#26. Прогресс


Роман Шорин
Сети

1

Сперва — при актуализации бесконечного в мире нашего сознания — создается впечатление, будто то, что актуализируется, представляет собой одну из линий бытия, одно из направлений среди других, одну из частей целого.

Так, столкнувшийся с добром, видит его поначалу как нечто, альтернативное злу. Встретившийся с красотой воспринимает ее в качестве чего-то, отличного от хаоса и недоделанности, иного им. Открывший для себя правду полагает ее лучом света, окруженным тьмой. Познакомившийся со святым (максимально лишенным эго) человеком, относится к нему как одной из возможностей жить. Почувствовавший, что любит, собирает любимое существо в нечто замкнутое, четко очерченное. И так далее.

Однако уже вскоре происходит кардинальная перемена. Все оказывается не тем, чем увиделось вначале — увиделось в силу привычек, шаблонов, автоматизмов, в также поверхностности первого контакта.

Так, добро оборачивается не альтернативой злу, а тем, что само собой разумеется, то есть единственно возможно и не предусматривает других вариантов. Красота превращается в то, что, в силу своей самодостаточности, отменяет все остальное, чтобы выступать иным по отношению к хаосу. Правда обнаруживает себя тем, что только и реально — светом, который ничем не ограничен, а, стало быть, не допускающим никакой тьмы. Через лишенного эго человека прорывается ни от чего не отделенное бытие, то есть бытие как целое, а не часть. Любимое существо оказывается любимым именно в силу своей разомкнутости, открытости, вбиранию в себя все и вся. Иными словами, оказывается олицетворением жизни как таковой (мы любим лишь то, что не строит барьер между собой и нами, что нас в себя впускает — закрытое, отграниченное полюбить просто невозможно).

Если возможно воплощающее собой полноту и цельность, то оно возможно в качестве единственного, что есть. Соответственно, если в добре, истине и красоте цельность все–таки присутствует, то они не предполагают за собой чего-то более общего, не отсылают к некоему контексту и не имеют фона, на котором могли бы выделиться и отличиться.

Взятые как цельность они перестают быть тем, что может восприниматься и наблюдаться, с чем можно находиться в тех или иных отношениях. В известном смысле они перестают быть добром, истиной и красотой, превосходя то, чему может быть дано наименование. Ведь имя полагается тому, что фигурирует внутри чего-то большего, нежели оно само; то, по отношению к чему возможна сторонняя позиция; то, про что важно, каково оно снаружи. А какая разница, каково снаружи все, какая разница, как оно — все — выглядит? И ему — без разницы, поскольку выглядеть не перед кем, и всему остальному — тоже, поскольку всего остального и нет вовсе.

При этом, конечно же, по-настоящему превзойти то, чему может быть дано наименование, можно лишь в одном случае — превзойдя вообще бытие чем-то. Потому нечто и не может быть поименовано, что оно и не »нечто» вовсе. Только так.

В общем, кто соприкоснулся с истиной, добром и красотой по-настоящему, тот не знает никаких истины, добра и красоты, не знает ничего и вообще отсутствует. Он находится там, где нет ни субъектов, ни объектов. А там (где нет субъектов с объектами) не находятся никто и ничто.

Кто только-только соприкасается с красотой, для того она нечто, отличное от бардака или уродства, им противостоящее. Но если это соприкосновение состоялось, и состоялось не по касательной, но должным образом, то уже не скажешь даже того, что красота теперь воспринимается им как невыделяемость, как единственное, что есть. Все меняется куда более радикально. Ведь единственное, что есть, никем уже не воспринимается, иначе оно просто не будет единственным. Если соприкосновение с красотой состоялось, то нет уже ни красоты, ни того, кто с ней соприкоснулся — есть то, по отношению к чему не занять сторонней позиции, чтобы сказать о нем хоть что-то. Есть не-объект, не-явление. Не ничто, но и не что-то. Есть такое, что — когда оно есть — можно смело утверждать, что ничего нет; во всяком случае, ничего, что требовало бы каких-то оценок, описаний, упоминаний, осмыслений и т.д.

