начинала понимать, что она умерла, мысль входила в меня вместе с трещинами на земле и несуществующими усами котов, вместе с дальним лесом, с краем земли. Я закричала, это был крик неожиданный, я не вполне поняла, что кричу; острый, как край бумаги, звук оставался в ушах. А она не двигалась, и более того – присмотревшись, я заметила эту особенность – птица оторвалась от камня, на котором сидела. Это был незначительный отрыв, каких-нибудь пол сантиметра – но она зависла, и ее лапы уже не касались гладкой окаменевшей поверхности. Я пошла прочь, по направлению к киоску, мысль о том, что мне придется вернуться, к своим камню и книгам, отгоняла от себя. Киоск был ближе, чем лес, к тому месту, где мы жили. Он располагался на таком расстоянии, что его очертание было различимо, и в то же время он был далеко, и чтобы дойти до него или от него, надо было вымерить непростой путь. Я шла и через каждую трещину переступала так, словно ставила ногу в танце. Шарообразная фигура птицы с остановившимися глазами. Ее аккуратно уложенный пух. Будто бы собранные из колец серые лапы, чуть оторвавшиеся от камня, на который они когда-то опирались. Воздух, обхвативший неподвижную птицу. Круг солнца, который еще не появился на небе.

-5-

Я шла к киоску не из развлечения, чем ближе приближалась его проржавевшая конструкция, тем противнее становилось. Сознание иссохло; я смотрела влево, чтобы остановить свой взгляд на лесе, но видела только крошечный промежуток между камнем и птичьими лапами. Когда я заглянула в зарешеченное окно киоска, там была та же продавщица – захотелось бежать назад – достичь края земли и опускаться в полете вниз, к его пустоте. Злая и невежливая девка, она отвечала на вопросы так, словно не понимала моего языка. Уже давно я первой перестала разговаривать с ней, только пальцем показывала на нужный товар, а затем и вовсе смастерила указку из засохшей ветки.

В этот раз указка, разумеется, не была при мне (я бежала в киоск что есть силы), и потыкав пальцем во все необходимые для меня товары, я заговорила. И что-нибудь для птицы, сказала я. Девица, с волосами, покрашенными уже не в белую, а в рыжую краску для шерсти, искала что-то за прилавком, а потом вытащила большую круглую клетку. Я смотрела на нее в упор, она как будто бы улыбалась, глаза выкрашены голубым, рот ярко-розовым, еще молодая. Я молчала, губа нервно дергалась, и передо мной возникли черные шарики птичьих глаз – я забрала свои вещи и пошла назад; не было церкви в этих местах, и некому было молиться. С огромными пакетами в руках, таща еще один волоком, – чем больше я уносила за раз, тем реже надо было ходить в киоск – я приближалась к тому месту, где бросила птицу.

Я искала ее взглядом наверху, в застоявшемся от солнца и нашего дыхания воздухе – мертвая птица должна была подняться высоко в небо. Себе я казалась человечеком, наспех сложенным из белого бумажного листа, шар, который вылез где-то на небосклоне, выглядел нелепо. Она сидела на ветке высохшего дерева; и вдруг повернула голову в мою сторону. Я подошла и впервые прикоснулась к ней, провела по ее крылу, по плюшевому пуху живота, дотронулась пальцем до клюва. Пакеты лежали на потрескавшейся от солнца земле, когда я на коленях обнимала ее. Все осталось прежним, моя птица была со мной, здесь на земле, вот только между лап у нее появилось что-то такое твердое, белое – постучав по нему, я поняла, что это было яйцо. И птица запела медленно и натужно, фью-ить-фью-ить.

