#17. Бойня


Вадим Климов
Философский излом

Вкус русско-украинской дружбы

С Марком Сэджвиком, английским исследователем русско-украинской дружбы, мы приезжаем в Киев совсем утром и сразу встречаемся с Павлиной Самиволос. Мы с Марком выпиваем по чашечке кофе, Павлина — три или четыре кружки пива. Затем садимся в трамвай и едем к маме Павлины, сдающей комнаты посуточно.

Впереди нас сидит дородная киевлянка, которую Павлина описывает, шепча мне на ухо.

— Что она вам рассказывает? — интересуется Марк.

Я синхронно перевожу.

— Какая огромная толстая бабища с пятисантиметровыми отросшими седыми корнями… Пегая мочалка вместо волос… Оплывшая землистая харя… Заметили ее черную синтетическую кофточку со стразами?.. Сейчас она треснет на могучих формах… Черные синтетические штаны, облипающие слоновьи ноги… И — едрена вошь! — Пораженная, Павлина хватает меня за руку. — Это чудовище еще и в босоножках! Нагие стопы… судя по всему, никогда не знавшие ухода… даже допотопной пемзы…

Павлина пялится на могучую киевлянку в едва не лопающейся одежде, особенно на ее серо-желтые пятки, превратившиеся в огромные потрескавшиеся мозоли.

— Да что она все бормочет? — не отстает Сэджвик. — Переводите.

Я продолжаю транслировать бормотание Павлины.

— А вдруг кому-нибудь взбредет в голову облизать теткины пятки? Он ведь язык до крови расцарапает. Точно-точно. И будет болтать своим трепещущим окровавленным языком у всего Киева на виду.

Марк тихим шелестом съезжает с сиденья и ползет к громадной киевлянке. Триумфально нам улыбнувшись, англичанин опускает голову и лижет мозолистую пятку. Сначала одну, потом и вторую. Бабища даже не пошелохнулась.

Марк подползает обратно и снова садится.

— Give me your language, — обращается к нему Павлина.

— Что она говорит? — спрашивает Сэджвик.

— Хочет, чтобы вы показали ей язык.

Марк довольно высовывает язык, нисколько не поврежденный. Павлина осторожно проводит по нему пальцем.

— Вкус Киева, — декламирует исследователь.

— Вкус русско-украинской дружбы, — добавляю я.

Второй день

Второй день с Марком Сэджвиком. Гуляем по городу. Киев такой прекрасный в развивающихся георгиевских ленточках. Повсюду плакаты «Вместе победили — вместе и обретем».

— Что они имеют в виду? — спрашивает Марк.

Я отчаянно отказываюсь отвечать, ухожу под разными предлогами. Славяне не так однородны, как ему кажется. Русский и киевлянин это… это как кишечник и мочевой пузырь… в общем, они…

Впервые за многие годы побывал в поликлинике, причем в детской. Марк сломал ноготь и был настолько напуган травмой, что едва не силой затащил меня в медицинское учреждение.

Ноготь ему обрабатывали четыре врача. Не знаю в точности, что именно они делали. Я ходил по холлам с визжащими детьми и наблюдал чудесные плакаты. Один мне очень понравился:

Подвиг медведиков

Кто такие медведики? — спросил я Марка.

Он с неприязнью посмотрел на меня.

— Опять вы со своими претензиями, Вадим. Вы великорусский шовинист. И нацист.

— Никаких претензий, — сказал я. — Всего лишь медведики. Кто они такие?

— Медведики, — сказал Марк Сэджвик, — это партизаны, спасшие славянский народ от нацизма. От фашизма они его тоже спасли. Спасшийся таким образом славянский народ защитил Европу и весь остальной мир. Я радуюсь саранче и медведикам. Скоро 9 Мая. Вы тоже должны радоваться.

— Я тоже радуюсь, — сказал я.

И улыбнулся. Хотя мне и стало немного грустно. Павлина убежала мыть ноги, потому что Сэджвик заметил их неопрятность, а мне… Мне ведь нечего мыть. В Киеве я словно булавка в подушке. Но Марк… Марк Седжвик слегка мне надоел. Антифашистски надоел.

Спасите меня, кто-нибудь.

Диалог

Марк проводит тыльной стороной ладони по моей щеке.

— Вадим, — говорит он.

— Что?

— Вадим…

Он смотрит в мои глаза и ожидает.

— Вы чего-то ждете, Марк? — спрашиваю я.

Он молчит.

Нет, через некоторое время Марк отвечает.

Он говорит так:

— Вадим.

И затем Марк добавляет:

— Вадим…

Мы оба ждем. Когда Марк закончит предложение.

Он его продолжает:

— Вадим…

Я с недоумением смотрю на англичанина. Что с ним вообще происходит? Это из-за Киева или это… Или из-за меня?

Он подносит ко мне свое лицо и делает так, чтобы я ощутил его щетину. Какая графомания. Унылая пошлейшая херня.

— Марк, — говорю я, — вы гей?

— Нет, а вы? — буквально вскрикивает мой британский спутник.

— Я тоже.

Марк успокаивается.

— Где мы? — спрашивает он вкрадчивым шепотом.

— Мы в Киеве, — говорю я.

— 9 Мая прошло? — спрашивает Сэджвик.

Я смотрю на лица прохожих. Они еще отдают колорадским обаянием, но уже меньше. Мне хочется спросить, понравился ли им парад на Красной площади.

— Как вам парад на Красной площади? — спрашиваю я Марка.

— Вадим, — говорит он, — ваша площадь давно не красная, а черно-оранжевая.

— Какая площадь? — спрашиваю я.

Марк глядит на меня и из кончика его глаза показывается снежинка. Маленькая розовая снежинка.

Я хлопаю в ладоши.

— Марк, — восклицаю я.

— Да?

— Марк…

— Вы закончите наконец свою паршивую мысль?

— Свою паршивую мыслишку? — уточняю я.

И буквально через мгновение добавляю:

— Марк, я хочу вас поцеловать.

— Да? — воодушевленно спрашивает англичанин.

Антисемитский треп

— Когда я был маленькой девочкой, — говорит Марк Сэджвик, — я брал с собой в ванную Дугина и зачитывался им до тошноты. До блевоты зачитывался, представляете?

