#26. Прогресс


Герман Тоннесен
Счастье - для свиней: философия против психотерапии

Вступление

В Датской Энциклопедии, опубликованной на рубеже веков, высокоуважаемый учёный написал статью о «Летающих Машинах». «Довольно очевидно, — заключил он — что ни одна из этих фантастических идей никогда не воплотится в жизнь. Все знают, что ничто тяжелее воды не может плавать на её поверхности; по тому же принципу, логически невозможен полёт чего-либо тяжелее воздуха». И когда он восторженно пришёл к своему безошибочному заключению, за его окном птицы проплывали по небу. Аналогичной, и такой же смехотворной, отчего и часто оспариваемой, была ситуация с догматическими негативистами, которые до недавнего времени отрицали возможность выхода человека в космос: отрицатели уже были на борту космического корабля, летящего и кружащегося сквозь необъятную, абсурдно безучастную, ужасающе огромную пустоту, абсолютный вакуум, за исключением гомеопатически редких вкраплений разобщённых пылинок и пятнышек света: ослепительно чистую, смертельно тихую, бесстрастно взирающую с возвышенной апатией…

Это представление теперь стало общепринятым (появившееся даже в инаугурационной речи президента США). Чаще его используют назидательно: поощряя и продвигая человеческую солидарность. «Мы все в одной лодке» и так далее. Более интригующим, тем не менее, кажется мне вопрос, косвенно предложенный в метафоре: каковы удивительные механизмы, позволившие Человеку оставаться в заблуждении относительно своего места в космосе, перед лицом доказательств противного, придерживаться по сути Птолемеевой (если вообще какой-либо) системы мира (Weltanshauug)? Кратчайшее, если не простейшее объяснение отсылает к (a) когнитивной и (b) эмоциональной «разобщённости» человеческого познания (или) «расщеплённости» Человека: способность (a) удерживать рационально несовместимые взгляды или убеждения, или (b) предотвращать проникновение знаний в «волевые» слои личности и таким образом позволяя им оставаться чисто «интеллектуальными». Одни из наиболее эффективных в этом отношении онтологических и эсхатологических снотворных, согласно Хайдеггеру, это: Человеческое умение извлекать интервалы из его общего срока Бытия и наполнять их работой и другими занятиями, внешними впечатлениями (Neugier), болтовнёй и трёпом (das Gerede), и т.д. Это, возвращаясь к нашей аналогии, позволяет экипажу и пассажирам на космическом корабле идти дальше, полируя бронзу и играя в бридж, оставаясь блаженно неосведомлёнными о своём «космическом положении». Все они психологически здоровы, удовлетворены, хорошо устроены и смиренны: находятся в онтологической безопасности. Они испытывают чувство интегральной самости, персональной идентичности и незыблемости вещей. Они убеждены в своей собственной сохранности, базирующейся на хороших и прочных началах, и в наличии смысла, порядка и справедливости в жизни и во вселенной. В наиболее удачливых случаях имеет место благостная, здоровая, безоговорочная капитуляция и покорность перед нормами вежливости и обычности среднего, квадратного, мещанского, лицемерного, североамериканского среднеклассового прихожанина церкви и игрока в бридж, с его псевдоинтеллигентными, квазипрогрессивными, культурноподобными, пошловатыми разговорчиками. Счастливые деньки! в этом лучшем из возможных миров. Никто ничего не замечает, пока не становится слишком поздно. Вкратце: всё хорошо (поскольку никто не замечает конца «всего, что хорошо») до одного вечера: дневная работа сделана на славу и все корабельные дурачки неистово втягиваются в смертельно серьёзную партию бриджа (пока не придёт время для ночного колпака и снотворного). Один из «болванчиков», чемпион по полировке бронзы, страдающий от острого случая беспричинной депрессии, идёт прилечь ненадолго; у него нет десятицентовика для музыкального автомата; комната болезненно наполнена смущающей тишиной. Внезапно и мгновенно его поражает омерзительным проклятием обратной проницательности. Внезапно, он в невыносимой агонии видит себя кучей, набитой костями и суставами, с более мягкими частями, наброшенными в мешок на передней стороне, и всю свою жизнь как смехотворную краткую интерлюдию между эмбрионом и трупом, двумя отталкивающими карикатурами на него. Что же до нашего летающего фарса, этого отвратительного тривиального бурлеска во вращающемся гробе и его бесцельного, причудливого полёта сквозь пустоту: «О чём это всё?» Вопрос пропитывает его тоской и тревогой, «онтологическим отчаянием» и «экзистенциальной фрустрацией». Ангст (Кьеркегор) выжимает из него ничтожную, пустячную ненависть и жалкие амбиции к регалиям и бриджу и наполняет его заботой и состраданием к товарищам по путешествию. Другими словами, он становится философом, отчуждённым, тоскующим «космопатом», и, в силу этого, пациентом психологов и психотерапевтов, некоторые из них хотят обследовать его и навесить ярлык «Daseinsweise», другие же признают его здоровым.

Такова метафорическая скорлупа, служащая основой для трагикомического столкновения психологии и экзистенциальной философии.


Почему экзистенциальная философия?

«О чём это всё?» Митя (в Братьях Карамазовых) почувствовал, что, хотя его вопрос и может быть абсурдным и бессмысленным, всё же именно его он должен задать и именно в такой форме. Сократ считал неосознанную жизнь недостойной человека. Аристотель также видел «должную» Человека цель и предел возможностей в правильном развитии тех способностей, которые уникальны для людей. Общеизвестно, что человечество, в отличии от других живых организмов, не оснащено встроенными механизмами для автоматического поддержания своего существования. Человек немедленно бы погиб, если реагировал бы на окружающую среду исключительно посредством незаученных, биологически унаследованных форм поведения. Для выживания человеческое существо должно открыть, как различные вещи вокруг него и внутри него функционируют. И то место, что занимает человек в современной структуре органического мира, является следствием приобретения знания того, как расширить его интеллектуальные способности для подобных открытий. Отсюда, наиболее человеческим, нежели любое другое человеческое стремление, является попытка обобщённого взгляда на функцию или дисфункцию Человека во Вселенной, на его возможное место и значимость в наиболее широко мыслимой космической структуре. Другими словами, это попытка ответить или хотя бы подчеркнуть любые связанные с этим вопросы в предсмертном стоне онтологического отчаяния: о чём это всё? Это может оказаться скорее биологически вредным или даже фатальным для Человека. Интеллектуальная честность и высокие духовные потребности Человека к порядку и смыслу могут довести Человека до глубочайшей антипатии по отношению к жизни и вынудят, по выражению одного экзистенциалиста: «Сказать нет этому дикому, банальному, гротескному и отвратительному карнавалу на мировом кладбище».

Философия и самоубийство всегда были типичными феноменами верхушки среднего класса. Оба предполагают некоторый минимум свободного времени и определённый уровень образования. Недавняя отчаянная нужда среди психологов и психотерапевтов в «Философии Человека и его Судьбы» берёт начало от общего улучшения уровня жизни и образования. Как отмечает David Riesman: пятьдесят лет назад не существовало проблемы относительно того, что бы назвали исцелением или хотя бы шагом по направлению к «здоровью». Пациенты Фрейда по большей части страдали от тяжёлой истерии, драматических параличей, неспособности говорить или двигаться. Более развитые страны сегодня захвачены множеством утопических идей касательно экономической бедности и бесспорно психопатогенными авторитарными семейными структурами, и в то же время, верования в богов и чертей, рай и ад, ангелов и бессмертие почти исчезли. В этих странах люди страдают от кошмарной бедности меньше, чем от более тонких расстройств, прежде погребённых под жёсткостью и горечью борьбы за выживание. Клинические психологи внезапно встретились с пациентами, которые по всем социальным критериям чрезвычайно успешны и хорошо устроены. Всё, что у них было — это преждевременный, нежели ожидалось, предсмертный стон, трёхдневный вопль Ивана Ильича: «О чём всё это?» То, что однажды было очевидно похвальной попыткой изгнать нищету и невежество, медленно вырастает перед нами как проблема, тяжесть которой будет возрастать, коррелируя с увеличением свободного времени и социально-экономическим и образовательным «прогрессом», то есть с наиболее человеческим вопросом из всех: что значит быть Человеком, какова Участь Человечества в космосе? То, что однажды было объектом праздного размышления, недавно стало заботой экономистов и теологов, учёных и художников, психологов, психиатров и педагогов.


