#31. Шум


Николай Старообрядцев
Три слова

Отец почувствовал приближение нового года и захотел выпить шампанского. Он чуть наклонился вперёд в своём кресле, где отдыхал после завтрака, и поманил пальцем своё дитя. Его чадо уже освободилось от первых оков младенчества и научилось самостоятельно ходить на прямых ногах, поэтому родители использовали его для мелких хозяйственных поручений. Оно выползло из-под стола, встало и приблизилось к своему родителю. Отец достал из нагрудного кармана пачку денег, сложенную пополам, выбрал подходящую купюру и, протягивая её, сказал:

— Сходи в ларёк. Купи бутылку шампанского. Не забудь сдачу.

Его жена, сидевшая тут же за пасьянсом, сухо возразила:

— Не дадут, — но подумав немного, решила не нагнетать обстановку раньше времени и прибавила примирительным тоном: — Напиши записку.

Отец взял с журнального столика блокнот и карандаш, вырвал листок и написал крупными, разборчивыми буквами: «ШАМПАНСКОГО».

Дитя приняло записку и пошло в прихожую одеваться. Там оно засунуло ноги в короткие валенки, влезло в плотное детское пальто, натянуло на голову меховую шапочку. Потом, дёргая двумя руками за край дверной обивки, оно сумело так приоткрыть дверь, чтобы образовалась щель, достаточная для выхода наружу. Проделав это, оно взяло записку, денежную бумажку и пролезло через щель на лестницу.

Дитя шло по дороге. Незнакомое белое вещество липло на валенки и отяжеляло движение ног. Прохожие подсказали:

— Это снег.

— Снег, — повторило дитя про себя, чтобы потом, когда обретёт голос, употреблять этот термин со знанием дела. Прохожие знали дитя и жалели его, осуждая детский труд. Но отец имел, что ответить:

— С годами станет только хуже. Лучше привыкать сызмалу.

Со своей стороны ему было виднее, и люди не смели ему перечить.

Когда дорога закончилась, дитя встало на бетонный приступочек, опёрлось на деревянную стенку и потянуло деньги с запиской вверх, туда где чернело окошко ларька. Сверху медленно спустилась рука, толстая и розоватая, как батон варёной колбасы. Она приняла предложенные вещи, унесла их куда-то внутрь, но тут же протянула обратно, нетерпеливо помахивая и сопровождая это голосом, идущим из глубины окошка:

— Не положено. Выдумали ребёнка посылать! Совсем осатанели.

Рука продолжала махать запиской с деньгами, поэтому дитя снова потянулось вверх, чтобы принять их. Но тут внезапно какая-то третья рука ворвалась со стороны. Эта рука была с виду как облезлый древесный корень, вылезший из-под земли, чтобы хватать людей за ноги и опрокидывать их вверх тормашками. Она схватила деньги, утащила их, после чего раздался резкий гнусавый голос:

— Давай-давай! Бутылку! Малолетка угощает. Не всё нам их своей кровью кормить. Пускай хотя бы раз в год эти дармоеды о взрослых подумают.

Рука из окошка поползла было в своё убежище, но новая рука вцепилась в неё, не пуская, и в то же время ещё одна рука, точно такая же, с такой силой ударила по стенке ларька, что весь он затрясся и зазвенел, как будто сотни бутылок, стоявших внутри, вдруг завибрировали и пришли в соударение. Тогда первая рука взяла деньги, спряталась внутрь, и высунулась снова, уже держа большую бутылку с чёрной этикеткой и золотыми буквами по ней. Вторая и третья руки приняли бутылку. После этого дитя увидело голову.

На этой голове совсем не было волос. На головах отца и матери волосы росли густо, делая их красивыми. Голова матери была сплошь покрыта волосами сверху. Волосы были длинные и свисали вниз, туда где начиналась шея. Чтобы совладать с ними, мать прикрепляла на голову обруч, который прижимал волосы и не давал им оползать на лицо. Волосы на голове отца шли как бы кустами, топорщились в разные стороны и росли неравномерно, не как у матери, а несколькими кустами сверху, открывая между собой пустую кожу, и ещё несколькими кустами снизу и с боков, вылезая на щёки и почти заползая в нос. На этой же незнакомой голове волос не было точно так же, как их не было на голове дитя. Это было некрасиво. Она была намного меньше голов отца и матери, примерно в половину, но кожа на ней была такая же сморщенная. У родителей на головах росли очень красивые большие уши и крупные носы, напоминающие свежие лесные грибы. А на этой голове и нос, и уши были маленькими, но какими-то сморщенными. Только зубы во рту были такие же большие, тёмные и кривые, как у отца с матерью. Эти зубы очень понравились ребёнку. Дитя само хотело бы иметь такие же зубы, чтобы грызть ими деревья, лёд и окаменевшую от холода землю. Эта голова принадлежала Головастику, опасному преступнику-рецидивисту, наводившему ужас на весь микрорайон. Государство давно отступилось от идеи его перевоспитания и выдало ему справку о врождённой патологии ума, с которой он преспокойно разгуливал на воле, производя повсеместные разрушения и терроризируя местных жителей. Его прозвали Головастиком за редкую болезнь. От рождения ему досталась чрезвычайно маленькая голова, не умевшая вырасти до нужного размера и по причине своей ничтожной малости не способная вместить в себя широкие идеи гуманизма. Это печальное обстоятельство в очередной раз ярко проявилось только пару часов тому назад.