Англичанин кладет голову мне на колени и поигрывает своим крохотным, но жутко элегантным хвостиком.

— Какой девочкой вы были, Марк? — спрашиваю я из вежливости.

— Внешне я напоминал Зои Реше. А внутренне… — Он хихикает. — Нутра у меня практически не было.

Марк осторожно сжимает хвостик, и тот издает такое замечательное постанывание. А-ааа-ай. Сэджвик улыбается и показывает язык одинокому прохожему, за которого никто не заступится.

— Возможно, нутром вы напоминали Юлию Минц? — предполагаю я.

Исследователь вскакивает. На своих длиннющих ногах нависает надо мной. Его лошадиная физиономия возмущена. Она приходит в движение. Она вся поглощена кинетикой.

— Ни слова о Юлии Минц, — восклицает английский рот.

Я улыбаюсь.

Марк хватает меня за руку. Нет, хватает прямо за ногу, потому что все руки я прячу за спиной.

— Прекратите улыбаться, — кричит Сэджвик. — Вы русская свинья, подняли язык на Юлию Минц. Ни слова больше про Юлию Минц. Вы и так нацист, а еще подняли язык (language) на Юлию Минц. Вы хоть знаете, что она урожденная еврейка? Подонок. Вас обвинят в антисемитизме.

— Я и без обвинений антисемит.

— Правда? — Марк мгновенно успокаивается. Заискивающе смотрит на меня. Проникается сочувствием.

— Извините меня, дорогой Вадим. Я просто не знал про ваш антисемитизм. Давно он у вас?

— Недавно.

— Вы жутко мне нравитесь. Можно я вас легонько поцелую?

— Что?

— Можно я коснусь вас кончиком языка (my English language)?

— Тогда я буду говорить о Юлии Минц.

— Сколько угодно, dear boy.

Марк подносит свою удушливо лошадиную физиономию, всю усеянную маленькими прыщиками, и облизывает мою щеку.

Мне это не особо приятно, но я представляю, что когда-то эта образина напоминала чудесную Зои Реше, выпотрошенную Александром Дугиным, и успокаиваюсь. Мне становится хорошо, когда в мыслях проскакивает обворожительная Зои.

— Больше ни слова про Юлию Минц, — шепчет Марк.

Я не нарочно подыгрываю ему:

— Минц, Минц, Минц.

На телевидении

— Можно, я отойду? — спрашивает Марк. — Мне помочиться надо.

— Идите, — говорю я. — Только быстро. Надеюсь, вы не станете заниматься разными глупостями в кустах?

— Какими, например?

— Разными.

— Нет, что вы. Я глупостями не занимаюсь. Вы и моргнуть не успеете, как я вернусь.

— Хорошо, идите.

Марк Сэджвик уходит. На всякий случай я следую за ним, чтобы удостовериться, что он мне не соврал.

Английский исследователь выбирает дерево, подходит к нему, расстегивает пуговицы (у него не молния, а мраморные пуговицы) и достает свой крошечный хвостик, зачем-то обвязанный георгиевской ленточкой.

Его ленточка, развивающаяся на ветру, привлекает внимание киевлян и они вызывают поліцію.

— Документи, — требуют полицейские.

— Что за сраная страна, — восклицает Марк. — Fucking police state!

Стражи порядка накидывают на английские запястья браслеты и пинками загоняют Сэджвика в свою машину.

— Сейчас мы тебе покажем fucking police state, урод пиндосский.

— I’m sitizen of Great Great Britan Britan, — не унимается Марк, за что получает удар в лошадиной рыло и теряет сознание.

— Вам тоже придется проехать, — говорит полицейский. — Вы ведь не против?

— Нет, нет, с огромным удовольствием.

Я сажусь в автомобиль, который увозит нас не в участок, а на телевидение. На днях в Киеве построили телебашню почти такую же высокую как Останкинская, и запихнули нас на программу Алексея Лапшина.

— Здрастуйте, — говорит Алексей. — Мене звуть Олексій Лапшин і я радий вітати вас на своїй програмі. Наша сьогоднішня тема — російські мерзоти. Ми поговоримо про це з англійським дослідником кретинізму Марком Седжвік. Марк, якого бути дослідником найнебезпечнішу людину у світі?

Англичанин растерянно хлопает глазами и смотрит на меня.

— Что он говорит? — шепчет он.

— Ви його перекладач? — спрашивает Лапшин.

Я киваю.

— І теж Педро?

— Не совсем.

— Та добре, ми, європейська країна, дивимося на це крізь пальці. Жоден українець вас за це зневажати не буде. Хіба що москалі...

— Москаляку на гіляку! — восклицает Сэджвик.

— Молодець, — хвалит англичанина Лапшин и трепет за колено.

— Крым наш, — добавляет Марк.

— І наш, — миролюбиво соглашается Алексей.

Марк Сэджвик подмигивает ведущему. Ведущий подмигивает мне. Я подмигиваю Марку. Марк подмигивает зрителям. И на этом программа заканчивается.

— А зараз ми прощаємося з вами. Зустрінемося через тиждень і поговоримо про європейський абсурді. Луї-Фердинанд Селін у французькому законодавстві. Гість програми — Маруся Климова.

По экрану бегут титры, Лапшин жмет руку Сэджвику, которая до сих пор в наручниках, и берет у его руки автограф, который она делает на своей георгиевской ленточке, отвязанной от хвоста.

Свадьба Алексея Лапшина

— Зачекайте! Зачекайте! — взволнованно кричит Алексей Лапшин, догоняя нас. — Подождите! Я хочу познакомить вас со своей женой.

— С вашей женой? — воодушевляется Марк Сэджвик. — У вас есть жена?

— Еще нет, — объясняет телеведущий, пытаясь отдышаться, — но совсем скоро появится. Сегодня у меня свадьба.

— Великолепно! — восклицает английский исследователь. — А во сколько?

— Да прямо сейчас. Бежим скорее.

Алексей хватает нас с Марком за руки, и мы несемся, задорно хохоча, в ресторан при Киевском зоопарке.

Особенность местного зоопарка в том, что вместо зверей здесь держат людей. Мы пробегаем португальцев, финикийцев, индийцев, афганцев, чеченцев, французов, иранцев, австралопитеков, русских, калмыков, аргентинцев, киприотов, украинцев (в отличие от всех остальных, они одеты) и наконец подбегаем к вольеру с китайцами.