2.1. Исторический путь к экзистенциализму

Ранние праздные мыслители, так называемые «Ионийские Натурфилософы», были довольно наивны и оптимистичны. «…они интересовались в первую очередь очевидными проблемами, — пишет Аристотель, — а уже затем продвинулись и занялись вопросами более высокого порядка, например, о Луне, Солнце, звёздах, и далее о происхождении вселенной». Первая серьёзная критика началась с Гераклита, который, как всем известно, стал пугающе одержим размышлениями о всеобщем изменении; и некоторые из его последователей более того утверждали как следствие его наблюдений: «Ничто не существует!» (в Парменидовском смысле «существования»). Возьмём, к примеру, нефтяную столицу Канады — город Эдмонтон. Я хочу сделать некое утверждение об Эдмонтоне; но прежде чем я даже успею помыслить «Эдмонтон», то, к чему я отсылаю, как к «Эдмонтону» уже изменится. И поскольку я не хочу использовать одинаковые имена для определения различных объектов, я мог бы также воздерживаться от использования всех имён, опустить руки и признать, что такого объекта, как Эдмонтон не существует. Гениальный встречный вопрос таков: «Но что это тогда, этот Эдмонтон, о котором вы говорите, он не существует? Очевидно, вы должны были что-то под этим подразумевать». Ответ: «Да. Именно там я и держу это: в моём разуме. “Эдмонтон” в моём разуме, концепция, форма, идея “Эдмонтона”, вот, что такое Эдмонтон, единственный Эдмонтон, достаточно долговечный (неизменный), чтобы допускать классификацию». Легко увидеть, как подобный подход в сочетании с павлинизмом (Pauline Christianity) может предрасполагать философов к тому радикальному обесцениванию всего приземлённо-чувственного опыта, характерному для столь многих доминирующих мыслительных тенденций Средневековья и следующих за ним нескольких веков. Я буду ссылаться на такой тип философствования, как на «философию ума (мозга) (brain-philosophy. Для философа ума чувственный опыт является либо пренебрежимо незначительным, либо представляется более-менее серьёзной помехой на пути к совершенствованию знания. Уже Зенона Элейского можно представить в качестве иллюстрации довольно типичной формы философии ума, когда он доказал фундаментальную невозможность движения. «Вы заявляете, что можете двигаться?» — спрашивает Зенон. “Скажите мне тогда: где это мнимое “движение” происходит?» Для Зенона, похоже, существуют только две возможности: (1) Либо вы «движетесь» там, где вы находитесь, в случае чего вы не перемещаетесь, вы остаётесь на месте; (2) либо вы совершаете это «движение» там, где вы не находитесь. Но как вы можете совершать что-либо, хотя бы одно только движение, там, где вас нет? Говорили, что Диоген Синопский в ответ на эту лекцию молча встал со своего места, прогулялся вокруг немного, после чего вновь сел. Этим он, несомненно, подразумевал представить контраргумент к точке зрения Зенона. Но ответ Зенона очевиден: «Благодарю, мой любезный Диоген, — сказал бы он, — за эту убедительную иллюстрацию моей точки зрения. Я понимаю, что все вы наблюдали в представлении Диогена то, что мы назвали “движением”, которое, как я продемонстрировал, является невозможным. Так пусть это послужит вам уроком. Не верьте даже вашим собственным глазам или любому другому чувственному опыту! Они обманывают вас». Парадигма философа ума традиционно вырисовывается: ослеплённый в своей башне из слоновой кости, размышляющий над абсолютными и вечными формами в мире абстрактных идей.

Диоген, с другой стороны, может рассматриваться, как представитель альтернативного философского подхода, который мы назовём «философией глаза (зрения/наблюдения) (eye-philosophy)».

Гиппократ, «отец медицины», обычно приводится в качестве первого наиболее типичного представителя такого подхода. И это не чистое совпадение. Общепринята рекомендация для врача пронаблюдать пациента перед диагностикой. Немногие из нас, я уверен, будут обладать такой уверенностью в области нейрохирургии, чтобы проводить операцию вслепую, концентрируясь лишь на неизменных формах. Этот трюизм завёл Гиппократа в другую крайность. Он предостерегал против почти любой формы теоретизирования и советовал своим студентам ограничиваться фиксированием в своих записях всех наблюдаемых симптомов пациента и ничего более. Эти протокольные предложения — единственное, что мы можем знать: 10:35: Кожный покров бледный, моча бесцветная, стул серого цвета.

Как далеко это от благородного мыслителя в его башне из слоновой кости! И всё же, у них есть одна общая черта, их отстранённость от внешнего мира, их подход «объективизма», невмешательства, недостаток их эмоциональной вовлечённости. Доктор невозмутимо продолжает свой протокол: 10:45: Пульс и дыхание почти не прослеживаются. 10:48: Началась предсмертная агония. 11:02: Пульс и дыхание отсутствуют. Пациент мёртв. Могильщик может приступать.

Таким образом, кажется, то, что позволяет философу-наблюдателю занять равно отстранённую позицию к тому, что он воспринимает визуально, также, как философу чистого разума по отношению к абсолютным формам, это уникальность внутреннего взора: он не является, так сказать, настоящим органом чувств. Это часть разума. Уже Августин указывает на это исключительное положение наших глаз в сравнении с более периферийными органами чувств. И он продолжает показывать, как все другие чувства имитируют зрение! «Ad oculos enim videre proprie pertinent. Utimur autem hoc verbo etiam in ceteris sensibus cum eos ad cognoscendum intendimus — . Dicimus autem non solum, vide quid luceat, quod soli oculi sentire possunt, sed etiam, vide quid sonet; vide quid oleat, vide quid sapiat, vide quam durum sit». (Видение принадлежит собственно глазам. Мы употребляем однако это слово «видеть» также для других чувств, когда мы себя в них вкладываем — чтобы познавать. Мы говорим однако и не только: смотри, как это светится, что можно воспринять одними глазами. Мы говорим также: смотри как это звенит, смотри как оно пахнет, смотри как вкусно, смотри какое твердое). Все различия между чистым разумом и наблюдением, как характерными чертами двух разных эпистемологических позиций и подходов к совершенствованию знания — рационализмом и эмпиризмом — были, таким образом, сведены к простому вопросу степени. Философия чистого разума доминировала вплоть до Ренессанса, в трудах Декарта, Лейбница, Спинозы, Гегеля и других; философия наблюдения совершает прорыв в Ренессансе (с его акцентом на плотских удовольствиях и чувственном опыте) в трудах Леонардо да Винчи, Галилея и позже у британских эмпириков от Бэкона до Локка, Юма и Милля.