-6-

Мое отношение к птице пряталось в прошлое – отщипывая мягкие волокна бывшего – я приближалась к ней самой. Прыгающий шар, обросший перьями, заостренный клюв, точечки глаз – в птице было много до боли очевидного. Раньше я вынуждена была сторониться ее – а как же иначе – мы были незнакомы, и, кроме того, по случайности существовали вместе (дополнительное неудобство). Но чем лучше я вспоминала то, что было внутри меня, тем прочнее становилась моя связь с орнитологическим существом. Лежа на животе и заглядывая в трещину, которая могла доходить до дна земли, я вспоминала – приходилось раздирать собственное молчание – птичник и французов. Это я, молодая, в изумрудно-зеленом плаще, в желтых перчатках входила на скользкий пол офисного здания, спеша как обычно, нога ехала вперед, и ворох одежды, в который я была опутана, падал на пол. Щека, висок – у металлического подноса, на нем одна из клеток, а в клетке пищащий птенец. Наверху, в комнатке под крышей, ученики с русскими девушками, Пьер-Жиль на пляжном кресле, директор – на самом деле, он никаким директором не был, разумеется – набирает наугад телефонные номера и разговаривает с людьми о деловых вопросах, спрашивает, кто что продает и что покупает. Поднимаюсь с пола, путаюсь в пальмах и оплетенных лианами клетках, птицы орут не переставая, я вижу – передо мной пропрыгивает моя птица, в то время еще птенец. За ней ползут рыжие коты, с одинаково расчерченными спинами, с полосатыми лапами и хвостами. Они оглядываются, смотрят шариками зеленых глаз. У котов неотличимые морды; треугольные формы маленьких розовых носов и крупных ушей совпадают. Приглядываясь к ним, я понимаю, что это коты-близнецы.

Там, где мы оказались сейчас – она ждет маленькую птичку, яйцо находится внутри нее, придет время, скорлупа треснет, и появится что-то крошечное и оперённое. В этот момент мы захотим увидеть на небе закат, чтобы солнце краснело и опускалось за заточенный край земли – пусть вспыхивает на небе сколько угодно, но, приближаясь к закату, оно должно упасть окончательно. Поведение птицы изменилось: прыжками она убивает еще больше пауков, с ловкостью передавливает увёртливых червей. Она должна вытрясти из себя яйцо, его белая оболочка раздвинула перья в нижней части ее туловища – но этого мало – нужно, чтобы яйцо выпало полностью. И она прыгает, растопырив лапы, вздергивая крыльями при каждом высоком прыжке. Я сижу на камне и смотрю на нее, книга раскрыта на коленях, солнце точками вспыхивает между крошечных облаков, край земли исчезает в привычной молочной размытости.

-7-

Сложно сказать, что за жизнь мы вели раньше, я все так же с трудом воображаю себе птичник, который находится на территории завода, и над которым сидят в крошечном офисе французы, – осталась только наша растрескавшаяся земля и птичьи прыжки. Больше нет той фабричной грязи, месива из известки, кирпичных осколков и снега, земля передо мной гладкая и теплая, по ней можно было бы ходить босиком, если бы не черви и пауки. С некоторых пор я начала брать птицу на руки, мягкая и тяжелая она прижимается к моей груди и животу, я трясу ее вверх-вниз, но яйцо крепко зажато птичьими мышцами. Когда мне надоедает ее трясти, я отпускаю птицу, и, уставшая, она отходит и садится на ближайший камень.

Несколько раз я ходила к киоску, и всякий раз приходилось зажимать в себе чувство отвращения, только ради яйца, повторяла я. Один раз птица, прыгая, сопровождала меня, но толку от нее было мало – она могла только петь, а не говорить. Для нее, сказала я, и слова вывалились, сдавив горло. Продавщица, уже надевшая на пальцы золотые кольца, в уши повесившая красные пластмассовые серьги, заулыбалась и наклонилась — за ее спиной оказались большие кухонные ножи. У меня задергалась губа, и я показала указкой на те продукты, которые ела всегда, и которые, по счастливой случайности, были в киоске – и мы ушли.

В тот день солнце мигало на небе беспрестанно, и я трясла птицу. Она уже научилась подпевать в такт моим движениям, и когда я опускала ее, пела фью-ить, а поднимаясь, фьи-тью. Перья липли к рукам, маленькие и серебристые, они плавно опускались на высохшую землю, тепло птицы грело меня. Я трогала ее между лап и нащупывала привычную твердую поверхность — скорлупу неснесенного яйца. Казалось, что яйцо выдвинулось чуть больше, но кто мог бы поручиться за это. Если бы яйцо появилось, из него вылез бы маленький серебристый птенчик – я не знала, от кого птица зачала это яйцо (и уж, надеюсь, не от меня, пока я спала), но это было и неважно. Я понятия не имела, как бы мы растили несмышленную птичку в этой, прямо скажем, унылой местности.