— Вот и ресторан, — объявляет жених. — Смотрите — моя невеста.

В самом деле, невеста Лапшина сидит за столом и машет нам рукой.

— Скорее! Скорее! Пока все не закончилось! — волнуется Алексей.

На телепередаче он держался с таким достоинством, просто излучал уверенность. А сейчас… Сейчас ведущий буквально дрожит, предвкушая окольцовывание.

— Это ваше первое окольцовывание? — интересуется Сэджвик.

— Первое… второе… Какая, к черту, разница! Я уже не помню. Немедленно садитесь за стол. Это моя свадьба, а не поминки по вашему Крыму. Садитесь, ешьте. Мою невесту зовут… Угадайте, как ее зовут?

— Лолита, — не задумываясь, выпаливает Марк.

— Откуда вы знаете?

— Угадал.

— Так не бывает, — Алексей недоверчиво смотрит на невесту. — Вы знакомы что ли?

— Впервые его вижу, — отвечает Лолита. — Мало ли сколько в Киеве Лолит. Это популярное имя. Владимир Набоков, известный друг украинцев, сделал его знаменитым. Все киевляне бросились называть девочек Лолитами. Да и мальчиков тоже.

— Ну, меня-то не Лолита назвали, — замечает телеведущий.

— И меня, — присоединяюсь я.

— И меня тоже, — говорит Сэджвик.

— Лолитой здесь зовут только меня, — обрывает Лолита. — Именно поэтому вы угадали мое имя, а не наше общее.

— Ну и ладно, — соглашается Лапшин. — За Лолиту и за молодых, — кричит он и поднимает бокал.

Все чокаются, пьют и смеются. Почему все смеются? Что-то попало в рюмку невесты. Это так забавно, что Сэджвик на мгновение превращается в девушку.

Лекция в киевском университете

— Все народы на Земле произошли от Адама и Евы, — начинает Марк Сэджвик открытую лекцию в Киевском национальном университете имени Тараса Шевченко. — Все, кроме украинцев и айнов, которые жили здесь с самых незапамятных времен. После инцидента с яблоком Бог поставил отступников перед выбором: либо они покидают рай, либо их кровь делают четвертой группы, как у украинцев и айнов. Адам и Ева выбрали изгнание: кровь дороже почвы. И навсегда поселились на Земле, окруженные инфекцией, коррупцией и украинским национализмом.

Аудитория заворожено внимает английскому исследователю. В первом ряду сидят Алексей Лапшин с супругой и благосклонно кивают в конце каждого предложения.

— Какова судьба съеденного яблока? Выросло ли оно заново или древо познания так и стоит постыдно оголенное? Небеса, по всей видимости, вместе с яблоком лишились и сакрального знания, которое переместилось на Землю вместе с Адамом и Евой, носителями первых трех групп крови. Однако есть основания полагать, что в раю осталось еще одно яблоко, которое в XVII веке свалилось на голову Исааку Ньютону, восполнив недостающие знания.

Кто-то из слушателей начинает плакать. Ему на голову накидывают черный пакет, чтобы плач не мешал Сэджвику. И Сэджвик продолжает.

— В третьем тысячелетии человечество оказалось на грани катастрофы. Все известные институты исчерпали себя. Религия превратилась в суеверие, наука сместилась на периферию и стала фрагментарной, семья больше никому, кроме гомосексуалистов, не нужна, государство заражено разделением властей. И так далее. Нам жизненно необходимо третье яблоко. Только оно может спасти человечество от окончательной инволюции. Но… — Марк обводит присутствующих лукавым взглядом, — может и не спасти. Думайте о яблоках, как говорил мой учитель.

Выступление Сэджвика завершается, но из аудитории нас не выпускают. Следуют вопросы. Англичанин отвечает на них с явной неохотой, лишь один, последний, вызывает у него интерес.

— А правда, что вы ученик Жюли Реше, в честь которой названа половина киевских переулков? — спрашивает совсем юная студентка, напоминающая целлулоидную куклу.

— Чистая правда, — подтверждает Сэджвик. — В детстве я посещал детский сад, где Жюли работала воспитательницей. Это и определило мой интерес к философии. Жюли замечательный педагог и отличный философ, она разработала виртуозный аппарат исчисления, в котором одно яблоко следует за другим, и мы никогда не теряем надежду обрести третье яблоко. Жюли проповедует, читает нотации, принуждает к завершению человеческого рода, как самой несуразной шутки Бога… И все это с такой очаровательной улыбкой, что… что…

Не выдержав, Сэджвик выскакивает из-за кафедры и несется по ступенькам в конец аудитории.

— Да снимите же этот пакет, он же задохнется! — кричит Марк и срывает черный пакет вместе с головой плачущего студента.

Плачущая голова

С черным пакетом в руках перепуганный Марк Сэджвик выскакивает из аудитории. Я успеваю увязаться за ним, а за мной — еще кто-то.

Марк сбегает по узкой крутой лестнице, прыгает в темный проем, группируясь, словно тренированный акробат. Я едва поспеваю за англичанином и почти ничего не вижу. Он сворачивает за угол, и мы оказываемся в кромешной тьме.

Словно попадаем в «Черный квадрат» Казимира Малевича, урожденного киевлянина. Только идиотские красные огоньки на кроссовках англичанина выдают его в абстрактном супрематическом пространстве.

Наконец Марк останавливается, я влетаю в его мягкую спину. А сзади в меня врезается увязавшийся за нами Алексей Лапшин. Телеведущий светит перед собой детским фонариком, который вот-вот погаснет.

Дрожащими руками Сэджвик залезает в пакет и достает из него…

— No! No! No! — вскрикивает английский исследователь.

…Он достает из черного пакета плачущую голову студента.

— Что вы так убиваетесь, — успокаиваю я. — Это всего лишь украинец.

Сэджвик вскрикивает, затем вздрагивает.

— В том-то и дело, — из его глаз брызжут слезы. — Никакой не украинец! Это Жан Парвулеско!