Головастик сидел за столом и пил своё утреннее пиво. По радио шла передача о гуманизме. Диктор перечислял в алфавитном порядке имена великих гуманистов:

— Рудольф Агрикола, Данте Алигьери, Леон Батиста Альберти, кардинал Пьетро Бембо, Джованни Боккаччо, Леонардо Бруни, Лоренцо Валла, Хуан Луис Вивес, Леонардо да Винчи, Ульрих фон Гуттен.

Баритон диктора звучал с такой обволакивающей приторностью, будто всё это были его ближайшие друзья, и этим своим смакующим тоном он выказывал удовольствие от того, что такие люди, как Головастик, никогда даже близко не смогут подступиться к их задушевному кругу. Головастик морщил лоб и пытался всеми силами своей маленькой головки понять, что же стоит за этими диковинными именами. Ему представлялся пиршественный стол, уставленный яствами. Словно ожившие картины они стали проплывать перед его мысленным взором. Вот «Агрикола» — огромная жареная белка, фаршированная изюмом. Рядом бутылка грузинского вина «Алигьери» и лёгкое белое вино «Альберти» из Италии. Молодой поросёнок «Бембо», зажаренный целиком, копчёный окорок «Бокаччо», пирожки с бараньими мозгами «Бруни». Вот ветчина «Валла», за ней — огромная головка сыра «Вивес», говяжий язык под майонезом «да Винчи», мясной рулет «фон Гуттен». Но всё это было скрыто за какой-то сумрачной пеленой, будто отданное на растерзание невидимому тлену. Сказывался врождённый недуг Головастика. Но даже таких смутных видений было достаточно, чтобы Головастик вздрогнул. Ему стало неловко, что он средь бела дня предаётся фантазиям. Он осмотрелся вокруг, как будто желая удостовериться, что никто не почувствовал аромата тех блюд, которые только что витали в его воображении. Но его подельники, жившие с ним в одной комнате, спокойно занимались своими делами: уличная проститутка Бобриха сидела в своём углу на подстилке из рогожи и плела корзину, нашёптывая что-то своё, названное кем-то «суфийскими заклятиями», а его телохранитель Ричард Бычье Сердце возлежал у телеприёмника и ел из кастрюли толчёнку с луком и салом. Головастик немного успокоился и снова задумался. Это редко бывало с ним, и ему самому было интересно, что из этого выйдет. Он начал размышлять о своей голове. Он никогда не позволял себе прятать её истинный размер. Поэтому всегда наголо брился и не носил шапки даже в февральские морозы. С другой стороны, ему не хотелось бы располнеть, чтобы на фоне раздавшегося туловища голова выглядела ещё меньше. Чтобы сохранить себе худобу, он много курил и периодически изнурял себя голодом, говоря всем, что постится. Его голова не вмещала под свои своды идею высшего существа, но в его кругу было много религиозных людей, поэтому к его словам относились с одобрением. Одна знахарка сообщила ему в доверительном разговоре, что для сохранения худобы актрисы заводят себе глистов. С этого дня Головастик перестал мыть руки перед едой и начал питаться сырой рыбой, но это не помогало — он любил пить водку натощак, и глисты не приживались в нём.

Головастик стал рассматривать бутылку, из которой пил пиво. На этикетке, прямо над надписью «», была изображена насупленная голова толстолобого старика с носом-картошкой. Бобриха, сведущая в философии, разъяснила ему давеча, что это древнегреческий мудрец Сократ, казнённый своими соплеменниками за развращение молодёжи. Выпуклый лоб старика привлёк внимание Головастика:

— С таким лбом легко сойти за умного, — подумал он с завистью. — Можно ли увеличить лоб с помощью инъекций вазелина? Кожа на голове растёт плотно. Но если взять хорошую палку… Для игры в бабки, например. И ударить по лбу как следует. Будет шишка с куриное яйцо. Значит, место для вазелина найдётся.

Дело было непростым. Головастик не стал бы обращаться к умельцу из своих — история могла получить огласку, чего он не мог допустить. Но лечь на операцию в больницу он тоже ни за что бы не согласился. Тоскливое отчаяние начало овладевать им.