2.2 Экзистенциализм как «философия сердца (души)»

Более заметным, чем умо-зрительное разделение, является этическое и эпистемологическое размежевание умозрительной философии с одной стороны, и того, что можно назвать «душевной (сердечной) философией» (heart-philosophy), с другой. Вообще говоря, сердечная философия представляет собой романтическую реакцию на «экзистенциальную летаргию», которой, якобы, характеризуется подход умозрительных философов. Это призыв к движению, Гераклитово мировосприятие, в котором человеческая жизнь — это нечто большее, нежели лишь кукольное представление, и это призыв к свободе, инициативе, выбору, ответственности, новизне, приключению, риску, шансу, романтике, миру, который, приложив усилие, мы можем приспособить под наши цели и идеалы, мир, где всё возможно. Экзистенциальное «сердце» философа отказывается покориться любым внешним или внутренним силам, требующим его подчинения, например: «логические законы», «законы природы», «научные законы», «этические законы», «логические истины», «фактические истины», «чувственный опыт», «структура языка», и т.д. Все они могут быть стоящими рассмотрения, но выбор, решение остаётся только за человеком. И он должен быть лишён абсолютно любых предлогов для избегания ответственности.

Однажды я преподавал курс логики для высокоранговых офицеров НАТО. Я предложил возможную методику, согласно которой в первую очередь необходимо ясно понять, в чём заключается выбор, затем просчитать (некоторым систематическим образом) последствия различных возможных вариантов, и тогда принять решение. Я взял конкретный пример командира на борту норвежского торпедного катера, который, в ситуации войны с Россией, обнаруживает огромный русский боевой корабль, беспомощно зажатый позади нейтрального танкера в конце узкого фьорда Гренландии. Сперва я попросил офицеров наметить возможные альтернативы для выбора. Но, к моему удивлению, они ожесточённо воспротивились. Я, по их заявлению, подошёл к проблеме с неверного конца. Как выяснилось, их возмутило то, что они должны были сделать выбор. Им это ни капли не понравилось. И вот как они собирались избежать принятия решения и ответственности: (1) Похоже, существует такая вещь, как «военно-релевантные данные». (2) Каждый торпедный катер следует так называемому «руководству по использованию».

То, чему обучен командующий, это простое сопоставление руководства и данных, после чего единственно верное направление действий вытекает более-менее автоматически.

Командующий был, как могут утверждать экзистенциалисты, жертвой умозрительной философии. Задача экзистенциального философа — разрушить чары, пробудить всех нас и поставить перед ситуациями выбора, вместо того чтобы трусливо прятаться за естественными и логическими «законами» и рационально-эмпирическими «данными».

Важным препятствием здесь, однако, является обычный язык, повседневная проза. «Сердечный» философ нуждается в экстраординарном языке, поэтико-драматическом передатчике для того, чтобы адекватно сообщить себе и следующим за ним созданиям, что же такое реальный выбор. Повседневный язык, «die Umgangs-sprache», «das Gerede» отражает «общественную суету», «интерсубъективный мир», «das Man» (в терминологии Хайдеггера). Он убаюкивает нас в этом пошлом мирке болтовни, где всё принимается как данность: жизнь, смерть, мир и судьба человека в нём, общество, язык. Нет причин для раздумий или беспокойства; всё является тем, чем является, и ничем другим. Мир таков, каким он представляется скучному, лишённому воображения, приземлённому, квадратноголовому белому воротничку в середине утра после ночного отдыха. А что до таких вопросов, как «что это значит жить и умирать» — об этом ни слова, это обычное явление, почти все это делают. Мы вброшены в абсурдно безразличный мир палок и камней, звёзд и пустоты. Наше «положение» напоминает человека, падающего с Эмпайр Стейт Билдинг. Любая попытка «оправдания» недолгого, ускоряющегося падения, непостижимо краткой интерлюдии между перехватывающим дыхание осознанием нашего «положения» и неумолимым тотальным уничтожением непременно будет одинаково смехотворной; то есть, что бы мы ни выбрали сказать: (a) «На самом деле это довольно удобно, пока оно (падение) длится, так давайте же извлечём из него лучшее», или (b) «Давайте хотя бы сделаем что-то полезное, пока можем», — и мы принимаемся считать окна в здании. В любом случае, оба подхода предполагают способность отвлечения нас от осознания собственного отчаянного «положения», извлечения, так сказать, каждого момента «падения» из непоправимой целостности, разделяя наши жизни на маленькие порции с жалкими, краткосрочными целями.

Довольно о концепциях «правды» и «истины» сердечной философии. Что же касается «ценности», мы сталкиваемся с пропастью между подлинной жизнью, достойной человека, проживаемой в ясном и пронизывающем осознании её полнейшей абсурдности и мошеннической, иллюзорной жизнью, проживаемой в приятном самообмане, существенно неотличимой от жизни любой другой самодовольной, легкомысленной свиньи с некоторым чувством чистоплотности и водопроводом в доме. Выбор подразумевает безоговорочное принятие ценности человеческого достоинства ценой традиционных аксиологических целей, таких как приспособленность, успех, счастье, спокойствие духа и т.д.


2.3. Экзистенциализм и совершенствование знаний

Другой вопрос, не зависящий от принятия истин и ценностей сердечной философии, но обладающий очевидной дидактической значимостью, это вопрос о том, где подобному пониманию можно научиться. Другими словами, мы приближаемся к концепциям понимания и совершенствования знания.

Разделение между совершенствованием знания «вширь» и «в глубину» было обычным делом, и эти выражения столь хорошо известны, что любые дальнейшие объяснения вряд ли необходимы. Оно отражает базовое, психологическое взаимоотношение между распределением внимания и его концентрацией, между человеком, знающим почти ничего о почти всём, и человеком, знающим почти всё почти ни о чём. Аналогия двухмерного пространства будет достаточной для иллюстрации этого взаимоотношения разновидности и уровня знания внутри такой не-вовлечённой области дискурса. Так называемый «вовлечённый» дискурс, представленный в сердечной философии, допускает третью компоненту, которую мы можем ориентировочно обозначить степенью интеграции знания. Пример продемонстрирует, что может подразумеваться под выражением «интегрированный» и «интеграция» в этой связи.

Во время Русско-Финской 1939-го, финны поймали русского шпиона за линией фронта. Случай был очевидным. Шпион признался и должен был быть немедленно казнён. Он знал, что его расстреляют на рассвете, понимал это так отчётливо, как в принципе можно что-либо понимать. Тем не менее, он стоически предстал перед судом. Он осознавал исход. Не могло быть и тени сомнения. Сцена суда была театром, бюрократическим представлением, требуемым в любом обществе, базирующемся на главенстве закона, но нелепо чрезмерной в его случае. И всё же сцена не оставила его полностью равнодушным. Против его воли, он оказался постепенно вовлечён в судебные процедуры. Когда, наконец, произнесли смертный приговор, он был полностью сокрушён. Так что такого случилось? Он знал исход с абсолютной определённостью. Нам следовало бы сказать, что теперь шпион знал о своей неминуемой смерти в новом и ужасающем ключе. Внезапно его посетило озарение, знание, которое пронзило его до мозга костей и жестоко потрясло общую личностную структуру до её глубочайших и темнейших уголков. Это различие, изменение в отношении подсудимого — то, что согласно сердечно-философскому предположению для языка можно описать, как «возрастающую интеграцию знания шпиона о собственной неминуемой гибели».

Той же монетой всем нам возможно следует ответить на требование сердечного философа предстать перед нашей судьбой, сказав: «Конечно я знаю, что умру! Все люди смертны, знаете ли», и всё такое. Представ перед вопросом анкеты: «Вы умрёте?» — мы все должны, скорее всего без исключений, поставить крестик в графе «да,» и ни на секунду не задумываться над «нет», «я не знаю» или «отказ отвечать». Но вопрос остаётся: знаем ли мы о собственной смерти так, как шпион знал об этом до или после произнесения смертного приговора? К несчастью, этой «интеграции» (или «интериоризации», «интернализации», «эмпатизации») знания нельзя научиться в обыденном смысле обучения. Наставнику придётся обратиться за помощью к поэзии и драме, чтобы пробиться сквозь барьер повседневной прозы, банальных разговоров и излишней болтовни.

