#21. Яды


Безумие Ницше

3 января 1889 года
Вот уже сорок лет назад
Ницше поддался безумию:
На площади Карло-Альберто, в Турине,
Он бросился, плача, на шею избитой лошади,
И затем упал;
Он понял, очнувшись, что стал теперь
ДИОНИСОМ
или
РАСПЯТЫМ.

Это событие
Нам следует вспоминать
Как трагедию.
«Когда тот, кто жив,
Так говорил Заратустра, —
повелевает себе —
должно этому живому
искупить свое повеление,
стать судьей, и мстителем, и
ЖЕРТВОЙ
Своего закона.

I

Мы хотим почтить памятью трагическое событие, и потому мы здесь, с одобрения самой жизни. Звездное небо простирается над нашими головами и земля обращается к нашим стопам. В нашем теле заключена жизнь, но также в нем прокладывает себе дорогу и смерть (до той самой поры, пока человек не услышит свои предсмертные хрипы). Над нами ночь повергает день, а день повергает ночь. Тем временем, мы говорим, и говорим во весь голос, не ведая даже, что за существ являем собой. Того же, кто говорит, не следуя правилам языка, люди разума, коими мы обязаны быть, уверенно полагают безумцем.

Мы сами боимся безумия и изучаем правила с большой озабоченностью. А впрочем, выходки безумцев определяются таковыми и повторяются с монотонностью, порождающей предельную скуку. Отталкивающий вид сумасшедших утверждает серьезность и строгость логики. Тем временем и философ в своих рассуждениях может оказаться «зеркалом пустого неба», скорее неверным, чем безрассудным, а не должно ли, в таком случае, перемениться и все вокруг?
Это вторжение нельзя принимать всерьез, ведь, будучи разумным, оно тут же утратило бы всякий смысл. Притом что и дух шутливости ему решительно чужд. Поскольку необходимо, чтоб и тревожная лихорадка была познана нами. Что за предлог не даст нам растревожить себя до ледяного пота? Отсутствие пота куда опасней шуток над теми, кто потеет. Мы называем философом того, кто мудр, но он не существует отдельно от совокупности людей. Совокупность эта составлена из нескольких рвущих друг друга на части философов и толпы, бездеятельной и возбужденной, которой нет до них никакого дела.

В этом смысле те, кто потеет, наталкиваются во мраке на тех, кто полагает беспокойную историю проясняющей смысл человеческой жизни. Ведь и существование различных философий в истории проистекает из действий сметающих друг друга толп — и существуют они в форме обсуждений, то есть резни. Но если конец истории всякий раз оказывается в равной мере сражением и рождением, есть ли по ту сторону ее конца и боя что-то еще, кроме смерти? Существует ли по ту сторону вечно взаимоуничтожающихся слов что-либо, кроме тишины, сводящей с ума силою пота и смеха?

Но если совокупность людей, — проще говоря, их сообщное существование — ВОПЛОТИТСЯ в единое существо, очевидно столь же одинокое и заброшенное, что и совокупность, — голова этого ВОПЛОЩЕННОГО станет полем неукротимой брани — столь жестокой, что рано или поздно расколется. И поскольку сложно узнать, до какой степени буйства и неистовства дойдет это воплощение, что должно узреть Бога и сразу же его убить, после чего самому стать Богом лишь затем, чтоб низвергнуть себя в ничто: так он обретет в себе человека, столь же лишенного всякого смысла, как и тот первый, что прошел до него, но ему негде было преклонить свою голову.

В действительности он не смог бы довольствоваться мыслью и словом, поскольку внутренняя необходимость вынуждала бы его жить тем, что он думает и говорит. Такой воплощенный познал бы свободу столь великую, что ни один язык не смог бы воспроизвести его движение (как не смогла бы и диалектика). Только лишь воплощенная таким образом человеческая мысль станет празднеством, чьи опьянение и вольность будут не менее разнузданными, чем чувства трагедии и тревоги. Все это, не давая ни малейшей возможности увильнуть, позволяет понять –— что «воплощенный человек» должен стать также и безумцем.