Однажды, выйдя на волю после первого своего похода в тюрьму, он решился на визит к врачу. Доктор с неподдельным интересом осматривал его голову, проводил измерения с помощью сантиметра и особых щипцов из алюминия, после чего усадил его и сказал:

— Я хотел бы продемонстрировать вам один снимок, — доктор достал из верхнего ящика своего стола папку, из неё — чёрный конверт из плотной бумаги, а из неё — фотографию крупного формата, которую положил на стол перед Головастиком. На фотокарточке был изображён негр, изо всех сил дующий в медную трубу. Щёки вздулись, как будто под каждую из них было спрятано по три яблока. Глаза на выкате и неестественно раздутая шея — казалось, что негр страдает от приступа какой-то страшной африканской болезни и пытается высосать из мундштука своей трубы вожделенное снадобье.

— Это Диззи Гиллеспи. Великий джазовый музыкант. Настоящий виртуоз. Кандидат в президенты США. Обратите внимание, — доктор взял карандаш и провёл им по контуру негритянской щеки. — Если бы вы начали играть на трубе, то через несколько лет упорных тренировок смогли бы приобрести себе такие же эластичные щёки. Это позволило бы визуально увеличить вашу голову.

Однажды Головастик слышал джаз. Ему пришлась по душе эта неистовая рваная музыка. Она показалась ему похожей на уличную драку, когда удары летят со всех сторон и побеждает не сила и правильная стойка, а проворство и отчаянный натиск. Но диагноз доктора не удовлетворил его надежд. Он взял со стола сантиметр, каковым только что была вдоль и поперёк измерена его голова, и намотал доктору на шею, сопроводив это парой метких кулачных ударов и не менее метких критических замечаний в адрес современной клинической медицины. В тот же день к нему приезжали из милиции, но не застали дома: Головастик ушёл в лес, где ловил белок и помогал Бобрихе драть лыко.

Диктор всё не унимался и продолжал перечисление:

— Томазо Кампанелла, Мишель Монтень, Томас Мор, Конрад Пейтингер, Франческа Петрарка, Виллибальд Пиркгеймер, Франсуа Рабле, Иоганн Рейхлин, Эразм Роттердамский, Конрад Муциан Руф, Фабер Стапуленсис, Конрад Цельтис.

Головастик выдохся и не мог больше мечтать. Голова его гудела и пульсировала от напряжения. Он с натугой вслушивался в имена великих гуманистов, но слышал только скрежет заржавевших механизмов. Ему представлялись зубчатые колёса, наматывающие на огромный вал многие нити колючей проволоки, протянувшиеся из-за потухшего горизонта, наполненного только нервным красноватым мерцанием. Каждая проволока звенела именем гуманиста и за каждой буквой сидел острый стальной шип, готовый вонзиться в Головастика. Линии колючей проволоки всё ползли куда-то под действием гигантского механизма, и одновременно приближались, наползая на лицо Головастика, чтобы обхватить и запутать его голову в смертельный кокон. Головастик очнулся от приступа мечтательности. Пора было установить порядок в доме. Он схватил бутылку и с размаху запустил её в радиоприёмник, висевший на стене. Бутылка угодила в стену и с хлопком лопнула, разлетевшись осколками. Один осколок упал в кастрюлю Бычьего Сердца. Тот достал его двумя пальцами, положил на лежанку подле себя и продолжил свою трапезу. Когда-то он слышал, что индийские йоги только ради удовольствия добавляют себе в похлёбку толчёное стекло, гвозди, коровьи экскременты и раскалённые уголья. Теперь он смотрел на осколок бутылки и удивлялся тому, сколько чудесного и непонятного вмещает в себя мир.