Бесценный пример человеческого нежелания принять свою судьбу в целом, и свою эфемерность в частности, предложен в комедии Жана Жироду Амфитрион 38. Юпитер желает соблазнить Алкимену не как бог, но во плоти, словно он человек. Меркурий проверяет его, дабы убедиться, что метаморфоза действительно произошла.

Меркурий: «Еще вопрос: нравится ли вам носить волосы на пробор и закреплять их фиксатуаром?»

Юпитер: «А ведь верно, нравится!»

Меркурий: «Верите ли вы, что когда-нибудь умрете?»

Юпитер: «Конечно, нет! Вот моим друзьям суждено умереть, беднягам. Но только не мне!»

Меркурий: «Ну вот, теперь вы действительно стали человеком. Действуйте!»[1]


2.4 Кто знает? Что? Как?

В одном отношении противостояние сердечной и умозрительной философии довольно интересно. Аналитически ориентированные философы обвиняют экзистенциалистов в непонимании того, о чём они говорят из-за их экзотического, размытого языка (ср. знаменитую критику Хайдеггера Карнапом). Экзистенциалисты возвращают комплимент; аналитические философы не понимают, о чём они говорят из-за недостатка их вовлечённости, сопричастности… И эта мера несовершенства знания не только препятствует осознанию аналитическими философами «человеческой участи» и т.д., но имеет прямое отношение к этике. Умозрительный философ, по словам экзистенциалиста, может выработать чистейший, точнейший набор моральных правил и норм, и они могут не оказывать ни малейшего влияния на моральное поведение самого философа.

Профессор может не чувствовать себя этически обязанным следовать своей системе норм. Она не вовлекает его, за исключением наиболее внешних центров мозга, которые в его случае имеют небольшую или не имеют вовсе связи с глубинными, детерминирующими поступки механизмами. Его этические убеждения не интериоризированы, не интернализованы, несущественно интегрированы. Они экзистенциально невалидны.

Можно сказать, тем не менее, что экзистенциалисты находятся в другом затруднении. Они делают столь чрезмерный акцент на экзистенциальную валидность, экзотическую, поэтико-драматическую, пробирающую до костей подачу своих посланий, что теряют из виду, либо игнорируют аргументацию, «объективную истину», если хотите, познавательное, эпистемическое содержание этих посланий. Так, в процессе чтения, скажем, прославленной «Стены» Сартра, некто может быть глубоко впечатлён пустынностью и крайней разобщённостью человеческих душ, которая часто занимала авторов и драматургов на протяжении многих лет и не только в двадцатом столетии. Одержимый ужасным видением — «одиночество человека», «одинок, словно челн в беззвёздную ночь», — и пророческим предчувствием — «и так будет вечно…» Пока однажды он не ознакомится с повестью Леонида Андреева «Рассказ о Семи Повешенных», и его разум внезапно не откроется новому озарению, диаметрально противоположному, как может показаться. Он почувствует, что Андреев подталкивает его к выводу о том, что человеческие существа несомненно способны ко взаимопониманию, сопереживанию, способны поставить себя на место другого в такой степени, что семеро андреевских мятежников словно не могут быть повешены врозь и по одиночке.

Если литературные описания такого типа, как у Сартра и Андреева упорно истощать рациональным и жестоким анализом, очищенный объективный скелет расскажет кое-что о невозможности или возможности взаимодействия людей в стрессовых ситуациях или во время чрезвычайных ситуаций любого типа. Понятно, что эти сухие, облупленные формулировки упрощают для холодного и отстранённого аналитика нахождение эффективных методов контроля правил, которые применяются в межчеловеческих контактах, в отождествлении себя с другими, в ориентировании людей и т.д., и даже позволяет аналитику очертить практические выводы о ценности для прикладной психологии — психологов «консультантов». Тем не менее, дилемма остаётся, не только в качестве логико-философского парадокса, но и как простое эвристически-дидактическое затруднение: возможно ли практически пригодным способом передавать набор жизненных установок, чьи столь «точные» формулировки могли бы быть предназначены для передачи без потери уровня точности, и с ущербом скорее для сопереживания, нежели для ясности? Вместо «уточнения» языка, мы должны «пробиться сквозь язык, чтобы прикоснуться к жизни», и обратить вовлечённых в общение в «жертв, сжигаемых на костре, подающих сигналы сквозь пламя». Это можно отнести, скажем, к обращению Сартра к драме для чуткой передачи своих заявлений. Вопрос в том, оправдывает ли это (или даже может быть сказано в защиту) высокопарность континентальной философии в целом, и в частности напыщенную тевтонскую тягучесть в выспреннем, клейком конгломерате взрывных неологизмов Хайдеггера. В контексте немецкой философии, стилистический ритм Хайдеггера имеет особенно гипнотизирующий эффект литавр, как бы находящих короткую дорогу (short-cut) от барабанной перепонки слушателя напрямую к его волевым слоям.

 

Почему клиническая психология?

«Клиническая (психология)» используется здесь в широком смысле, включая теорию, наблюдение и исследование для диагностики постольку, поскольку для целей терапии. В этом смысле слова «клинический», едва ли существуют работы, о которых можно было бы сказать, как об «экзистенциальных» или «феноменологических», и в то же время назвать их «неклинической психологией». Довольно верно, что после первоначального энтузиазма, появилось лишь несколько статей, претендующих на то, чтобы быть внутри неклинической психологии и одновременно внутри экзистенциализма либо — теперь, всё чаще и чаще, — внутри феноменологии. Но ни «экзистенциальный», ни «феноменологический» не используются в философски уместном смысле. С другой стороны, существуют работы вроде раннего эссе Сартра: «Трансценденция эго: Набросок феноменологического описания». Это не психология, но в основе своей «eine Ausseinandersetzung» (спор, противостояние) с Эдмундом Гуссерлем, которого Сартр обвиняет в самопротиворечивости. Или лучше: Сартр защищает раннего Гуссерля от позднего Гуссерля. Эссе интересно с точки зрения психологии, поскольку оно проливает свет на сартровскую концепцию «сознания», которая в общем рассматривается как несовместимая с чем бы то ни было, что Фрейд подразумевал под тем же термином. Тем не менее, (a) в вышеотмеченном широком смысле «клинического», Сартра следует рассматривать обеспокоенным клинической психологией, поскольку его труды интерпретируют как попытку свести счёты с Фрейдом; (b) То, что Сартр делает с понятием «сознание» не является ни философски, ни психологически впечатляющим. Банальный риторический приём; другими словами, размытие концепции используется Сартром, чтобы разговаривать на языке, где возможность «смысла», как бы, в «неосознанных» поступках людей явно исключена. В двух других публикациях, предположительно связанных с «воображением», Сартр «доказывает», что эйдетизм[2] в смысле Йенша, но не Гуссерля, логически невозможен! Это пример, от которого волосы встают дыбом, экстремальной, догматичной философии ума с презрением к эмпирическим свидетельствам, которые не переплюнет даже Зенон в его (фиктивном) диспуте с Диогеном.

 

3.1. Диагностика

Поворотным пунктом в истории психоанализа часто считают повторный визит Элизабет фон Р. к Фрейду с просьбой надавить на неё и заставить вспомнить вместо использования свободного потока ассоциаций. Так начался ненаправленный, клиент-ориентированный анализ; нигде не выраженный яснее и короче, чем в собственных работах Фрейда. В «Советы врачам при ведении психоаналитического лечения» (1912) он предупреждает против понятной амбиции сделать из клиента нечто чрезвычайно великолепное и предписывать ему высочайшие цели в жизни. В «Пути психоаналитической терапии» (1919) цель психоанализа описывается в терминах клиентов: самозавершённость, самореализация, самоактуализация. Аналитик, по словам Фрейда, должен согласиться со старым французским хирургом: «Я перевязываю раны, а исцеляет Господь».