Мы с Лапшиным всматриваемся в едва различимые сферические очертания. Фонарик светил все хуже и хуже. Но Марк оказывается прав. Он действительно держит голову Жана Парвулеско. И она, в самом деле, плачет.

Свет пропадает и в полной темноте мы слышим незнакомый шепот:

— Все, что мы говорим — Правда, потому что мы сами — Правда.

Сеанс возвращения

Я нащупываю в темноте чье-то лицо, судя по всему, Марка Сэджвика. Кончики пальцев скользят по гладкой мужской коже, пока не натыкаются на чужие пальцы. Кто-то другой тоже трогает Марка, бесцеремонно поглаживает его по самому лицу.

Какой ужас оказаться вот так в кромешной тьме втроем с оторванной головой французского мистика.

— Мы говорим Правду лишь постольку, поскольку мы сами Правда.

Мои пальцы едва не проваливаются в разомкнувшиеся губы на невидимом лице. Обжигающее чужое дыхание. Я отдергиваю руку. Хочется позвать на помощь, только кого? Я и так не пойми с кем, чтобы звать еще кого-нибудь. Ведь неизвестно, кто именно придет на помощь.

— Чорт, як же страшно!

— Да включите вы свой фонарик, — требует Марк.

— Я не могу. Батарейка села.

— Идиотизм какой-то. Потухли даже огоньки на моих кроссовках. Отвратительная страна… Отвратительная жизнь. Отвратительные родители.

— Марк, — прерывает исследователя Лапшин. — Я тоже ходил в детский сад к Жюли Реше. И тоже увлекался философией. Если бы не эта клоунская работа на телевидении, я бы стал…

— Да никем вы бы не стали. По вам видно, что никакой вы не философ.

— Недавно вышла моя книга…

— Забудьте о ней. Вы никогда не писали. Вы маленький мальчик, которого мама ведет за руку в детский сад. Когда я досчитаю до ста, вы встретитесь со своей любимой воспитательницей Жюли Реше. Один, два, три…

Сэджвик властно считает, пока не перебирает все двузначные числа.

— Сто, — объявляет он.

— Ай, — вскрикивает телеведущий.

— Где вы, Алексей?

— Я в де Саде… Я мальчик-философ пяти лет. Мы стоим по горло в воде и слушаем Жюли.

Дети, действительно, в каком-то ручье, упрятанном за густой листвой деревьев. Они едва удерживаются на месте: бурный холодный поток пытается увлечь их за собой. Воспитательница рассказывает с берега об античности.

— В соответствии с традицией греческой пайдейи мальчики делали минет своему учителю. Считалось, что вместе с его семенем они усваивают и его знания. Это вовсе не было проявлением доминирования учителей над учениками и тем более репрессивной мерой, наоборот, очень радостным занятием.

— Радость, — шепчет Алексей Лапшин, улыбаясь.

Жюли кидает в ручей яблоки, которые воспитанники, боясь вытащить руки из воды, ловят ртом и пожирают с оглушительным хрустом. Один Алексей не занят яблоком. Мальчик не жует, он плачет.

— Я не поймал яблоко, — вскрикивает телеведущий. — Оно скользнуло по моей щеке и упало в воду. Яблоко плавает рядом со мной. Слишком далеко, чтобы дотянуться зубами — слишком близко, чтобы не видеть. Недостижимая близость Третьего яблока, без которого человечество утонет вслед за Атлантидой! Немедленно разбудите меня, я уже тону!

— Успокойтесь, — шепчет Сэджвик. — Когда я коснусь до вас носом Жана Парвулеско, вы проснетесь.

Но прежде, чем это происходит, вспыхивает яркий свет.

Ослепленные, мы снова ничего не видим.

Утреннее происшествие на лестнице

А в это время в директорском кабинете института психоанализа животных и растений сидят Жюли Реше и Маруся Климова. Маруся рассказывает Жюли о странном происшествии, случившемся с ней по пути в институт.

— Выхожу я из квартиры, — начинает Маруся, — спускаюсь по лестнице, и вдруг кто-то хватает меня за пакет с мусором. Не пакет даже, а пакетик: совсем крохотные отбросы. Вы ведь знаете, Жюли, я кроме клочков с неудачными мыслями ничего не выбрасываю. А в тот день неудачных мыслей почти не было, вот они и уместились в крохотный пакетик из-под накладных ресниц.

Жюли со сдержанным недоверием смотрит на свою сотрудницу, но ничего не говорит.

— Так вот, он хватает, а я не отпускаю, потому что мало ли кто это вообще. Я оборачиваюсь, но лица разглядеть не могу, оно все завешано георгиевскими ленточками. Знаете, такие черно-оранжевые?..

Жюли кивает.

— На меня уставилось это облако развевающихся ленточек и тянет за пакетик, показывая на свой огромный мешок с каким-то мусором. В общем, мне приходится расстаться со своими клочками. Облако сразу же бросает их в свой мешок и уносится вниз. Я тогда решила, что это приятно, когда кто-то выносит за тебя мусор.

Жюли снова кивает.

— Но, согласитесь, это еще и странно. Никогда мне такого в голову не приходило. Мы с институтскими подругами любили отбирать у старушек ведерки с мусором и надевать им на головы. Но не выносить за них мусор. Это дикость какая-то. Жесть. Как-то столкнули одну старуху вместе с ведерком в мусоропровод, но ее вытащили на следующий же день. А тут такая галантность.

— Колорадская галантность, — добавляет Жюли.

— Вот-вот, — соглашается Маруся. — Все это не к добру. Я ведь толком и не разглядела, что у него там в мешке. Может, он расчлененный труп выносил… Или шприцы из-под наркотиков. Теперь полиция пойдет по ложному следу. У трупа в кишках найдут клочки мыслей и быстро найдут меня через тот же Google. Представляете, что они со мной сделают?

— Да не волнуйтесь вы так, Маруся. Закроют вашу страничку на Facebook, заведете новую. Дел в три клика мыши, а вы испереживались. Лучше отправляйтесь в свой кабинет и займитесь работой. Вы кем здесь устроились?

— Философом, — неуверенно отвечает Маруся.

— Вот и идите философствовать, а бояться будете после работы.

Маруся кивает и послушно выходит из кабинета.

Жюли остается совсем одна.