Передача про гуманистов вдруг закончилась. Заиграл джаз. Головастик почувствовал, как пронзительная и неуловимая флейта сверлом входит в его череп. Он вскочил обеими ногами на стол, издал боевой клич, напоминающий карканье подбитой камнем вороны, и лихо пнул по пепельнице, намереваясь запустить её в голову Бычьему Сердцу. Он хорошо работал ногами — футбол был его страстью. Но телохранитель успел пригнуться. Пепельница ударилась в край телевизора и, закрутившись, со звоном отскочила, выпустив из себя серую тучу окурков и пепла. Тут же Головастик спрыгнул и бросился на Бобриху, намереваясь отнять у неё корзину, надеть на голову и как следует пройтись по ней ногами. Но Бобриха поняла намерения своего начальника, вцепилась в корзину двумя руками и склонилась над ней, закрывая собственным телом и пронзительно вереща. Налетевший Головастик несколько раз ударил её кулаком по толстому загривку, вцепился в корзину и потянул с такой силой, что раздался хруст. Ещё немного и корзина была бы разорвана на части, но тут подоспел Бычье Сердце. Он легко подхватил Головастика, оторвал от земли, развернул в воздухе и ловким приёмом опрокинул его на пол, придавив всей массой своего тела. Головастик с бешеной злобой захрипел, изо всех сил начал сучить руками и ногами, но оказался так сильно стиснут и прижат к земле, что ни один его удар не мог набрать достаточного размаха, чтобы ослабить объятия Бычьего Сердца. Поверженный главарь банды лежал на полу и в наступившей тишине отчётливо различал, как в груди его телохранителя раздаются мощные глухие удары. Он хорошо знал их. Ночью, когда Бычье Сердце ложился посреди комнаты и замирал от усталости и сна на дощатом полу, Головастик и Бобриха долго лежали по своим углам и с благоговением вслушивались, как в глубине огромной груди, выгнувшейся уродливым горбом на туловище, гулко пихается сердечная мышца. Их сообщник был болен редким и неизлечимым недугом — он носил в себе чрезмерно большое сердце. За это при поступлении в банду он был наречён Ричардом Бычье Сердце. Прежде он жил по больницам и институтам, где лучшие учёные страны непрерывно исследовали его и предрекали скорую погибель. Но он всё жил и жил, наливаясь телесной крепостью на больничных харчах. Учёные были недовольны тем, что их предсказания не сбываются. Чтобы не пятнать свою репутацию, они прогнали Бычье Сердце на улицу. Лишая его больничного покоя и здорового питания, они рассчитывали поскорее привести свой диагноз в исполнение. Ему нравилось жить в больницах и поначалу он не терял надежд снова получить себе койку при каком-нибудь кардиологическом институте. Но двери лечебных учреждений захлопнулись перед ним — государство перестало понимать, зачем нужен человек, который от своей болезни только крепнет, вызывая смертельную зависть у здоровых людей. Он хорошо запомнил свой последний визит к врачу. Доктор долго осматривал его, слушал через стетоскоп, как бьётся сердце, измерял грудь сантиметром и алюминиевыми щипцами особой конструкции. Наконец его пригласили к столу.

— Присаживайтесь. Я хотел бы продемонстрировать вам один снимок, — доктор достал из выдвижного ящик стола папку, из неё — конверт из плотной бумаги, а из конверта — фотокарточку. На ней был изображён чернокожий музыкант в цветастой вязаной шапочке. Он играл на необычной трубе, раструб который был задран вверх. По его лицу было видно, что производимая им музыка требует много воздуха: щёки его были вздуты так, будто вот-вот лопнут, разя собравшихся в зрительном зале разлетающимися во все стороны зубами и осколками челюсти.

— Это Диззи Гиллеспи. Виртуоз джаза. Великий чернокожий музыкант, кандидат в президенты США, — доктор доверительно заглянул в глаза Бычьему Сердцу. — Ваше сердце чем-то напоминает мне голову этого человека. Оно способно вселять надежду и утолять боль. Оно производит великую музыку любви, способную согреть тысячи страждущих и обездоленных. Оно легко исторгнет слёзы из самой чёрствой души. Но оно постоянно вздуто до такой степени, что в любой момент может лопнуть. Поэтому я, как ваш лечащий врач, рекомендовал бы вам ни при каких обстоятельствах не подвергать себя физическим и эмоциональным нагрузкам. Увы, полная бездеятельность быстро утомляет. И ещё одно. Это только между нами. Разве можно Диззи Гиллеспи запретить играть на трубе? Разве можно жить и не любить, если имеешь к этому природный талант? Ступайте с богом и живите среди людей так, как считаете нужным. Если когда-нибудь вы решитесь баллотироваться в президенты, то знайте — мой голос принадлежит вам.

Доктор встал. Глаза его были полны слёз. Он подошёл к Бычьему Сердцу, крепко обнял его, едва сдерживая рыдания, а затем очень деликатно вытолкнул за дверь.

Доктор был прав. Благодаря своему страшному недугу Бычье Сердце был переполнен любовью и состраданием. Он скитался по пустынным улицам, желая предложить свою любовь хоть кому-нибудь. Он раздавал все деньги попрошайкам и жуликам, давал себя бить и обворовывать. Видя обездоленного, он снимал с себя последнюю рубаху и поэтому всегда ходил в лохмотьях. Но никто не отваживался принять его любовь: сердца всех были либо уже заняты, либо просто не способны вместить в себя столь мощное, самоотверженное чувство. Люди трепетали при виде Бычьего Сердца:

— Если он любит так, — спрашивали они, оставаясь наедине с собой, — То что же такое наша любовь? Любовь ли она вообще? Или просто физиологическая потребность погреться от чужого тепла?

От этих страшных вопросов в их маленькие сердца входила озлобленность и чёрная зависть. Они гнали Бычье Сердце прочь от своих домов. Тропа безответной любви привела его в банду. Увидев Головастика и узнав дела его, он сразу понял, что кроме него никто во всём мире не сможет полюбить и простить такого человека. Он прибился к банде и стал жить среди разбойников, постепенно войдя в доверие главаря и получив должность его личного телохранителя. И теперь он лежал на Головастике, пытаясь утихомирить приступ его гнева. Наконец Головастик перестал сопротивляться и затих. Бычье Сердце отпустил его и отошёл, встав неподалёку в ожидании распоряжений. Головастик сел на полу, понурив свою маленькую голову, и через некоторое время сказал, обводя бессмысленным взглядом учинённый им погром:

— Пора Новый год праздновать. Мы тоже люди.