Может быть, если бы птица зачинала новые и новые яйца, между камней могли бы прыгать десятки птенцов разного размера, и это было бы забавно. Кроме того, я могла бы слушать птичьи звуки, и, кто знает, подпевая им, выучиться петь. Самые крошечные птенцы проваливались бы в земляные трещины, и я бы вытягивала их осторожно, чтобы не повредить лапки; а когда птицы бы немного подросли, мы бы отправились все вместе – к лесу, осматривать новые земли. Конечно, я думала и о том, как такое количество птиц могло бы испортить, испоганить киоск, это было бы очень легко (лапами и клювами они раздолбили бы потолок и стены), – но тогда мне бы оставалось только умереть от голода, потому что именно продавщица подавала мне еду. Я осторожно подбрасывала птицу, но яйцо будто бы приклеилось к ней изнутри. Мысли были мутные, я вспоминала о том, как у моей бабушки был курятник, а в нем курицы несли по несколько яиц в сутки. Находя в сене теплые яйца, я хватала их и бежала на кухню, а там разбивала и выливала в глубокие белые тарелки.

-8-

Ей неудобно было ходить с застрявшим внизу живота яйцом. И уж тем более она не могла давить на завтрак насекомых – хорошо было, что этой живности в наших местах было предостаточно, и вяло передвигаясь, она наступала на иссушенных солнцем пауков и червей. Я вырвала страницы из какой-то скучной книги, сгребала на пожелтевшую от песка бумагу червей – затем подсовывала их ей под клюв. Пауки вызывали у меня отвращение; до края земли доносились мои крики – зачем так много пауков жило возле нас. Теперь только я начала понимать то счастливое время, когда птица еще ранним утром склевывала восьмилапые отродья, и я едва ли подозревала об их существовании.

Я все чаще сидела на камне, разложив вокруг стопки тяжелых книг, – камень был удобный и достаточно высокий, несколько книг лежало на моих коленях — я успевала бросить книгой в паука, если он приближался. Как-то мне опять привиделась рыжая кошачья лапа, вылезшая из трещины земли и накрывшая паука. Обрадовавшись неожиданной смерти паука, я тут же забыла о странной лапе. К вечеру большинство пауков высыхало – и хотя трупы были так же омерзительны, они были еще и жалки, и я тщательно добивала их – потом опять брала на руки птицу и трясла ее.

Яйцо нельзя было разбить – я подумала об этом, когда вспомнила о директоре, который на самом деле был обычным служащим, он всегда говорил, что на завтрак ел яйца – это было почти что единственное слово, которое этот идиот освоил в моем языке. Выходит, каждое утро он разбивал несколько яиц, два или четыре – это было невозможно в нашей ситуации. Если бы яйцо треснуло, а потом вытекло, то как бы мы доставали из птицы скорлупу. Я поднимала вверх книгу – как знак запрета – если птица начинала слишком уж разгуливать, она стала такой неуклюжей, ее лапа могла провалиться в трещину – яйцо могло удариться о земляной край и треснуть.

Настоящий, дальний край земли стал для нас чем-то недосягаемым – раньше мы могли дойти до него, сейчас он растворялся в белесой мягкости – я не хотела надолго бросать птицу, кроме того, этот абсолютный обрыв, конец, стал пугать меня. Если за краем ничего нет, то как мы тогда живем, думала я. Опять передо мной появлялся завод, я заходила в него через охранный пункт, сторожа смеялись над моей ученостью и той неумелостью, с которой я долго искала пропуск, а когда доставала его, он выпадал из рук; затем через расплывшуюся по земле грязь я пробиралась к птичнику, и всегда смотрела не под ноги, а на рыжую потрескавшуюся стену, это было старое заводское здание, еще тех времен, когда почти не было автоматизации труда, в птичнике жили птицы, под потолком французы, а в их офисе рыжие откормленные коты-близнецы, обращавшиеся в то время в вегетарианство, когда я наконец выбиралась с заводской территории, я садилась на трамвай, красный и раскачивающийся, он увозил меня через парк мимо деревянных зданий, я ехала к метро, спускалась в глубь земли, под землей ехала на огромной вагонетке, но нигде не было обрыва или края – а здесь он был.