Тренды в клинической психологии, где это Фрейдистское эпохэ[3] по отношению к клиентам разделяется и продвигается, мы здесь будем обозначать как Диагностика (клиническая психология).

Анализы Сартра от его раннего исследования Бодлера до относительно недавнего magnum opus о Жене — это типичная Диагностика (в этом смысле слова «диагностика»), т.е. в ней отсутствуют критика, обвинение или оценка, только представление а-ля «Жизнь» Мопассана.

Наиболее экстремальным примером Диагностики среди современных психиатров является Людвиг Бинсвангер и его последователи, которые описывают свою деятельность как «Daseinsanalyse» (анализ «режима бытия» или «бытийности» пациента). Они в общем и целом не испытали влияния Сартра и прямо происходят от Гуссерля и Хайдеггера — в частности от «Бытие и Время» Хайдеггера, т.е. экзистенциальной позиции, популяризованное изложение которой можно увидеть во вступлении к этой статье. Самое значительное влияние Хайдеггера на Диагностику, к несчастью, это его громыхающий стиль. «Герменевтика человека» Хайдеггера, его «Daseinsanalytik» или «Existenziale Analytik» определяется Бинсвангером, как «die philosophisch-phänomenologische Erhellung der apriorischen oder Struktur des Daseins als In-der-weltsein». Несмотря на то, что доступная литература о Daseinsanalyse или бытийном анализе обычно захватывающая, часто она также призрачна и гротескна, так что сложно не задуматься, столь ли гениально видимое безразличие, как кажется на поверхности. Существует неотвязное подозрение, что Диагностика эксплуатирует экзотический язык Хайдеггера, чтобы «продолжать говорить», и таким образом сохранять спокойствие и не поддаться ужасу бездонной abyssus humanae conscientiae (бездны человеческого сознания), с которой она непрестанно сталкивается. Фрейдистские пассивность, терпение и толерантность в Daseinsanalyse были экстраполированы в феноменологическую «редукцию», «брекетинг» — эпохэ, полное воздержание от суждения, посредством которого открывается абсолютная истина (aletheia). Бинсвангер применяет к самоубийству, совершённому его самой знаменитой пациенткой Эллен Уэст подход, который Кьеркегор описал однажды, как характерную черту эстетической стадии жизни. Он, словно Линней, обеспокоен лишь выяснением видовой принадлежности растения у него в руке и выдачей тщательного описания и диагноза. Порой случай справедливо очевиден; образец относится к определённому известному классу. Но не так уж редко этот Линней обнаруживает растение столь уникальное, что оно заслуживает своего собственного названия.

Один из довольно неубедительных случаев, описаных с помощью Диагностики, это «Рудольф» Роленда Куна. Выясняется, что Рудольф по-настоящему желает жить в волнении («ein Leben in der Spannung»). Он имеет «eine vertikale Daseinsache», позволяющее ему колебаться между «die verwenende Welt des Kellers» и «die glänzende Welt der Strasse», или: между некрофобией и некрофилией. В лучшем случае Рудольф спаривается со свиньями в момент, когда их забивают. И довольно очевидно, что это отнюдь не повод для поднятых бровей. Напротив, Кун скорее пытается сообщить: «Так что? Разве не со всеми случается?» Это ведёт к очень необычной, деликатной буржуазной психотерапии. Недавно шведский психиатр этой школы Ларс Уллерстрем путешествовал по Европе в попытке сократить нехватку трупов для некрофилов, убеждая аудиторию завещать не просто глаза и почки, но всё тело целиком некрофилу-анониму. Лежащее в основе этого предположение, конечно, в том, что нам не следует уступать среднеклассовуму пуританскому предубеждению, согласно которому определённые общепринятые формы (скажем, сексуальной) жизни во всех отношениях предпочтительнее, «здоровее…»

Босс Медард расширяет полное этическое безразличие экзистенциальной аналитики «как на психотерапевтические техники, так и на практические следствия и цели». Наиболее впечатляюще это может выглядеть в качестве феноменологической программы (с её «брекетингом» и «эпохэ»), но определённо не в качестве постоянно проводимой практики.

 

3.2. Прелатика

Нельзя сказать, что даже самые экстремальные диагносты (Бинсвангер, Босс, Бойтендайк, Кун) полностью освобождены от назидательных тенденций. Частые отсылки к «решительности», «аутентичности» и т.д. (похвальные) и «Alltäglichkeit», «mauvaise foi», «уныние» (уничижительные) являются безошибочными указателями в этом направлении. Тем не менее, вся сцена целиком меняется, когда мы переходим от сомнительной Диагностики к типичным представителям того, что я буду называть здесь «Прелатика».

В первые несколько лет после Второй Мировой Войны среди психотерапевтов была едва заметная тенденция отдаляться от ортодоксальной фрейдистской пассивности и всепонимающей толерантности и возвратиться к более увещевательному старомодному викторианскому подходу: «Ах, ну не надо. Соберитесь, молодой человек, и приберегите свои глупые оправдания! Вы знаете, что можете, если захотите…» Было бы не слишком удивительно, если эта психотерапевтическая метаморфоза на самом деле берёт начало в некоторых ранних (ошибочных) интерпретациях послевоенных экзистенциалистов, чьим главным намерением, как зачастую кажется, было выстрелить ракетой в бок окружающим и встряхнуть их от «экзистенциальной летаргии». Фрэнкл популяризует различие между классическим фрейдистским психоанализом и его так называемой «логотерапией» следующим образом: «В психоанализе пациент лежит на кушетке и должен рассказывать вещи, о которых неприятно рассказывать. В логотерапии клиент сидит прямо и должен выслушивать вещи, которые неприятно выслушивать». Конечно, это не является чем-то совершенно незнакомым для психологов. Едва ли ранние райхианцы были менее многословными, но определённо более злобно агрессивными в своих атаках на «личностную броню» и «невротический эквилибриум» пациентов, чем любой из довольно приятных и любезных прелатиков — от Хорни, Роджерса, Маслоу, Джорарда и Яходы до Ангерсма и Виктора Франкла. На самом деле, все они скорее беспокоятся о том, чтобы угодить. Они, в большей степени, чем любой философ, действительно приняли близко к сердцу известную строку Мак-Таггарта: «Польза метафизики заключается в комфорте, который она даёт нам». Когда, к примеру, пациент оказывается неудобно осведомлённым о собственной конечности — страдает от «болезни к смерти» или «Sein zum Tode» — тогда, утверждает Франкл, психодинамические интерпретации (!) попросту не будут способны «успокоить» его страх и тоску («Ангст»). Единственное способное помочь здесь средство — «философское понимание». Задачей клинического психолога является определение при помощи опроса «бытийности», «режима бытия», «Daseinsweise», свойственного пациенту. В дальнейшем это становиться задачей терапевта — прописать мифы и метафизику, которые «вылечат» этого конкретного «космопата», и уложить его в свою метафизику, своё «философское» понимание с такой сатанинской ловкостью и решительным мастерством («тяни, нежели толкай»!), что это даст пациенту приятную иллюзию самостоятельного открытия «смысла жизни». Другими словами, этот мнимый «новый подход в пасторальной психологии» в теории и практике неотличим от прикладной психологии доктора Реллинга в пьесе Генрика Ибсена «Дикая Утка», который снабдил всех своих друзей и знакомых, подозреваемых им в способности сломаться, предстань они перед ужасом правды, аккуратно отобранной и скроенной по лекалам «жизненной ложью». Единственное различие вот в чём. Доктор Реллинг изображён как разочарованный, утончённый интеллектуал, участливый сентиментальный циник, «рыцарь безграничного смирения» (Кьеркегор). Прелатика совершенно лишена этой атмосферы утончённости (которую случайно гуссерлевско-хайдеггерианский громовой язык, похоже, в некоторой степени привнёс в Диагностику). С открытым, наивным энтузиазмом прелатики посвящают себя их неоспоримо похвальной миссии — спасти окружающих людей от таких пагубных взглядов на жизнь, которые вызывают «онтологическую неопределённость» и «экзистенциальное отчаяние (фрустрацию, вакуум)», снабдив их неуязвимой метафизической бронёй. Тот факт, что пациент определяется как психически или эмоционально больной, предохраняет психотерапевта от глубокого анализа возможности того, что пациент может быть когнитивно правым, и степени его правоты. Вполне возможно, что человек с «экзистенциальной фрустрацией», «онтологическим отчаянием» или просто «субклинической депрессией» может благодаря своему аномального состоянию быть в лучшем положении для взгляда сквозь камуфляж жизни, который всё ещё вводит в заблуждение «здоровых» психотерапевтов.