Философский прием

Маруся заходит в свой кабинет. Возмущенно хлопает дверью, садится за пустой стол и несколько минут смотрит перед собой.

— Как здесь не волноваться, — наконец заговаривает она. — Меня наверняка уже ищут. Самосвал отправился прямиком в полицию, свалил весь мусор у их ворот. Помои окружили следователи и копались в них, пока не нашли выпотрошенное тело с моими записками вместо внутренних органов. Суки драные! Все из-за этого колорада с ленточками. Подставилась на ровном месте…

Маруся вдруг спохватывается и лезет в сумку. Достает резиновую шапочку для плавания.

— Хорошо, хоть шапку не выбросила. Сейчас бы она сидела на пустой башке трупа, напичканного моими неудачными мыслями… Неудавшимися мыслями… Нет, все же неудачными…

В дверь стучат, профессор Климова вздрагивает, быстро надевает резиновую шапочку и изменившимся голосом говорит:

— Входите.

Входит Павлина Семиволос.

— Извините… — заискивающе начинает она.

— Не извиняйтесь. Садитесь и рассказывайте, что вы хотите.

Павлина медленно подходит к столу философа, садится. Все как на приеме у врача в поликлинике.

— Быстро не расскажешь, — задумчиво говорит молодая женщина. — Но я попробую.

— Все в ваших руках.

Павлина вздыхает.

— Мне часто снится один и тот же сон. Как я во время прогулки с грудной дочкой сажусь в тихом дворике. Здесь так умиротворенно. Лавки окружают небольшой фонтанчик, мы упрятаны ото всех густой листвой. Мне очень хорошо. Но вдруг появляется совершенно безобразная старуха, пьяная и бездомная. Она садится на лавку напротив, долго на нас смотрит, а потом хрипло спрашивает: девочка, хочешь, я покормлю твою дочку? И достает отвратительную грудь всю коричневую от синяков, настолько огромную, что даже не верится. Я хочу закричать, чтобы старуха убиралась, не приставала к нам, чокнутая, сумасшедшая… Хочу позвать на помощь… Но вместо этого я киваю. Да, я хочу… Старуха медленно тащится к нам, забирает у меня дочь и уходит вместе с ней. Я больше их не вижу. Но я так и сижу на лавке, не понимая, что произошло. Мне снится этот ужас уже несколько месяцев. Как вы думаете…

Маруся больше не слушает. Она погружается в свои мысли. Что там с этим трупом? Или это были шприцы с наркотиками? Их уже обнаружили? А вдруг нет, и у нее еще есть время? Попробовать дать деру? Разыграть собственную смерть? Разбить машину со своим платьем? Но у нее нет машины. Тогда поджечь квартиру со своим платьем? Может быть…

— Вы меня слушаете? — Павлина возвращает Климову в кабинет.

— Да, да, конечно. Продолжайте.

— Но я уже закончила. Вы же сами просили побыстрее. Вот я и…

Почему она, философ, должна копаться в этой чепухе? Какое ей дело до чужих сновидений? Повсюду одна чепуха, бабий вздор.

— Как зовут вашу дочку? — спрашивает Маруся.

— Мою? — уточняет Павлина.

— Да вашу, вашу. Как ее зовут? Вы помните?

— Помню. Я все помню. У меня и ее свидетельство о рождении есть. Показать? — женщина лезет в сумочку. — Или вот ее школьный читательский билет. Можно, я его покажу?

— Не надо мне ничего показывать. Просто скажите, как зовут вашу сраную дочь.

— Зои, — говорит Павлина и глупо улыбается.

— Зои, — повторяет за ней философ и встает. — Извините, я сейчас вернусь. Всего на одну минутку.

Лекция Жана Парвулеско: Метафизика спорта

Маруся проходит по длинному коридору, поднимается на этаж вверх, потом еще на один, снова идет по длинному коридору и наконец оказывается у двери директора института психоанализа животных и растений.

Жюли Реше

доктор · профессор · директор

— значится на золотой табличке.

Маруся, она все еще в резиновой шапочке для плавания, осторожно стучит. Тишина. Стучит еще раз и, не дождавшись ответа, входит.

Философ собирается извиниться, посмеяться над своим вторжением, но оказывается, что это не кабинет Жюли Реше, а лекционная аудитория. Марусе видит в самом низу голову Жана Парвулеско в тазу с розовой жидкостью. Марусе удается даже разглядеть маленькие слезинки, по одной вытекающие из глаз мистика.

Плачущая голова что-то рассказывает, а студенты и молодые ученые, которых здесь в избытке, внимательно слушают.

— Подобно нидерландскому писателю Герарду Реве, мы, народный лекторий Киева и прилегающих деревень, радуемся нашим благословенным слушателям, словно манне небесной. Удивительный и загадочный божий промысел. Человек открывает черный континент, Африку, и находит в местной фауне таинственных существ — то ли людей, то ли обезьян — промежуточное звено, как позже определит английский натуралист Чарльз Дарвин. Выясняется, что найденные существа пригодны к нехитрому физическому труду, поэтому их массово вывозят и называют рабами. Раб (хорв. Rab, итал. Arbe) — остров в Адриатическом море на севере Хорватии возле далматинского побережья в заливе Кварнер. На острове расположен одноименный город. И одноименные жители. Черные рабы строят Новый свет и превращают США сначала в авангард атлантизма, а потом и вовсе в мирового гегемона, самое могущественное государство на планете. Новый человек, постчеловек, придумывает спортивную игру «Баскетбол», в которую, увы, он практически не способен играть. Строение постчеловека приспособлено к сидению за столом, смотрению в монитор и клацанью мышкой. Для баскетбола он совершенно непригоден. Здесь и начинается божественная комедия. Выясняется, что придуманная игра отлично подходит для промежуточного звена, не получающееся простым преобразованием соседних точек (предшественника и последователя). Я — не среднее арифметическое обезьяны и человека, провозглашает раб, выскакивая на баскетбольную площадку. И он абсолютно прав. Десятки тысяч лет баскетболист прозябал в африканской нищете, чтобы под занавес истории открыть свое предназначение. Триада зверь-человек-бог разрывается, в нее вклинивается баскетболист. Чем ответит на выпад чернокожего баскетболиста Бог? Бог создал трио, которое превратилось в квартет. Я — не среднее арифметическое обезьяны и человека ровно в той мере, в коей я — не сын божий, провозглашает негр, находя в этом точку своей метафизической опоры, с помощью которой собирается перевернуть мир (Архимед Сиракузский). И он уже потихоньку переворачивает.