Случается, что нечто показалось нам малым, однако потом было признано за большое. В случае же с цельностью, она сперва показывается нам чем-то »одним из», а потом уже не показывается вовсе, ибо цельности показываться некому, а если бы и было кому, то показывать ему было бы нечего. В самом деле, если показываться некому (некуда), то, наверное, это связано именно с тем, что показывать и нечего. Показываться нужно где-то, кому-то. Иными словами, чтобы быть тем, что может быть показано, нужно, например, предусматривать аудиторию — заодно с собой бронировать место чему-то еще. Чтобы быть тем, что может быть показано, нужно быть охватываемым взглядом, физическим или умственным, то есть чем-то, более или менее локальным — удобным для восприятия.

Другими словами, есть, что показать, равняется есть, кому или куда показаться. Чтобы быть тем, что может быть показано, нужно быть тем, что предполагает нечто более общее, например, мир, в коем ты — одно из явлений, выделяющееся на фоне всего остального. Однако когда имеет место цельность, ничего более общего нет. Нет и объекта, разделенного со своим субъектом. В общем, когда есть цельность, никто не стоит ни перед чем и ничто не стоит ни перед кем, нет никого и ничего, как бы немыслимо это ни звучало.

Собственно, подлинная встреча с цельным — это никакая не встреча, поскольку открыть нечто цельное — значит открыть его единственным, что есть, а такое открытие уже явно некому сделать. Встреча с цельным только в первую секунду выглядит встречей, поскольку уже во вторую секунду обнаруживается (не обнаруживаясь нигде и ни перед кем), что из встретившихся двоих одного, вообще-то, никогда и не было, а второе представляет собой все, что есть (причем не случайное все, что есть, а закономерное все, что есть, то есть бесконечное), чтобы еще с кем-то или чем-то встречаться.

Кто-то, дабы не допустить покушения на эти святыни, будет настаивать, что добро, красота и истина представляют собой все–таки нечто локализованное, некий феномен в мире, а не весь мир. Пожалуйста, пусть так. Но тогда среди разрушителей святынь он, превративший их в нечто местечковое и ограниченное, окажется первым.

Да, неограниченное и всеобъемлющее уже не будет чем-то. В том числе — и святыней. Однако единственное, чем все представлено, ничуть не проигрывает оттого, что не числится святыней в несуществующих головах и несуществующем окружающем пространстве. Единственному, что есть, не нужны статусы или звания, равно как доминирование, господство, возвышение, подчеркивание его значительности или всякое прочее выделение; все это — заботы и устремления мелкого, ничтожного и временного, заведомо несамостоятельного.

Кому-то может показаться возмутительным — как это: нет красоты и нет истины? Но если бы можно было организовать его приобщение к красоте (или к истине, добру etc.), причем плотным, неотвратимым образом — мы бы посмотрели, продолжил бы он возмущаться…

Кому-то может показаться возмутительным — как это: нет красоты и нет истины? Но если бы можно было организовать его приобщение к красоте (или к истине, добру etc.), причем плотным, неотвратимым образом — мы бы посмотрели, продолжил бы он возмущаться…

2

— Кажется, я понимаю вашу мысль. Действительно, бесконечное…

— Что?! Понимаете?! Вы что-то понимаете относительно бесконечного, относительно полноты и цельности? А что про них понимать? С какой целью? Наконец, кому?

— Вы меня не дослушали, а уже кипятитесь. Я как раз хотел сказать, что хотя во многом понимаю вашу мысль, однако кое-что не вполне еще ясно. Не могли бы вы мне это прояснить, а именно: вы говорите про единственное-что-есть, что оно…

— Простите, что снова перебиваю. Но сейчас вы к кому обращаетесь? К специалисту по единственному-что-есть, по бесконечному? Но разве при том, что единственно и безгранично, находится некий пояснитель? Разве то, к чему прилагаются пояснители, бесконечно? И потом, кому этот пояснитель должен или может давать пояснения, если кроме бесконечного ничего и никого нет? Какая задача решается, какая цель достигается пониманием чего-либо про бесконечное или цельность? Задача по согласованию чьих-то представлений с реальностью? Но чьих, если никого заодно с бесконечностей попросту нет? Помощь цельности в ее утверждении на должном месте? Но она — вне каких-либо мест. Цельности ничего (ни от кого) не надо, иначе она не цельность. А кроме нее ничего нет, чтобы кому было что-то от нее.