Сколько раз свирепо обернется Земля внутри головы его! До какой степени он будет распят! До какой степени примет в себя вакханалию (и сколь далеко позади останутся те, кто убоялся ее узреть…) И таким одиноким останется он, всемогущий, святейший Цезарь, что человек не сможет вообразить его более без слез и умиления… Представим, что… и как тут Богу не сделаться больным, обнаружив бессилие разума, открыв для себя безумие?

(3 января 1939)

II

Но чтобы выразить жестокое движение, сказанного недостаточно: для первичного импульса фразы станут предательницами, если не будут связаны с определяющими смысл их существования желаниями и решениями. Ведь легко понять, что явление безумия в его кульминации не может иметь прямых последствий: никто не может добровольно разрушить в себе те способы выражения, что связывают его с себе подобными — словно кость с другими костями.

Согласно одной из пословиц Блейка, если бы другие не были дураками, мы были бы ими. Безумие нельзя выставить за пределы человеческого единства, невозможного без присутствия безумца. Таким образом, теряющий — вместо нас — разум Ницше делает это единство возможным; а те безумцы, что сходили с ума до него, не являли собой при этом такого великолепия. Но тот дар, что сделал человек из своего безумия для ближних своих, смогут ли они принять его и не отдать потом под проценты? И если не безрассуден тот, кто примет безумие другого как царский дар, то чем он на него ответит?

Есть и другая пословица: Тот, кто желает, но не действует, плодит чуму.

Наизлейшая же чума разражается, когда проявление желания путают с действием.

Ибо если человек начинает следовать жестокому порыву, тот факт, что он это выражает, означает его отступление от следования, по крайней мере, на период этого выражения. Выражение требует, чтобы мы подменили страсть внешним означающим. Так проявляющееся должно перейти из пылающей сферы в весьма прохладную, дремотную сферу знаков. В присутствии проявляющегося всегда стоит спрашивать себя, не готовится ли проявляющий к глубокому сну. Это вопрошание должно производиться со всей строгостью и непоколебимостью.

Тот, кто понял однажды, что одно лишь безумие может осуществить человека, был прямо подведен к выбору — не между безумием и разумом — но между ложью «кошмара, который подтверждается храпом» и волей властвовать над собой и победить. И ни одно из предательств того, что открыл он во вспышках и наивысших терзаниях, не покажется ему больше достойным ненависти, чем фальшивые бредни искусства. И если верно, что ему нужно стать жертвой своего закона, если верно, что ради осуществления своей судьбы ему необходимо ее утратить — и если впоследствии безумие и смерть обретут в его глазах великолепие празднества — любовь самой жизни и самой судьбы возжелает, чтобы в себе самом он совершил преступление власти, которое затем искупит. Именно здесь потребуется такой исход, с которым было бы связано переживание предельной удачи.

Следуя таким образом от изначально бессильного безумия к силе, — до самого мига, где после своей кульминации жизнь направится вспять от силы к подавленности, резкой или же продолжительной, — годы его не продолжатся иначе как в поиске — безличном поиске — силы. В тот миг, когда всеобщность жизни предстала ему как трагедия, ее исполняющая, он смог увидеть, насколько откровение это грозит ему лишением сил. Он смог увидеть подле себя тех, кто тайно к нему подбирался, являя истинную «соль» и «смысл» земли — бросающимися в вульгарный сон литературы или искусства. Судьба человеческого существования представилась ему, таким образом, связанной с малым числом существ, лишенных всякой возможности обретения власти. Поскольку определенные люди несут в себе куда больше, нежели способны осознать в своем моральном упадке, — толпа, окружающая их и тех, кто ее представляет, с необходимостью закабаляет все, к чему они прикасаются. Поэтому тот, кто до предела сформирован в трагической медитации, должен — вместо того, чтобы в «символическом выражении» жаловаться на раздирающие его силы, поведать о последствиях тем, кто на него похож. Упорством и твердостью он должен способствовать их организации, — чтобы они прекратили быть, подобно фашистам и христианам, презренными струпьями с тел своих врагов. На них возложена миссия даровать шанс тем, кто ведет человечество к рабской жизни: этим шансом они уже обладают, но не могут воспользоваться от нехватки воли.

Перевод с французского Веры Крачек под редакцией Алексея Зыгмонта.