Солнечный удар

Тело охвачено страшной слабостью. Я с трудом открываю глаза и вижу голубое небо без единого облака с ослепительным пятном солнца. И темный женский силуэт. Из-за палящего солнца лицо невозможно различить, просто черная поверхность.

— Мама, — вдруг слышу я свой голос. — Мамочка.

Женщина кладет ладонь на мой лоб. Какая приятная прохлада, по изнуренному телу волнами разливается удовольствие.

— Что со мной произошло? — спрашивает мой голос.

— Ты получил солнечный удар.

Где же Марк Сэджвик? Где тот телеведущий… Алексей Лапшин? Я верчу головой по сторонам. Никого нет.

— Не верти головой. Полежи спокойно. Тебе нужно отдохнуть. Сейчас я отнесу тебя в дом.

Меня поднимают и бережно заносят в дом, подальше от гибельного солнца. Я узнаю в заботливой женщине воспитательницу Марка Сэджвика Жюли Реше. Неужели это моя мать?

Жюли укладывает меня в кровать и садится рядом.

— Хочешь пить? — спрашивает она.

Я мотаю головой.

— Может быть, хочешь спать?

— Но я уже сплю, — говорю я.

Жюли словно не слышит меня, она продолжает вопросительно смотреть, слегка улыбаясь. Какая очаровательная улыбка. Все в этой женщине кажется мне бесконечно знакомым. Сплошное дежавю.

Но почему?

Возможно, Сэджвик так много рассказывал о своей любимой воспитательнице, что теперь все в ней кажется узнаваемым? Но он совсем ничего не рассказывал. Я узнал о Жюли совершенно случайно.

— Хочешь побыть один? — спрашивает она.

— Жюли... — шепчу я.

Пауза.

— Почему ты так меня называешь? — наконец оживает Жюли.

Не знаю, как ей ответить.

Жюли улыбается и гладит меня по голове. Я дотягиваюсь до ее второй руки и сжимаю в своей.

— Мама, — снова слышу свой голос. — Мама, мы в Хлораке?

Кончики женских губ сползают чуть вниз, но улыбка не пропадает. Жюли немного растеряна.

— Ну что ты, Вадик?.. Где же нам еще быть? Конечно же мы в Хлораке.

Я чуть крепче сжимаю ее руку.

— Тебе нужно отдохнуть. Лучше всего, если ты поспишь. Закрывай глаза. Ну же.

Я послушно закрываю глаза. Жюли проводит нежной ладонью по моим волосам, и я проваливаюсь в глубокий сон. Падаю на самое его дно.

Вторжение экстремизма

Мне снится, что я сижу за столом и решаю задачки по математике. Раннее утро, толком и не рассвело еще. Я специально встал раньше, потому что напрочь забыл вчера об уроках.

Внезапный шум в соседней комнате заставил оторваться от учебника и пойти посмотреть, что случилось. Я отворяю дверь в родительскую спальню. Вначале замечаю, что кровать пуста, даже не расстелена, уже после — все остальное.

Балконная дверь раскрыта и в комнату ввалился бесчувственный парашютист, свалившийся с неба. Его ноги еще на балконе, а все что выше — здесь. Парашют тянется на улицу и свисает к земле. Из головы гостя капает, на полу уже успела образоваться бордовая лужица.

Неожиданно щелкает замок и в прихожую заходит Жюли.

— Что ты делаешь в моей спальне? — раздраженно спрашивает она.

Я перевожу взгляд с Жюли на парашютиста и обратно. Неужели она не замечает?

Жюли сбрасывает босоножки, стремительно проходит в комнату, едва не задевая меня. Причем не обращая никакого внимания на гостя. Жюли садится за стол, шумно придвигает стул и с недовольством оборачивается к дверному проему, в котором стою я.

— Почему ты снова в этой отвратительной майке? Я же запретила ее надевать. И что с твоими волосами? Клок торчит. Ты умывался после сна?

Я подхожу совсем близко и обнимаю Жюли сзади.

— Что с тобой? — спрашиваю я. — Ты на кого-то сердишься?

Жюли вздыхает, дотрагивается до моих предплечий.

— Не знаю, — отвечает она через время. — Ты не опоздаешь в школу?

— Слишком рано для школы. Почему ты не рассказываешь?

Жюли улыбается.

— Я тебя стесняюсь.

— Но мне всего семь лет.

— Доброму человеку бывает стыдно даже перед собакой.

— Даже перед щенком?

— Даже перед ним.

Жюли высвобождается из моих объятий и оборачивается.

— Ты не представляешь, меня сегодня обвинили в фашизме и собираются проверять работы всех наших сотрудников, не закрались ли в них осколки тоталитарных идеологий. Институт скоро закроют.

— А вас? — спрашиваю я.

— Нас? — Жюли с грустной улыбкой смотрит сквозь меня. — Нас, по всей видимости, тоже.

Я молчу.

— Теперь мой черед спрашивать, что случилось, — говорит Жюли.

Но я не отвечаю.

— Тяжело, когда твоя мама фашист?

— Тяжело.

Рукав ее сорочки слегка задирается, и я замечаю миниатюрную свастику, выколотую на плече. Не в силах сдержать порыв, я придвигаюсь чуть ближе и целую Жюли в пленительный узор.

Явление Славоя Жижека

Как только я касаюсь губами плеча Жюли, раздается чей-то кашель. Я вздрагиваю от неожиданности, оборачиваюсь и вижу, что это парашютист. Он пришел в себя и теперь кашляет. В игривых лучах рассвета с гостя слетают капельки крови.

Жюли поднимается со стула и идет к нему.

— Hello, — недоверчиво произносит она. — Доброе утро, Славой. Как вы сюда попали?

Они, оказывается, знакомы. Присмотревшись внимательнее, я и сам узнаю гостя. Это Славой Жижек, подчиненный мамы, философ, разговаривающий с мокрым платком во рту.

Жижек стоит на четвереньках и кашляет. Мы с Жюли улыбаемся друг другу. Необычное утро. Может быть, мне даже разрешат не ходить в школу.