Головастик дразнил ребёнка бутылкой, как в хороших домах мещане дразнят болонку кусочком сахара, заставляя её подпрыгивать и кружиться на задних лапках. Дитя ещё не научилось подпрыгивать на своих ножках, поэтому только тянуло руки вверх за бутылкой, натуживаясь, привставая на носки и от этого падая в снег. Головастику быстро надоела эта забава. Он всё ещё был раздосадован утренней историей с гуманистами и от этого хотел совершить какое-нибудь непростительное злодеяние. У него созрел план новой забавы:

— Накачаем малолетку шампунем и закопаем в снег.

Но этому не суждено было случиться. Бычье Сердце проникся жалостью к детскому существу, не познавшему горестей жизни. Он упал перед Головастиком на колени и излил такие обильные слёзы, что тому стало противно. Он наотмашь ударил Бычье Сердце кулаком по шее и раздосадованный отошёл в сторону, чтобы выкурить сигарету и снять нервное напряжение.

Бычье Сердце нашёл под ногами деревянную щепку, плотно облепил её снегом на одном конце, чтобы получился шарообразный комок, и облил шампанским. После этого, держа палочку двумя пальцами, торжественно протянул угощение ребёнку и произнёс:

— Эскимо!

— Эскимо, — повторило дитя, запасая новое слово в память для будущей жизни. Оно взяло угощение за палочку и тут же попыталось откусить немного снега маленькими детскими зубами. Новый вкус был совсем не похож на молочное питание, к которому привыкло дитя, и больше всего напоминал яблочную кашу, смешанную с чем-то другим, как будто знакомым. Дитя вспомнило резкий запах, наполнявший иногда коридор в их доме. Отец сердился тогда и говорил:

— Развели кошек!

— Весь подъезд провонял. Дышать совершенно невозможно, — соглашалась с ним мать и тоже почему-то сердилась.

От неожиданности сильного вкуса дитя выпустило палочку из рук и чуть не заплакало. Увидев это, Головастик пронзительно расхохотался:

— Хватит жрать! Нечего привыкать к хорошему, — он наступил на эскимо ногой и раздавил его.

Бычье Сердце передал бутылку шампанского ребёнку и сказал на прощание:

— Если дома тебя не любят, приходи к нам.

Дитя приняло шампанское и пошло прочь в свой дом.

— Эскимо! — ещё раз повторило оно внутри себя. Вкус эскимо всё ещё играл во рту. Безмолвному детскому существу так понравилось новое лакомство, что оно решило попросить его у родителей сразу же, как только научится говорить.

Дома ждал отец. Он заскучал в своём кресле и оттого хмурился, но, увидев бутылку, сразу потеплел и похвалил своё дитя:

— Тебя только за смертью посылать.

Тут из дальней комнаты послышался настойчивый шорох. Там обитала старуха, и всегда начинала шуршать одеялом, под которым лежала, когда желала призвать к себе кого-нибудь из домашних. Мать нехотя сложила пасьянс и отправилась проверить, что стряслось. Вскоре она вернулась:

— Старуха зовёт. Помирать собралась.

Когда домашние собрались у ложа старухи, она так говорила к ним:

— Старость — добрый капитал. Долго я жила и много скопила лет. Но жизнь изнурила меня. Теперь я слаба и не знаю, что делать с нажитым добром. Нет никого, кому бы я могла доверить своё богатство. Я хочу унести его с собой в могилу, но смерть не идёт ко мне. Я так долго жила и так мало выходила из комнаты, что она позабыла про меня. Сходите, позовите смерть. Скажите ей, что я изнемогаю от жизни и прошусь в землю. Пусть она придёт и заберёт меня. Сходите, родимые. По гроб жизни благодарна буду.

Слова старухи были исполнены глубокого смысла, и никто не смел возразить ей. Все молча разошлись по своим местам, и жизнь, казалось, потекла своим чередом. Но это была только видимость. Первым встрепенулся отец. Он чуть наклонился вперёд в своём кресле, где отдыхал после беседы со старухой, и пальцем поманил своё дитя. Его жена, сидевшая тут же за пасьянсом, сухо возразила:

— Не выйдет. Ситуация деликатная, тут разговаривать нужно, — но подумав немного, решила не нагнетать обстановку раньше времени и прибавила примирительным тоном:

— Напиши записку.

Отец взял с журнального столика блокнот и карандаш, вырвал листок и написал крупными, разборчивыми буквами:

«СМЕРТЬ! ПРИХОДИ!».