-9-

Постельный кусок земли, который я к вечеру устилала книжными страницами, которые сразу же разлетались, когда я поднималась, чтобы начать новый день; она разбудила меня ранним утром, тыкала клювом в ладонь. Мы долго смотрели вдвоем на лес, я пробовала отвернуться и взять книгу, но тогда она начинала стучать по мне клювом. Раньше птица себе такого не позволяла, это была странная новая манера, уже почти привычка. В лесу от ветра качало деревья, длинные и темно-зеленые, они гнулись к земле – у нас было спокойно, но там, похоже, начиналась чудовищная буря.

Я взглянула на птицу, она тоже была озадачена капризами природы, и передо мной возник холодный весенний день, когда я пробиралась сквозь сильнейший ветер к дому, в котором жила, высокий, он насчитывал так много этажей, что из моего окна было видно только небо, лес был так низко, что казался травой, я шла к дому, на фоне неба он поднимался стеной с окнами, только что я узнала, что с Пьер-Жилем мы не сможем встретиться, потому что начинается буря, а он боится грозы и молнии. Мы увидели, как несколько деревьев пригнулись к земле и треснули, их стволы стали падать куда-то, плохо было видно, все-таки лес был далеко, может быть, и в самом деле перед лесом был обрыв, край, и деревья валились в него; птица запела, сбиваясь с ритма, я взглянула на нее, яйцо появилось почти полностью. Я не успела подумать, подхватила ее, ладони сжала на ее животе, билось птичье сердце, я встряхнула ее несколько раз, и яйцо выпало – огромное, конечно, едва ли не размером с неё саму. Я забилась тогда в комнату на уровне неба, легла на диван и уснула – было ли мне удобно, сложно сказать, но в тот ураган, принесший холод, разве можно было иначе, припоминаю, был еще ученик-француз, как и директор, похожий на немца, чёртово смешение кровей, скорее всего, и птица понесла от самца не ее вида, довольно неприятный, к счастью, меня не постигла судьба птицы, говорил, что диван этот очень, ну, очень удобный, был ли это намек, и если да, то на что, диван как диван – у Пьер-Жиля были шоколадные раскосые глаза, даже сидя здесь, на обточенных морем или ветром камнях, на пыльной земле, обнимая рукой только что снесшую яйцо птицу, я думаю о его глазах – неужели возможно, чтобы он оказался всего лишь служащим, которому не всегда позволяли сидеть на пляжном кресле, тот второй, что выдавал себя за директора, был из тех мест, где Франция граничит с Германией и никакого моря нет и в помине, и он считал, что сидеть в офисе на таких вот стульях, это дурной тон. Зато он откармливал котов, которые, по его мнению, создавали рабочий уют — животные расхаживали по офису вальяжно, словно тигры по арене цирка. Они всегда потребляли птичье мясо и долго облизывались после обеда. Коты ели одинаково, как и положено близнецам; тот, что родился последним, заканчивал есть позже. Сворачиваясь в корзинке, они принимали зеркальные позы, что позволяло при их немалом размере, помещаться в логове.

Как-то, придя на очередной урок, я узнала, что коты обратились в вегетарианство. Старший брат, недовольно повернув морду, отказался от птичьего мяса, а младший близнец повторил его жест. Директор, то ли немец, то ли француз, отменил уже наметившуюся сделку, поехал на окраину города в зоологический магазин, где купил дорогое экологическое мясо заповедных птиц. Коты всё съели, и с тех пор питались только этим лакомым мясом, отказавшись от сухого корма с привкусом буйвола. Но когда я пришла давать последний урок, так как директор посчитал, что мой язык ему никогда не одолеть, секретарши сообщили, что коты сделались строгими вегетарианцами: не берут в рот ни мяса, даже экологического, ни, тем более, молока или сыра — едят только растительную пищу. Коты выглядели хорошо и были по-прежнему не отличимы — до миллиметра просчитанный рисунок темно-рыжих полос, угрожающий взгляд зеленых глаз, будто бы обиженные морды и оттопыренные усы. Мы закрыли птичник, и Пьер-Жиль возвращается во Францию, объявил директор. Я резко поблагодарила его и вышла из офиса, удивление и отчаяние сплетались во мне — отъезд Пьер-Жиля, а как насчет того, что птичник принадлежал именно им, я и помыслить о таком не могла.