— С вами все в порядке?

Жижек поворачивает лицо, но новый приступ кашля не дает произнести ни слова. Изо рта вываливается носовой платок, полностью пропитанный кровью.

— Я сделаю вам чай, — говорит Жюли и выходит на кухню.

Проходит несколько минут, несколько минут беспрерывного жижековского кашля, Жюли возвращается с подносом. Три чашки чая, сахарница, блюдце с печеньем, которое я собирался съесть перед школой.

— Славой, я совсем забыла, сколько ложечек сахара вы кладете?

Кашель усугубляется. Ноги Жюли забрызганы кровью философа, они все в красных кружочках.

— Четыре, — наконец выговаривает Жижек.

Жюли ставит на пол перед ним чашку с торчащей ложечкой. Жижек так резко дергает головой во время кашля, что того и гляди выколет себе глаз. А то и оба.

— Мама, — зову я и показываю на опасную чашку.

Но Жюли только улыбается. Она возвращается за стол, сажает меня к себе на колени и шепчет:

— Каждый сам должен предостерегать свои опасности.

После ее слов, словно по волшебству, Жижек задевает щекой ложечку, и стакан переворачивается, обжигая его кипятком.

— Ай! — вскрикивает философ. — Невероятно! Какой горячий чай!

— С четырьмя ложечками сахара, — замечает Жюли, — как вы и просили.

— Большое спасибо, — кашляя на обожженные ладони, благодарит Жижек. — Как приятно выпить утром чашечку чая.

— Да, это приятно, — соглашается Жюли.

Мы с ней пьем чай, а я еще и ем печенье, которое все-таки досталось мне, а не бородатому парашютисту.

— Но как вы сюда попали? — снова спрашивает Жюли.

Кашель потихоньку ослабевает. Жижеку удается дотянуться до носового платка, вывалившегося из его рта, и вытереть лицо. Лучше бы философ этого не делал, потому что он просто размазывает кровь по физиономии.

— Куда я попал? Где мы?

— В Хлораке, — быстро отвечаю я, довольный, что удалось вклиниться в разговор.

Жюли с недоумением смотрит на меня.

— Да нет же, — не соглашается она. — Мы в Киеве.

— В Киеве, — повторяет Жижек. — Весьма необычно… Однако… чего нам ждать от жизни, как не сюрпризов.

— Хотите еще чаю?

Парашютист с опасением смотрит на распухшие алые ладони и мотает головой.

— Нет, спасибо. На самом деле, мне уже пора. У меня лекция в университете Шевченко. Нужно лететь.

— О, Славой! Может быть, подбросите и меня? Мне тоже нужно в университет.

— И меня, — говорю я.

— Хорошо, — соглашается Жижек без особого энтузиазма.

Мы с Жюли садимся на него верхом. Жижек еще немного кашляет, но затем парашют берет свое, и мы взмываем в небеса, стремительно выскакивая в балконную дверь верхом на словенском философе.

Перед концертом

Полет на Жижеке оказывается не самым приятным развлечением. Мне никак не удается удобно устроиться. Я вспоминаю, как когда-то катался в детской коляске, которая была настолько мне велика, что я всю прогулку болтался между стенок. Жюли подкладывала одеяла, носовые платки, но ничего не помогало.

Если бы спина Славоя Жижека не была настолько обширна…

Но… Черт подери! Она именно такая обширная, поэтому я и перекатываюсь с одного края на другой!

Жюли углубляется в учебник по нейрофилософии и не обращает на меня внимания. Я тяну ее за руку, отвлекая от книги.

— Что ты суетишься? Мы скоро прилетим.

— Я бы хотел уснуть, но не могу, — жалуюсь я.

— Твоя проблема совсем не в этом. Сколько угодно засыпай — ничего не изменится. Ты не можешь проснуться, мой волшебный ребенок. Вот, что главное.

Жюли целует меня и уже готова вернуться к нейрофилософии, но Жижека вдруг кренит в сторону. Мы едва не врезаемся в уродливую высотку. Словенец уснул, уснул прямо на ходу. Мы дергаем его за волосы, тянем за уши, щипаем за пухлые щеки, и философ наконец просыпается.

— Sorry.

Он извиняется, обещает, что такое больше не повторится, и немедленно засыпает. На этот раз мы оглушены его зловещим храпом и не осмеливаемся будить снова.

— Долетим как-нибудь, — предполагает Жюли.

Я прижимаюсь к ней и зажмуриваюсь. Страшно даже представить, что может произойти с нами во сне Славоя Жижека. Но…

Но не происходит ничего. Жюли как обычно права: мы приземляемся у входа в главный корпус Киевского Университета, багрового в честь Дня Победы.

— Черт! — восклицает Жижек. — Fucking shit! Где моя георгиевская ленточка? Да вот же она!

Словенец обвязывает лентой пуговицу своего ватника и устремляется внутрь. Мы вслед за ним бежим по длинным коридорам. Нас окружают незнакомые люди, обменивающиеся друг с другом короткими репликами:

— Бабочку…

— Смокинг…

— Рояль…

— Аплодисменты…

и так далее.

Мы несемся в толпе незнакомцев. Сбоку катится ослепительно черный рояль. На словенца, прямо поверх ватника, надевают смокинг, бабочку, перевязывают ленточку.

— Славой, что с вашими руками? — доктора на ходу осматривают ошпаренные руки. — Вы сможете играть?

— I can, — раздраженно бросает словенец. — Я главный левый философ и смогу отыграть даже без рук.

Распахиваются двери. Мы все оказываемся в лекционной аудитории. На сцене уже что-то происходит. Там несколько человек, которых я тоже не знаю.

— Кто это? — спрашиваю я.

Мы подбегаем чуть ближе. Жюли перечисляет их, шепча мне на ухо:

— Не волнуйся. Это мои бывшие ученики, когда-то я воспитывала их в де Саде. Марк Сэджвик и Алексей Лапшин, а с ними голова Жана Парвулеско. Все сомневались в ее существовании, однако вот же она, живее всех живых. И молодой человек, которого, по всей видимости, зовут… Вадим… Климов.

— Как и меня? — изумляюсь я.