Дитя приняло записку и пошло в прихожую одеваться. Вдруг отец снова зашевелился, как бы с некоторым беспокойством:

— Темнеет уже. Опять скажут, что за ребёнком не смотрим. Участковому ещё нажалуются. Сам схожу.

Он надел полушубок, обулся и отправился на поиски смерти, сказав на прощание такие слова:

— К моргу пойду. Там завсегда смертью пахнет. Заодно и шампанского возьму. Надо же помянуть будет.

— Смерть, — повторило дитя про себя, чувствуя значительность, с какой старуха произносила это. За сегодняшний день оно выучило уже три новых слова. Оно ещё не знало, что это слова, что они записаны в словарях, состоят из звуков и указывают на предметы человеческого быта. Оно не могло думать об этом, потому что ещё не овладело достаточным минимумом фраз, внутри которых могла бы струиться элементарная мысль. Оно только предчувствовало возможности будущей речи и пыталось на пустом месте воссоздать то, чего ещё не знало. Три эти слова жили в нём, как три продолговатых бледных комара, запертых в стеклянной банке. Они трепетали где-то внутри, наталкивались друг на друга, спутывались своими чрезмерно длинными лапками и образовывали внутри детского воображения, наполненного тусклым умственным светом, замысловатые узоры, похожие на те, что появляются на оконных стёклах морозным утром. Дитя не знало, что значит слово смерть, однако у него уже вызревало мнение, что три слова, которые оно запомнило и могло примерно повторить внутри себя, были как-то связаны между собой. Оно уже знало, как вкусен снег, и теперь познало кисловатый яблочно-кошачий вкус эскимо. Значит, смерть вкусная. Иначе зачем старухе было требовать её себе в постель. Но снег и эскимо были холодными, а старуха куталась в тёплые одеяла, стало быть смерть не должна быть холодной. Снег и эскимо — белые. Смерть должна быть белой и сладкой. Смерть должна быть знакома старухе, раз она так желает полакомиться ей. Дитя поняло, что такое смерть. Смерть — это то, что отец понемногу добавляет ложкой в чай. Она всегда лежит в баночке на столе, белая и сладкая. Но раз отец ушёл, значит смерть кончилась. Или он не хочет отдавать старухе свою смерть. И дитя стало мечтать, чтобы отец поскорее вернулся с целым мешком смерти за плечами и угостил смертью всех, а не только старуху. Оно боялось, что старуха съест всю смерть без остатка, и больше никому не достанется. Но прошло уже достаточно времени, а отца всё не было.

Мать закончила раскладывать пасьянс. Теперь она молча сидела за столом и смотрела на пустую стену, соображая что-то важное.

— Дурак твой отец, — наконец обратилась мать к дитя. — Какая же смерть в морге? Там все уже мёртвые лежат. Смерть в церкви живёт. Там старух тьма. Это ей самая лакомая пища.

Мать надела шубу, нахлобучила на голову меховую шапку и сама пошла искать смерть.

— «Так значит смерть живая?» — почти так подумало дитя, используя скудную наличность воображения, данную своему естеству. Дитя представило себе огромное изваяние человека, вылепленное из сахара, стоящее в высоком сумрачном помещении и окружённое горящими восковыми свечами. Старухи, похожие на тощих голодных мух с меховыми платочками на крохотных сморщенных головках, облепили сахарного человека. Они высовывают длинные узкие язычки и лижут его тело. Вдруг откуда-то, как будто из-под земли, налетает порыв ветра. Он задувает свечи, становится темно. Но вот свечи снова зажигают. Сахарный человек стоит на своём месте. Он нисколько не пострадал и даже стал как будто немного больше. На полу под его ногами беспорядочно лежат иссохшие мёртвые мухи. Кто-то с метёлкой входит в помещение и заметает мёртвых насекомых на совок.

Пока эта картина медленно прорастала во внутреннем мире ребёнка, кружа и сжимая всё его существо, за окном совсем не осталось дневного света. Дитя и старуха были в доме вдвоём, и никто не шёл к ним.

Дитя проголодалось и стало бродить по комнатам в поисках пропитания. Но везде было пусто. Съестные припасы были спрятаны под замок. В баночке на столе могла быть смерть, но дитя было ещё слишком мало и не могло дотянуться до неё. Оно слушало, как в дальней комнате тяжело вздыхает старуха, тоскующая по смерти. Оно уже не искало еды, а просто блуждало и трогало предметы, до которых могли дотянуться руки. И в какой-то момент узнало записку, написанную отцом. Дитя не знало, что означают линии, которые отец нацарапал карандашом на бумаге. Оно стало играть бумажкой, теребя её в воздухе, как будто это птичка случайно влетела в их дом и думает теперь, лететь ли дальше в тёплые страны или остаться зимовать здесь. Но продолжая игру, дитя неожиданно почувствовало, что отец и мать не могут получить смерть, потому что у них нет записки, которую можно было бы дать руке из окошка. Поэтому они не идут. Они стоят там, ругаясь и упрашивая, придумывая аргумент за аргументом, но всё напрасно. В который раз уже отец проверяет каждый карман на своей одежде, но записки нигде нет. Должно быть, забыл дома. Надо бы вернуться, но отец упёрся — он не мальчик на побегушках, он не позволит гонять себя взад-вперёд. У него, в конце концов, тоже имеются кой-какие принципы.