-10-

Несколько дней мы провели в смятении – пытались разбить птичье яйцо. Я хватала его, яростно стучала о камень, птица прыгала вокруг, при прыжках ее крылья всякий раз приподнимались, и казалось, что она сердится, – да наверно, ей и в самом деле было не очень приятно. Мы так были увлечены яйцом, что на какое-то время я забыла о страхе перед краем земли, об отвращении к продавщице, бесплатно кормившей меня, о мечте прогуляться до леса, даже закат не привлекал меня, но острые картинки из прошлого или чего-то на него похожего, то и дело раскраивали мои мысли.

В самом деле, моя жизнь здесь стала ясной, да, трещины в земле, да, проржавевший киоск, да, пауки, выползающие поутру, может быть, наконец, не слишком удобная постель, если продолговатый камень вообще можно было назвать постелью, но то, что вспыхивало во мне, напоминая о прошлом, казалось совсем уж глупостью. Зачем это метро, грязь, которую не могли вытереть на дороге, для чего французы поселились на чердаке и хотели учить мой язык, рассчитывали они таким образом обогатиться или проводили рабочее время в лингвистических забавах, почему всё это продолжалось без всякого перерыва, а в то же время, были вроде бы какие-то ночи и дни, ясные, четкие – к чему была эта размеренность, если все прочее двигалось распухшей массой без цели. В то время я всерьез подумывала усесться в их офисе, на этом затхлом чердаке, но возле Пьер-Жиля, правда, мне пришлось бы подвинуть русских девиц, но, может быть, я бы просто отравила их, тогда у меня возникло бы расписание на день, я бы вставала затемно, то есть раньше птиц, просиживала бы всё дневное время неподалеку от птичника, рядом с котами, которых бы кормила, это и была, как выяснилось позже, основная рабочая обязанность девиц, и кое-как добиралась домой, чтобы там выспаться, в обустроенном доме или загоне, похожем скорее на сарай, чем на квартиру.

В той местности, в которой я теперь находилась, моя цель была более простой, хотя и невыполнимой – надо было разбить яйцо. Можно было и не разбивать, зачем мы прикладывали все эти усилия, крокодилы зарывают яйца в песок, они нагреваются на солнце и трескаются сами по себе; на нас же постоянно светило солнце, но это не особенно выручало. Если бы птица могла говорить, я бы спросила у нее, как она оценивает свою связь с крокодилами, то, например, что они несут несколько десятков яиц, и не у всех крокодильчат есть возможность выжить. Хорошо, что я не оказалась на этом куске земли вместе с крокодилом: обезумевший, он бы искал воду, которой здесь попросту не было.

-11-

Яйцо треснуло, когда она, сделав очередной прыжок, ударила по нему лапой – в ее действии был футбольный азарт, а у меня когда-то срывались занятия языком из-за чемпионатов по футболу, мировых и вселенских, французы следили за этими матчами по ночам, а наутро не добирались до завода. Заметив трещину, мы смотрели на яйцо, катящееся между камней, и ничего не говорили – да и что мы могли поделать, птица не смогла бы меня понять, а сама она умела только петь. Потом, конечно, подошли к яйцу, ну и огромное оно было, размером с большие камни, я стала отдирать скорлупу, она оказалась толстая, я сдирала ее слоями, постукивая камешком вокруг трещины. Птица стояла молча – и взглянув на её округлый желтоватый силуэт, я вспомнила, чем закончилась история с Пьер-Жилем. Тогда я уже начала ходить на другой завод – без птичника, ну и скука там была, никакого пения, да и ресторана для работников тоже не было. Думаю, я никогда об этом бы и не вспомнила, не предоставилось бы случая подумать об этом, слишком давно это было, в том беспрерывном долгом мире, но вот под скорлупой оказалась еще одна скорлупа – такая вот нелепость.

Птица несколько раз подпрыгнула, наступила тут же – все-таки у нее был неплохой опыт в этих делах – на паука, и принялась склевывать его – внутри у нее теперь было пусто, и она наклонялась проворно. Будто бы озверев, я схватила камень и принялась стучать по яйцу, а птица, что это ей ударило в голову, стала опять свистеть, фьюить-фьюить, и прыгала неподалеку от меня, на скорлупу, на мои усилия внимания не обращала – как будто бы мы так и должны были разделить обязанности, она вынашивает, я выбиваю из нее и пытаюсь вскрыть. По второму яйцу, если может быть два яйца в одном, или одно в двух, пошла трещина, волнистая линия между крошечных яичных пятнышек, ярко-зеленых, да, очень красивые яйца созревали у нее внутри. От трещины я отламывала куски, отрывала их, сбрасывала на землю, изумрудные крапинки лежали на сухой желтой земле, птица продолжала петь, она пела без остановки, что-то на нее нашло, в птичьем поведении не каждый способен разобраться, вот я и не смогла.