— Простите, но вы же сами говорили… вы же сами создавали впечатление, будто разбираетесь в этих вопросах и к вам можно обратиться за уточнением.

— А вы и поверили? Может, все, что я говорил, было всего лишь проверкой. Проверкой того, считаете ли вы возможным выделять цельность и рассуждать о ней. Цельность, которая есть так, что ее нигде нет. Которая ни в каком большем, чем она, мире, не проявляется, ни на чем, отличном от нее, не отражается, ни во что не вмешивается и ни в чем не соучаствует. Вам нужны уточнения, позволяющие лучше разобраться с цельностью? Но эти пояснения требуются несуществующему в присутствии цельности существу. Говоря иначе, пояснений не требуется!

— Ага… Вот как… Я понимаю! Да, здорово! Нас-то ведь с вами и нет.

— Не о ком понимать, что его нет. И некому.

— Да? И как с этим быть?

— Не знаю. Ответа нет.

— Проблема…

— Согласен, проблема. Зато единственное, что есть, не будучи чем-то, не является проблемой вообще. И ни одной проблемы (ни для кого и ни для чего) не порождает. Даже маломальского затруднения. Поскольку то, что невыделяемо, и не является чем-то, тогда, выходит, того, чего не выделить, попросту нет. Нет невыделяемого. А на нет и суда нет. Не по чему устраивать сыр-бор. Понимаете, да? Если про что-то и в голову не придет спросить «что это?», тогда то, что оно не определено, не является проблемой. Тем более, если всякая «голова» оказывается воедино сплавлена с тем, что не вызывает у нее вопросов, то есть то, что не вызывает вопросов, вообще не отделено от своего субъекта, чтобы говорить о чем-то и о ком-то. Это понятно?

— Вы же запретили мне понимать. Зачем же продолжаете все это говорить?

— Я продолжаю говорить, потому меня это чертовски интригует и заводит. Благодаря этим рассуждениям, я верю, будто участвую в каком-то большом деле, кажусь себе производителем чего-то ценного. И даже догадка, что это не так, представляется мне тоже ценным продуктом, производство которого имеет смысл. Я, конечно, довольно быстро обнаруживаю, что это не так, но зато ценным начинает мне казаться хотя бы это обнаружение… Понимаете, в случае с бесконечным, даже догадка, что всяческое разбирательство с ним ненужно и нелепо, является продолжением этой нелепости. Другими словами, выбраться отсюда нельзя.

— Выходит, самое лучшее, что я могу сделать, это покинуть нашу беседу? Уйду от вас подальше, да и все.

— Вы можете уйти. Я могу замолчать. Но, скажем так, внутри наших умов решения проблемы нет. Нет некоей заключительной мысли, последнего вывода. Всякий вывод будет ложью. Наверное, однажды мне просто надоест развивать свои тезисы. Я перестану видеть в этом хоть какой-то смысл. Но это не сопроводится каким-то новым пониманием, какой-то вспышкой: «Ага, вижу! Вот как все обстоит. Вижу и готов рассказать, поведать всему свету». Ничего такого не будет. Вы собираетесь покинуть меня под влиянием вывода: «Все равно о бесконечном бесполезно рассуждать». Однако само наличие такого вывода говорит о том, что внутренне вы все еще со мной, вернее, в той яме, куда я попал и откуда не могу выбраться. Да, я сейчас замолчу. А вы уйдете. Но расцепки пока не случится. Ибо слишком заманчиво то, в чьи сети мы попали, на чью удочку клюем.

— А мне кажется, все проще. Я просто запрещу себе думать на эту тему — о бесконечном, цельном и т.д.

— Этот запрет был бы действенен, введи вы его так, чтобы вы даже не догадывались о том, что ввели какой-то запрет. Поймите: подлинным решением будет только такое решение, которое вообще не просочится в сферу мышления, не станет предметом размышлений или обсуждений, а, наоборот, их остановит. В чем это решение состоит, откуда оно возьмется, как оно подействует и т.д. — это вообще не те вопросы, понимаете?

— Понимаю.

— Вот видите, как крепко мы застряли в этих сетях.