Дитя не знало, откуда всё это приходит. Есть ли это на самом деле или это только кажется? Не в силах больше терпеть в себе эти картины, оно решило само отнести записку и пошло в коридор. Оно оделось, пролезло в дверную щель и направилось туда, куда знало дорогу.

Отец и мать лежали на обочине. Их лица были спрятаны в грязный придорожный снег, как будто они играли и притворились будто крепко спят. Головастик сидел на корточках неподалёку. Он морщил от холода свою маленькую лысую головку, пил шампанское из горлышка, курил цигарку и поплёвывал в землю. Перед ним стояла корзина, в которой блестели бутылки с шампанским, водкой и пивом. Оттуда же торчала палка копчёной колбасы и блок сигарет. Оставшееся место было забито мандаринами, плитками шоколада и консервными банками. Это были угощения, которые разбойники награбили себе на новогодний стол. Бычье Сердце стоял рядом, замотанный в одеяло для утепления, и переминался с ноги на ногу. На его голове неловко сидела женская меховая шапка, как будто нахлобученная кем-то ради злобной потехи. Дитя узнало шапку матери.

Здесь же была Бобриха. Дожидаясь клиента, она сидела на пне и тачала сапог. Старая проститутка знала, что в жизни нельзя сидеть сложа руки и давно уже приучила себя к ремесленному труду. Она так поднаторела в народных ремёслах, что многие городские мужчины под видом получения определённой услуги на самом деле приходили к ней на стажировку. Головастик вылавливал таких прохвостов и жестоко наказывал. Бобрихе прочили выгодное место в городском доме народных ремёсел, но застарелый недуг, известный науке как хроническая проституция (prostitutio chronicus), довольно легко диагностируемый современными врачами, не позволял ей получить санитарную книжку. Много лет она провела в бесплодном хождении по инстанциям, наконец отчаялась и поступила в банду Головастика, где ни у кого её болезненное пристрастие не вызывало осуждения. Она хорошо запомнила свой последний визит к врачу.

Доктор долго осматривал её: слушал стетоскопом, измерял сантиметром и прикладывал к ней щипцы особой конструкции — алюминий неприятно холодил дородное тело Бобрихи. Наконец, доктор пригласил её к своему столу. Доктора развлекало общество публичных женщин. В их присутствии он становился несколько развязным. Он распахивал медицинский халат и извлекал из внутреннего кармана пиджака серебряный портсигар, щелчком открывал его и протягивал своей посетительнице:

— Медик без сигареты — это нонсенс, знаете ли. Угощайтесь. Египетские.

Но Бобриха не курила сигарет и поэтому отказалась. Доктор же закурил, с удовольствием втянул в себя дым и, развалившись в кресле, продолжил приём:

— Мужчина приносит деньги, женщина одаривает его своей благосклонностью. К сожалению, этот силлогизм стал неопровержимой истиной и основой миросозерцания для многих наших сограждан.

Бобриха подумала, что доктор не к месту употребил понятие «силлогизм», но не стала вступать с ним в полемику, не желая показаться неучтивой. Ей был слишком знаком и потому неприятен жалкий спектакль, разыгрываемый доктором. Взгляд её нервно блуждал по столу и наконец остановился на портсигаре. Доктору польстило это внимание:

— Вам нравится мой портсигар?

— Я сама портсигары делаю. Из дерева. Резные.

Доктор растерянно посмотрел на Бобриху, будто не совсем понял, что она имеет в виду. Однако, не имея желания разбираться, он решил не сбиваться с привычного курса.

— Я хотел бы продемонстрировать вам одну фотографию, — он выдвинул ящик своего стола, достал оттуда папку, из неё — плотный бумажный конверт, а из конверта — фотокарточку крупного формата. На фотографии был изображён Диззи Гиллеспи, один из основоположников импровизационного джаза, творчество которого всегда вызывало восхищение у Бобрихи. Она помнила эти гигантские щёки и даже предположила, что фотография была сделана во время единственного концерта Гиллеспи в Москве в 1990 году, где ей посчастливилось присутствовать лично, хотя и удивилась тому, как выпучены его глаза. Она всегда представляла себе легендарного трубача либо в стильных очках в толстой роговой оправе, в которых он выступал в начале своей карьеры, либо сосредоточенным, глубоко ушедшим в себя, с полузакрытыми глазами.