Пьер-Жиль повел меня в какой-то бар, в который я сама его пригласила, думая, что это выставочная галерея, в баре отмечали свадьбу, было шумно, музыкант играл на пианино, на трубе и в то же время пел, Пьер-Жиль сказал, что все хорошее имеет конец, хотя в том мире ничего этого не было, одно перетекало в другое, а я, наверно, слишком много думала о своем – возможном – прошлом, и оно заполняло собой будущее. Я вспомнила, что Пьер-Жиль также говорил о котах, они близнецы, их гены были сданы на анализ, если один кот попадет в беду, то другой сможет позаимствовать ему орган, когда старший близнец сделался вегетарианцем, младший тут же повторил его решение, это философия жизни, а не вкусовые пристрастия, объяснял он. Важно, что коты сделались строгими вегетарианцами, уточнял Пьер-Жиль, какой смысл отказываться от мяса коровы, если пьешь ее молоко; корову, которую доят на ферме, убьют и разрежут на куски, как только она состарится и молоко перестанет доиться — рыжие коты приобрели мудрость и поняли суть жизни.

Я тоже понимала, что яйца никогда не закончатся, они будут бесконечны, птица пела, мелодичный свист, под изумрудными крапинками оказались бледно-розовые, новая скорлупа, странно, потому что, когда мы трясли яйцо, катали его по земле, оно не гремело и не стучало, было беззвучным, и вот что в нем оказалось. Яйцо с бледно-розовыми крапинками птица могла не признать за свое, и я схватила его, оно было таким же тяжелым, хоть и заметно уменьшилось, вероятно, тяжесть у него была в центре, и сунула его ей под клюв — черные точки глаз, и она тут же продолжила петь. Хотелось бросить яйцо на землю, выбросить его в сторону леса, снести продавщице в киоск, может, продала бы кому, но я опять начала стучать по нему камнем – а почему, собственно, птица не высиживала его, теперь только я вспомнила, что так, в моих воспоминаниях, поступали все птицы. Я посмотрела на нее, что она могла соображать, на солнце она серебрилась, перья были уложены одно к другому, птица продолжала петь, почему ты не высиживала яйцо, спросила я очень строго. Конечно, она не ответила, да и что она могла сказать, мы вытаскивали из нее яйцо так долго, гораздо дольше, чем всякая птица могла бы высидеть на нем, не заскучав.

-12-

Книги были заброшены, раньше я перелистывала страницы, что-то подчеркивала пишущим камнем, но теперь мысли о прошлом, их острые всполохи прожгли меня, и, может быть, именно они предопределили это чрезмерное увлечение скорлупами. Пьер-Жиль, развалившийся на барном табурете так же, как когда-то на пляжном стуле, смотрит на меня, темные раскосые глаза, он говорит, во Франции у меня была невеста, мы спали с ней в течение восьми лет, но в твоей стране я встретил новую девушку, она с легкостью очаровала меня, увидела, что я француз, прискакала ко мне – о таком я не читала в книгах – я-то думал, говорил Пьер-Жиль, у меня будет во Франции семья, дом, дети, пёс с машиной, но все это поглотила твоя страна, она вырвала пшеничные поля, остроконечные церкви, сыр и овец, черепицу и белый камень, и теперь я с этой новой девушкой, чего-то она от меня хочет, а вот что именно – понять сложно, другая культура, но это, к счастью, и не имеет никакого значения, ведь мы любим друг друга. Я приехал сюда, чтобы присматривать за котами-близнецами, мне выдали рабочую визу как коммерсанту, но это был обман ради правого дела. Он выпил и продолжил, я воспитал котов как полагается, они сделались строгими вегетарианцами, а были рождены жестокими хищниками, и теперь я свободен, уезжаю и увожу эту девушку во Францию, тем хуже для моей невесты, ей не повезло. Безусловно, надо было высиживать яйца, тогда они могли бы срастись в одно, пусть скорлупа была бы прочнее, зато если бы мы разбили ее, то разбили бы за один раз (стучать, может быть, пришлось бы всю неделю, но к выходным дело было бы сделано).