3.3. В общем о суификации

Среди наиболее впечатляющих экзистенциальных работ — произведения Петера Весселя Цаппфе. Ясность подачи материала превосходит лишь безжалостная последовательность его экзистенциальной позиции, «Биософии», как он её назвал. Он вставал на одну сторону с другими экзистенциалистами в признании самосознания — осознания собственного существования и его условий — отличительной чертой человека, которая выделяет человека-животное среди других существ. Вот в чём затруднительное положение человека: с одной стороны у человека есть высокие духовные потребности в справедливости, порядке и смысле; с другой, в принципе, неограниченная способность для озарений и совершенствования знаний, плюс его интеллектуальная честность, непрерывно обострявшаяся благодаря увеличению чувствительности наиболее утончённых механизмов человеческого самообмана, всё вместе это заставляет человека предстать перед собственной отчаянно непоправимой судьбой конечности, наполняя его самым болезненным отвращением к жизни, человеческому существованию в целом, и собственному «Dasein» в частности. Человек, если он желает некоторую степень психического здоровья, должен либо оставить свои высокие духовные запросы и неограниченные способности к совершенствованию знания, либо побороть свои механизмы по сдерживанию самообмана. Вкрадце, он должен оставить любые попытки «самореализации» (Джодард), «самоактуализации» или «полной человечности» (Маслоу), и поискать себе идола посчастливее — беспечную свинью, хрюкающую с искренним самодовольством и полнейшим спокойствии духа, без запросов за пределами мусора и отбросов, «витальная» и «пригожая» жизнь в неведении относительно собственного существования и судьбы. Такова дилемма человека: таков экзистенциальный выбор в биософской перспективе. Ординарный «здоровый» человек пытается избегать этого выбора. Он может на словах поддерживать идею гуманизации, и в то же время скрытно практиковать суификацию[4], эксплуатируя традиционные онтологические снотворные: работа, религия, метафизика, алкоголь, наркотики, лоботомия, повседневность, шум, внешние впечатления, проза повседневного языка, пошлые разговорчики и болтовня, отыгрыш роли, ожидаемая от него роль, общественные нормы, ригидность, безумие или конформность.

Не может быть больших сомнений, что среди множества средств суификации, наиболее безопасным долговременным онтологическим снотворным является труд («польза») физический или умственный, а также неинтегрированная религия (как, скажем, современное Датское Лютеранство Кьеркегора). И то, и другое может служить опиумом для народа. «Труд», — гласит Конституция СССР (1936), — «является обязанностью и делом чести каждого способного к труду гражданина по принципу: “кто не работает, тот не ест”». Недалёк тот день, когда два процента населения США будут способны произвести больше, чем остальные девяносто восемь процентов смогут потребить. Американцам придётся убивать ещё 600 миллиардов часов свободного времени. Консультанты по досугу будут иметь дело с чем-то большим, нежели мелкие неврозы выходного дня. Аристотель говорил, что общество, не готовое к настоящему досугу, будет со временем деградировать. «Сквозь века свободное время вкупе с излишком денег были страшны для обществ. Именно в это время рушатся нации». (Уильям Рассел). Роберт Юнг недавно посвятил серию телевизионных передач изучению трудоголиков и их «досуговости» в более развитых обществах (Скандинавия), где «будущее уже наступило». Его решение заключается в создании квартетов, починке или сборке собственных телевизоров, или даже лучше — постройке совершенно бесполезных машин — чего-то наподобие «мобилей» Кальдера со встроенным мотором. Это может показаться «лучшим ответом», нежели всё, что могут предложить психотерапевты-прелатики, но на мой взгляд, выбор неочевиден. Близится время, когда профессиональный бейсбол, футбол, хоккей, рестлинг и катание на роликах просто не смогут удерживать рабочую силу в состоянии постоянной эффективной седации. Растёт число тех, кто ищет более острых ощущений, или более ощутимого «кайфа»[5].

«Кто-то сказал, что у него есть друг, который любит пускать по вене клей для авиамоделей. Никто больше не слышал об этом. Нюхать клей, да; но не вкалывать его. Они слышали о людях, делающих что-то с парегориком и обувным лаком, и затем вкалывающих это, но сообщали, что кайф получается не очень. Героин, конечно, был лучшим. Героин и бомбита. Они давали лучший кайф, полное расслабление, не оставалось никаких проблем в мире».

«“Но это на самом деле не самый лучший кайф”, — сказал один наркоман. “Знаете, что такое по-настоящему лучший кайф?” — его голос был серьёзным. Все обернулись и обратились в слух, чтобы узнать, может быть, о новом виде кайфа, который был лучше, чем героин, лучше, чем что-либо другое. “Лучший кайф”, — голос был низким и мрачным, — “это смерть”. Тишина. “Чувак, это за пределами досягаемости, это нечто иное. Да, нет чувств вообще.” Все согласились. Лучшим кайфом из всех была смерть.»[6]

Ещё большим несчастьем является суифицирующая импотенция религиозных мифов. Атеизм вымирает в самых развитых частях света за неимением оппозиции. Серьёзного атеиста в Скандинавии сочтут слегка забавным занудой. Мифы ни пафосно осуждаются, ни торжественно отвергаются, но скорее представляются в качестве милых и очаровательных субъектов для изобразительного искусства и поэзии — подобно старомодным паровым двигателям и старинным грелкам. Само собой разумеется, мифы в этой форме полностью потеряли весь утешительный потенциал. Они прекратили играть роль суификаторов.

С другой стороны, чрезмерное усилие в логико-рациональном совершенствовании знания может само по себе служить эффективным средством притупить осознание смерти в человеке и предотвратить дерзость возникновения ужаса и тревоги. В пример можно привести «Смерть Ивана Ильича» Толстова; наиболее впечатляющую демонстрацию того факта, что единственный решающий, ключевой критерий истинного озарения и понимания кем-то собственной судьбы — это внутренняя, духовная сторона и интернализация осознания, а не надёжные доказательства или кристальная ясность. Иван был глубоко убеждён логикой этого силлогизма: «Кай — человек, все люди смертны, следовательно, Кай смертен».

«То был Кай-человек, вообще человек, и это было совершенно справедливо; но он был не Кай и не вообще человек, а он всегда был совсем, совсем особенное от всех других существо; он был Ваня с мама, папа, с Митей и Володей, с игрушками, кучером, с няней, потом с Катенькой, со всеми радостями, горестями, восторгами детства, юности, молодости. Разве для Кая был тот запах кожаного полосками мячика, который так любил Ваня! Разве Кай целовал так руку матери и разве для Кая так шуршал шелк складок платья матери? Разве он бунтовал за пирожки в Правоведении? Разве Кай так был влюблен? Разве Кай так мог вести заседание? И Кай точно смертен, и ему правильно умирать, но мне, Ване, Ивану Ильичу, со всеми моими чувствами, мыслями, — мне это другое дело. И не может быть, чтобы мне следовало умирать. Это было бы слишком ужасно. Так чувствовалось ему. “Если б и мне умирать, как Каю, то я так бы и знал это, так бы и говорил мне внутренний голос, но ничего подобного не было во мне; и я и все мои друзья — мы понимали, что это совсем не так, как с Каем. А теперь вот что! — говорил он себе. — Не может быть. Не может быть, а есть. Как же это? Как понять это?”«

Наконец, правда дошла до Ивана; и внезапно он осознал до мозга костей, что его недуг заключался не просто в заболевшей почке, но в том, что он оставил позади себя жизнь бессмысленную, как и любая другая, и предстал перед окончательным и тотальным уничтожением. «Трое суток сряду он, не переводя голосу, кричал».