Доктор наблюдал за тем, с какой нежностью Бобриха смотрит на фотокарточку негра, давно умершего где-то за океаном. Он видел перед собой массивную и по-своему прекрасную русскую женщину, словно вышедшую из глубин земли, чтобы предъявить ослабшему миру такое изобилие, которое тот уже не способен вместить. И вот она перед ним. Она смотрит на несчастного чернокожего, лезущего из кожи вон и чуть не лопающегося от напряжения, лишь бы угодить праздной публике. Что он ей? Доктор почувствовал раздражение и решил сворачивать затянувшийся приём. Он заговорил с деловитой сухостью, желая подчеркнуть свой профессионализм:

— Государство полагает, что ваш недуг способен приносить вам неплохой доход. Всё бы ничего, но некоторых чиновников из министерства финансов не устраивает, что эта прибыль не облагается налогом. Поэтому правительство, когда речь заходит о вашем заболевании, не соглашается на признание инвалидности и выплату соответствующего денежного пособия. Я не берусь судить, справедливо это или нет. Я просто хочу помочь. В некотором смысле, я представляю интересы государства в этом деле. При этом я осознаю возложенную на меня социальную ответственность и предлагаю вам нечто вроде концессии на взаимовыгодных условиях. Разумеется, всё это конфиденциально и строго между нами.

Дитя протянуло записку Бычьему Сердцу. Тот взял её, прочитал, потом долго осматривал с разных сторон, ничего не говоря, снова читал, потом ощупывал и переворачивал, как бы желая понять, нет ли там ещё каких указаний, снова читал. Дитя посмотрело на склонённую голову Бычьего Сердца, на его насупленный лоб, и увидело, что из его глаз проистекают обильные потоки влаги, которые скатываются по щекам, падают на землю и смешиваются там с грязью перемёрзлой земли. Ему стало жалко Бычье Сердце и оно потрогало рукой его ногу, желая приободрить. Тут подошёл Головастик. Бычье Сердце передал ему записку, они обменялись какими-то словами, которые дитя не умело понять, и затем дитя увидело, как рот Головастика разверзается в разные стороны, обнажая неровные тёмные зубы, крепко рассевшиеся на влажных мясистых дёснах. И вновь дитя позавидовало обладателю таких больших и крепких зубов.

Головастик отвёл дитя за ларёк, поставил спиной к стенке, достал из сапога нож с тонким и длинным лезвием и, прицелившись, нанёс очень точный и короткий удар. В этом деле он был мастером и никогда не знал промахов. Дитя обмякло. Странная смесь жара и холода мгновенно пробежала через маленькое тельце и вырвалась куда-то прочь, оставив за собой только покой и слабость. Дитя закрыло глаза и погрузилось во тьму.

Головастик подозвал Бобриху. Увидев всё, она тяжело остановилась, переживая что-то внутри себя, потом быстро перекрестилась и снова отошла. Она вернулась с объёмным берестяным коробом собственного плетения. Она бережно взяла на руки дитя и аккуратно поместила внутрь. Закрыла крышку, взвалила короб на спину и пошла.

Головастик и Бычье Сердце стояли и смотрели, как всё дальше и дальше уходит Бобриха с коробом за плечами. Снег шёл всё сильнее, и вскоре почти невозможно было разобрать силуэт старой проститутки, медленно бредущей через заснеженное поле. Оба разбойника только догадывались, куда она идёт. Люди говорили, что где-то на территории заброшенного комбината, скрывающегося за пустырями, в земле есть бездонная дыра. Туда гулящие женщины выбрасывают ненужный им приплод. И оттуда зачатые в блуде младенцы возносятся прямо на небеса, где Богородица принимает их под свою опеку. К этой дыре держала свой путь Бобриха, и Бычье Сердце с Головастиком верили, что она достигнет своей цели и сделает всё как надо.

В этот момент старуха, всё так же лежавшая на своём ложе, вдруг открыла глаза и зашевелилась. Ей вспомнилось былое. Когда-то в новогоднюю ночь все загадывали желания. Нужно было записать заветное желание на лоскутке бумаги, под бой курантов сжечь его на свечке, растворить пепел в шампанском и выпить. Такое желание обязательно сбывалось. Старуха, тогда ещё девочка, с самого утра была смертельно обижена на свою семью. Ещё днём, оставшись дома одна, она украдкой приоткрыла коробки с подарками, дожидавшиеся своего часа под ёлкой, и обнаружила, что для неё была приготовлена книга. Она даже не потрудилась прочесть название, увиденного было вполне достаточно. Она сочла себя несправедливо обделённой и навсегда униженной перед братьями и сёстрами, которым достались игрушки и платья. Загадывая своё желание, она решила отомстить и написала только три слова: «ХОЧУ ПЕРЕЖИТЬ ВСЕХ».

Старуха вспомнила тот праздник, и призрачный привкус шампанского, смешанного с пеплом, вдруг померещился ей. Она поняла, что за ней пришла смерть. Она перестала шевелиться, закрыла глаза и умерла.

30 декабря 2019 — 7 января 2020 г.