Яйцо с розовыми точечками я положила в земную трещину и долбила по нему камнем, со всей силы, на птицу не отвлекалась, только слышала ее свист и постукивание, с которым она склевывала пауков и червей, и яйцо треснуло, звук был хрустящий, как когда откусываешь от вафельного рожка с мороженым. У птицы был, вероятно, музыкальный слух, она прыжками приблизилась ко мне, я уже как раз начала раздирать скорлупу на трещине, если бы я могла сообразить в тот момент – сколько дней у меня уходило на вскрытие каждого яйца, но солнце, его вспышки и непредвиденные закаты, птица стояла возле меня и наблюдала, сама-то она сделать ничего не могла, у нее не было рук, а клюв мог бы обломаться об скорлупу.

Когда я проделала в яйце дырку, она подпрыгнула, наклонилась, всунула клюв вглубь, потом посмотрела на меня. Черные шарики глаз на серебристо-желтом пуху, и в этот момент, опять прорвалось заклеенное прошлое, я подумала о другой птице, о той, которую я нашла неживой, у нее были зажмурены глаза, крылья отогнулись от тела, лапки были в разные стороны, она была похожа на бегущую птицу, на гладком асфальте, мертвая, обвалилась с неба, я приподняла ее журнальной страницей, боялась притронуться из-за ее холодного тела, а она оказалась мягкой, уличной температуры, я отнесла ее под дерево, она была очень тяжелая, хотя и маленькая, перья в крапинку, на асфальте ее нельзя было бросить, но и под деревом она не была в безопасности, даже и мертвая, вот какой то был беспрерывный мир – и теперь моя птица смотрела на меня, её клюв несуразно торчал из перьев. Потом она развернулась, сделала несколько прыжков, и на последнем, в этот момент она показалась мне такой неуклюжей, оттолкнулась лапой от земли, и полетела, поднимаясь, как по лестнице, всякий раз еще выше; впервые летела.

-13-

А что мне оставалось, я села, положив руку на яйцо, бело-овальное, с крошечными пятнышками, на этот раз темно-синими, я тоже успела заглянуть в дырку, она улетала, растопырив крылья в обе стороны, оказалось, что это ей ничего не стоит, двигалась по воздуху легко, словно птица, впрочем, она ей в сущности и была, с чего это я взяла, мысль пролезла в меня, вероятно, как червь из земной трещины на выжженную солнцем поверхность, что она никогда не полетит, а вот понадобилось, и полетела, не хуже любой другой. Если яйцо все-таки раскроется, на это мне что ли теперь надеяться, жить, может быть, даже этим, просыпаться и сразу стучать по скорлупе и так проводить весь день. Улетела, потому что была свободна как птица, или по каким-то иным причинам, еще виднелся ее силуэт, два крыла и подтянутые к животу лапки, никто, кроме меня не знал, какая она была тяжелая, зато кто-то еще, возможно, узнает, надеюсь не на весах, где ее будут взвешивать перед тем, как раскромсать ножом, об этом и не думаю, улетела за лучшим, а не за худшим, и права, наверно, была в том, что с этим яйцом уже не на что было рассчитывать. И так достаточно неприятностей мы вынесли с ним: сначала не могли его вытрясти, она не могла нормально питаться, обычно птицы как-то проще несут яйца, это любой орнитолог знает, его бы в эти места и пусть бы со своим знанием вытрясал из птичьего нутра эти множественные скорлупы, яйцо что ли нарастало в ней, одно на другое, здесь и с солнцем-то черт знает что, а выносить потомство в этой местности, вероятно, вообще нельзя, у нее не получилось, хотя и пыталась, и вот она отправилась восвояси. Подойти и опустить яйцо за край земли, и если там не окажется протянутой внизу резины и оно не выскочит на меня обратно, и если не застрянет во влажном воздухе и тумане, который поднимается у края земли, зависшее, неподвижное яйцо, это было бы по-дурацки, пока что смотрю на клюквенный закат, в который она влетает, небо, проложенное тучами, как подушками, или матрацами, натянутыми, сине-серыми, опущенными до тоненькой полоски, ярко-розовой, чуть выбеленной, как ягода, которую натерли мылом.