Главная проблема «благополучия», стоящая перед современным человеком и ставящая в тупик клинических психологов, заключается в том факте, что чрезвычайно широкое распространение всеобщего образования, плюс взрывное увеличение свободного времени позволит настоящему и, не в последнюю очередь, будущим поколениям предвосхищать вопль Ивана Ильича с запасом от тринадцати до шестидесяти лет, что сделает крик ужасно долгим. Клинические психологи в общем и прелатики в частности принимают как должное, что одновременно психологически возможно вооружить человека против столь пагубных озарений, и что верно с моральной точки зрения позволить и даже соблазнить или завлечь человека в какой-то вид более или менее привлекательной, утончённой, высоколобой суификации, даже ценой полной «гуманизации» и интеллектуальной честности, несмотря на то, что это может означать намеренные личностные отклонения и искажения интеллектуального процесса и суждений.


3.4. Биософия и прелатическая психотерапия

В недавно вышедшей научно-популярной книге антрополог-любитель замечает, что Homo Sapiens стал зрелым как вид, безоговорочно приняв реальность, какой бы ужасной и неопределённой та не была «при помощи способности проглотить любое разочарование и продолжать идти дальше». «Тем не менее», — заключает он в своей главе о Романтическом Заблуждении, — «следует ли человеку достигать тотальной зрелости — в общем, достигнуть когда-либо финального, абсолютного, правдивого разочарования — тогда он по всей вероятности не сможет более идти дальше, но попросту ляжет там, где ему случилось находиться и, испустив долгий глубокий вздох, возвратится в забвение, из которого он пришёл»[7].

Взгляд Петера Весселя Цапффе в том, что это единственный подходящий, достойный человека поступок, позволяющий человеку не отбросить свою интеллектуальную честность или его потребности в смысле, порядке и справедливости в мире.

Одна из простейших форм суификации (предлагающая счастье и спокойствие духа через наиболее комфортные уловки и иллюзии) не содержит ничего, кроме простого снижения уровня подобных «смысловых запросов». Современный человек может найти удовлетворение его онтологических потребностей в комбинации опыта и воображения в pia desideria (благих намерениях) «победы высшего блага», «вечного мира», «превосходной культуры», «здоровья и счастья для всех людей», «долголетия», «высвобождения невообразимых физических сил», «межгалактических космических полётах» и т.д., одно невыносимо более восхитительное, чем другое. Или же он может просто отказаться возмущаться случайной спонтанности бессмысленно причудливого разрушения ценностей и таким образом сократить высасывающее силы, истощающее энергию, изводящее напряжение между природой и человеческим разумом. Со временем становится всё более очевидно, что этически и онтологически тупой либо безразличный характер будет иметь склонность создавать большую жизнеспособность, живость и интерес к жизни, более спонтанную и богатую joie de vivre (радость жизни), чем более острое, проницательное, восприимчивое и этически дальновидное сознание и онтологическая осознанность. Способность человека «отстраниться» (ek-sistere) и, не переставая дышать, оценить себя и своё «общее положение» является с точки зрения биософии безумно случайным «коротким замыканием» в природе, привилегией, которой ни одно существо прежде не было благословлено или проклято. Суификацию человека можно таким образом рассматривать как романтический возврат к природе, возврат к незрелой, онтологической невинности и безопасности до великого короткого замыкания! Популярные суифицирующие метафизические снотворные зачастую находятся в склонности человека концентрировать всю энергию с внимание на конкретных объектах, например, Компании, Университете, Сообществе, Отечестве, Человечестве, Культуре, Цивилизации и т.д. Другие утешители можно увидеть в существовании будущих поколений: «Моё дитя — моё бессмертие!» Последнее утверждение становится особенно смехотворным в свете его неизбежного следствия: кто-то настроен рассматривать себя и свою жизнь в качестве «ответа» на мечты, страдания и болезненное самоотречение сотен поколений. Столь простая «жизненная ложь» имеет всё меньше и меньше шансов на успех. Современным людям стоит поискать спасения в более прочных метафизических убежищах. Типичными случаями здесь являются миллионеры, которые после долгих периодов жизни в непрестанной борьбе за накопление своих состояний, могут наконец осесть в Калифорнии для наслаждения своим otium cum dignitate (достойный досуг) и не найти ни удовольствия, ни достоинства, но в мучительной панике осознать, что «это была твоя жизнь». Они становятся пациентами для психоделиков, «пасторальных» психологов и других психотерапевтов-прелатиков. Чьей задачей становится затормозить или, если возможно, обратить вспять развитие их клиентов в сторону «полной человечности» и «самореализации» и скорее уберечь их от головокружительно пагубных, невыносимых озарений касательно монструозной абсурдности Человеческой Жизни. Я предвижу, что в ближайшем будущем целые поколения будут достигать такого же уровня крушения иллюзий, как у миллионеров, но в гораздо более раннем возрасте. Они будут вопить в своей наготе перед белыми, безразличными звёздами и умолять психотерапевтов дать им крепкую и уютную метафизическую броню. Но вновь там могут оказаться некоторые, настоящие философы-экзистенциалисты, которые скорее предпочтут рискнуть остаться на морозном открытом воздухе, нежели отдать хоть йоту благородной привилегии человеческой «ek-sistence». Здесь прелатическая психотерапия приходится абсурдно не к месту. Попытайся (скажем) Франкл исцелить (скажем) Цапффе от его «экзистенциальной фрустрации», «онтологического отчаяния» или «метафизически-меланхолической проницательности», шансы таковы, что Цапффе (скорее, чем «излечиться») был бы озадачен поверхностным философствованием Франкла. «Вы, быть может, психологически здоровее меня», — охотно признал бы Цапффе, — «но я должен настоять, что я более компетентный философ. Пожизненный поиск смысла жизни в общем и моей жизни в частности привёл меня — неохотно, но с катастрофической последовательностью и сомнамбулической определённостью к пониманию того, что всё это фантазия и заблуждения, дарованные свыше дабы примирить нас с нашей “ситуацией”. Вы определённо правы в том, что психопатологические объяснения моего биософского пессимизма были бы совершенно неуместны; но я также не вижу, чего вы способны достичь с вашей наивной, неуклюжей метафизикой, за которой — если вы позволите мне изъясниться на вашем языке — я не вижу ничего, кроме глубокой, наиболее фундаментальной травмы и той великой универсальной репрессии, которая предотвращает любые фатальные прозрения о человеке и его “космическом положении”, загадочном, гротескно абсурдном источнике и генезисе тела и разума, их неотчуждаемых интересах и их последнем и полном уничтожении, возвращении синтеза в абсолютное ничто». Биософ полностью осведомлён о существовании множества дивных метафизик, предлагающих «спокойствие в душе», «установление гармонии с миром» и «искупление перед всемогущим» или нечто похожее для любого, кто пожелает присоединиться к той или иной суифицирующей секте и сменить опыт интеллектуальной честности на фиктивное мировоззрение. Духовный вакуум зачастую столь болезнен, что в случае, если фикция достаточно долговечна, похоже, не имеет большого значения, если она окажется не такой уж страшно приятной.

Прелатики и психотерапевты не являются философами. Их «пасторальная психология», «логотерапия» и т.д. основывается на философской безграмотности их самих и их клиентов. Никто, конечно, не станет возражать, что «пасторальные» и другие психологи-консультанты воспринимают любительскую философию в качестве хобби. Ситуация становится фарсовой лишь когда любитель пытается «излечить» человека, посвятившего всю жизнь философии, вылечить его, как будто он является столь нездорово пессимистичным!


Заключение

Я занялся изучением теорий психотерапии, «ненормального» поведения в общем и психического «расстройства» в частности, поскольку ключевые феноменологические и экзистенциальные понятия или общие перспективы были использованы в рамках цельности объяснительной системы этих теорий. Сами психологи не уверены, где следует провести черту между «нормальностью» и «ненормальностью». Также противоречиво понятие психического «расстройства». Из этого не следует, что нет очевидных случаев, где «лечение» или «терапия» явно подразумевается. Если у студента затруднения с поступлением в университет из-за страха наступать на тротуарные трещины, то это не проблема, которую нужно серьёзно рассматривать на когнитивном уровне; другими словами, это не поднимает вопрос: «Действительно ли опасно наступать на тротуарные трещины?» Совсем другая история, если у студента «снижение работоспособности», поскольку он поражён мрачной проблемой смерти и уничтожения. Его внутренности рвутся на части, дыхание сбивается от ужаса небытия, страха больше не существовать. Его поведение, его чувства и эмоции до сих пор отличаются от тех, которые в настоящем принято считать обычными, о которых не возникает сомнений в их ненормальности хотя бы в одном возможном смысле «ненормальности». Но причинами для его «отклонения» не могут быть затруднения в приспособлении под узкие «социальные» аспекты его окружения, как в случае с нашим первым студентом, они вызваны необычным пробуждением ясного и проницательного осознания безбрежного «космического» окружения, к которому не существует возможности приспособления. Макс Шелер замечает, что то, что изолирует большинство современных людей от ужасающего понимания их положения — это их безопасный и занятой образ жизни, который отталкивает от их сознания интуитивную несомненность смерти, пока не остаётся лишь рациональное знание о ней. Они представляют «среднюю», «нормальную», психически «здоровую» личность данной ступени человеческой зрелости, превалирующую в большинстве цивилизованных сообществ современности. Таков человек, находящий жизнь приятной по крайней мере внутри того ограниченного окружения, о котором он осведомлен и к которому он столь замечательно приспособился. Клинические психологи хотят, чтобы он таковым и оставался и, по сути дела, делают одним из своих главных устремлений попытку вернуть в уютное ложе сравнительно небольшое число тех, кто уже вышел за пределы узкого «социального» окружения и поэтому неспособен им наслаждаться и к нему приспособиться. Экзистенциалисты, с другой стороны, находят жизнь, прожитую в полной неосведомлённости о космическом положении человека, жизнью, лишённой человеческого достоинства, жизнью, которая не стоит того, чтобы её прожить. Каждое человеческое существо нужно заставить повзрослеть за пределы дающего биологические преимущества психического «здоровья», заставить предстать перед своей судьбой и открыть его глаза и разум непереносимо агонизирующему пониманию «дикого, банального, гротескного, отвратительного карнавала на мировом кладбище». Что человек затем хочет с этим пониманием делать, если вообще что-либо, не имеет значения, покуда он со всей честностью, искренностью и подлинностью предстал перед выбором и принял своё решение. Он может предпочесть суифицировать и выбрать любые средства суификации, от лоботомии до ЛСД, от конформности до безумия, от хоккея до религии, от регалий до бриджа. Для Петера Весселя Цапффе тот факт, что человек, таким образом, переоснащён пониманием собственной абсурдности — это именно то, что поднимает его судьбу до уровня гениальной трагедии (в старом, Аттическом смысле трагедии), и ответ очевиден: единственный достойный выход для человека — вымирание, не через грязный, отталкивающий и недостойный суицид, но через решение воздержаться от размножения и оставить за собой землю пустынной. Не в отчаянии, но в триумфе, наконец осознав «о чём это всё» и сказав своё финальное «хватит».

Тем не менее, эта эсхатологическая позиции, к сожалению, эпистемологически не обоснована. Она довольно оптимистична и наивна в своём предположении, что знание может быть столь легко и полно достигнуто. Люди не ангелы, живущие в вечно стабильном рае, где их глаза открыты любым возможным загадкам мира. Напротив, человеческие существа находятся только на пороге самых первых шагов к загадкам человека и космоса. Не существует ни единого предложения, которое мы можем рассматривать сегодня в качестве адекватного передатчика наших самых важных, надёжных и наиболее неоспоримо значимых утверждений, которые не могут на другом уровне познания стать объектом для ридикюля и болезненного стыда. Вброшенные в вечно изменяющуюся вселенную, человеческие существа не могут быть связаны набором жёстких правил для языка, мысли или действия. Заключая, что мы и большинство наших ближних предпочитают существовать и увеличивать наше понимание, совершенствовать наши знания о самих себе, нашей судьбе и космическом положении, мы никогда не должны выносить любых суждений о ценности или истинности без внимательного изучения состояния имеющихся релевантных исследований. Похоже, что единственное знание, не поддающееся коррекции, которого мы достигли пока что — это тот факт, что не существует некорректируемых знаний. Давайте согласимся с экзистенциалистами, что, получив все возможные на 1967-й год знания, тяжело заключить, что участь человека во вселенной не является полным абсурдом. Для нас несомненно важно осознать это и не позволять заболтать нас в сторону от этих осознаний. Тем не менее, мы несомненно способны продолжить улучшение нашего языка, концептуальных инструментов, нашего методологического подхода и добавить в качестве и количестве к уже имеющейся информации о механизмах внутри и вокруг нас. Сложно предсказать, чего мы будем не в состоянии предсказать в грядущем тысячелетии. Это само по себе захватывающе. Без человека во вселенной любое последующее состояние вселенной в любой момент времени может быть предсказано демоном Лапласа с максимальной определённостью — по крайней мере на макроскопическом уровне. С человеком в мире всё возможно. Не существует мыслимой космической катастрофы, которая не может быть создана или предотвращена, если человек приложит к ней свой разум в течении миллиона тысяч лет или около того. Следовательно, боевой клич звучит: вперёд, человек! — не потому, что у нас есть миссия в мире, не потому, что это сделает нас счастливыми или гордыми собой, но лишь потому, что мы отличаемся. Мы случайно вброшены в этот мир как его единственный принцип неопределённости. Вот и всё.

ГЕРМАН ТОННЕССЕН

Профессор Философии

Старший Научный Сотрудник

Университет Альберты

ЭДМОНТОН, АЛЬБЕРТА, КАНАДА




[1] Парадоксальный факт того, что человек «знает», что он должен умереть, но не до мозга костей, неоднократно отмечался как философами, так и психиатрами.

[2] Эйдетизм - (от др.-греч. образ, внешний вид;) — особый вид памяти, преимущественно на зрительные впечатления, позволяющий удерживать и воспроизводить в деталях образ воспринятого ранее предмета или явления. В этот образ могут и зачастую входят также насыщенные образы и иные сенсорные модальности (слуховые, тактильные, двигательные, вкусовые, обонятельные). — Прим. пер.

[3] Эпохэ - (от греч. задержка, остановка, удерживание, самообладание») — принцип рассуждения в философии, который означает приостановку всех метафизических суждений — суждений о бытии предмета вне воспринимающего его сознания.

[4] От лат. sus — свинья.

[5] В оригинале игра слов: high — в значении «кайф». — Прим. пер.

[6] Джеймс Миллз: Паника в Нидл-Парке

[7] Роберт Ардри — African Genesis.


Перевод с английского Павла Рица.