Но Жюли не отвечает, она уже шепчется с Жижеком.

Как же это противно. Ненавижу Жижека.

Концерт с переодеванием

Наконец Славой Жижек выходит на сцену. Всем, кто там уже находился, философам и прибившимся дилетантам, раздали флейты и они делают вид, что тоже участвуют в музицировании.

Словенец садится за рояль, расстегнув смокинг, чтобы он не треснул по шву. Зал торжественно безмолвствует в ожидании.

— Я — Славой Жижек, — объявляет философ, сидя спиной к зрителям. — Философия начинается там, где заканчивается нотный ряд. Но сегодня мы не будем философствовать. Крышка моего рояля заколочена ржавыми буржуазными гвоздями, мои руки обожжены капитализмом, а сам я обвинен в фашизме. Я, крайне-левый радикал, фрейдо-марксист, на котором клейма негде ставить, упрекаюсь в преступлениях Беннито Муссолини и его коллег из стран Оси. Как писала Маруся Климова, все хотят быть фашистами, но мало кому это удается. Мне вот удалось. Всем прочим остался антифашизм.

Из зала доносятся робкие посвистывания.

— Быть не как все означает сегодня идентифицировать себя с фашизмом. Вы фашист ровно в той степени, в которой выделяетесь из толпы. Все маршируют в ногу, а вы — нет. Значит, вы фашист. Все отвечают на вопросы правильно, а вы — по-другому. Значит, вы фашист. Все хотят быть счастливыми, свободными, богатыми и незакомплексованными, а вы — опять нет. Значит, вы самый настоящий фашист. Следуйте за своим фюрером! Где ваш пистолет?

Зал вибрирует, подрагивает, содрогается и приходит в неистовство. Слушатели мерцают: они то появляются, то исчезают, словно фашистская зараза, которую чуть было не одолели, но она расползается вновь, причем во все стороны, заводится в самых неожиданных местах.

Жижек бьет коленом снизу клавиатуры, крышка рояля слетает. Он лупит кулаками по клавишам и вопит что есть мочи:

— Мы все фашисты только потому, что мы не все. Мы все не со всеми. И значит, мы все фашисты. Heil, mein Fuhrer! Heil! Heil! Heil!

На сцену выскакивают санитары в неполиткорректных халатах и запихивают в рот философа огромный красный платок с желтыми серпом и молотом. Жижек пытается отбиваться, хотя бы выплюнуть платок, но силы явно неравны. Исторически он обречен на поражение.

— Жюли! Жюли! — я тяну маму за руку.

Мы смотрим друг на друга. Жюли выглядит уставшей.

— Сделай же что-нибудь, — умоляю я. — Ведь ты директриса.

Зал приветствует санитаров, рукоплещет, стучит откидными сиденьями. В нарастающем шуме Жюли не может ничего расслышать.

— Я биссектриса? — переспрашивает она.

— Директриса, — кричу я прямо в ухо Жюли.

И вдруг на сцену выходит молодой человек. Санитары повалили Жижека на пол, он стоит на четвереньках и тяжело дышит. Молодой человек ставит на него ногу, словно на каменную глыбу. Куртка смельчака, наброшенная на плечи, развивается на ветру, длинные черные волосы вздымаются вверх.

Смельчак напоминает Лотреамона. Но это не он. Это — Андрей Король. И Король заявляет в оглушительной тишине (еще чуть-чуть и лопнут барабанные перепонки):

— Только расположением внутренних органов можно объяснить, почему человек склоняется к той или иной системе взглядов. Интеллект же всегда убедительно обосновывает любую из них. Поэтому я плюю на него.

Смельчак плюет в санитаров. Сцена трещит, ломаются бревна и сгорающие от неловкости санитары проваливаются в тартарары.

— Сейчас мы все исправим, — говорит Король и поднимает Жижека на ноги. — Разве вы не заметили, что надели смокинг задом наперед? Ваши внутренние органы сместились, вы несете всякую чушь. Поэтому вас и обвинили в фашизме. Наденьте смокинг правильно и возвращайтесь к фрейдо-марксизму.

Андрей Король величественно покидает сцену. Славою Жижеку не остается ничего другого, как снять смокинг и надеть нормально, как это делают люди левых убеждений.

Словенский философ на глазах преображается. Левеет. Краснеет. Фрейдеет.

— Я — Славой Жижек, — произносит словенец, — и сегодня мы не будем говорить ни о чем. Слава Королю!

— Слава Королю! — присоединяется зал.

Трудоустройство

Мне только послышалось или это действительно случилось? Я услышал детский вопль. Но откуда он донесся?

Я сижу напротив директора Центра психоаналитический излучений животных и растений. Девушка приятной наружности со скошенной прической. Приходится наклонять голову, чтобы не чувствовать неудобства.

Поразительно! Неужели Жюли Реше (так зовут директора) не пугает своей скошенной прической растения и животное, которые изучает? Черт! Я снова увлекся идиотскими мелочами. Ведь я даже не вижу Жюли, так как опустил лицо и смотрю на свои руки. Я стесняюсь. Причем все больше и больше. Директор приводит меня в трепет.

Я трепещу.

Приходится прятать глаза, чтобы не обнаружить своей растерянности. Об-наружить.

Рядом с Жюли сидит маленький мальчик. Он тоже внимательно разглядывает мои руки.

— Кто это? — спрашиваю я, кивая на ребенка.

— Это? — Жюли бросает взгляд на мальчика. — Не знаю. Какой-то мальчишка. Не обращайте внимания. — Она немного молчит. — Если говорить на чистоту, это мой сын.

— Ваш сын? — зачем-то спрашиваю я.

— Мне сказали, что вы хотите со мной поговорить. Я в вашем распоряжении.

— Как странно, — говорю я. — Но мне сказали то же самое о вас. Что это вы хотите со мной поговорить, а я должен предоставить вам такую возможность. Я в вашем кабинете и в вашем распоряжении.

Жюли смеется. У нее очаровательна улыбка, которая мгновенно проникает в ваше сознание и вам кажется, что вы знали ее обладателя всегда.

— Жюли… — говорю я.

— Да?

— Жюли… — я некоторое время молчу. — Мне сложно объяснить, но я надеюсь на ваше понимание…

— Да говорите уже, — не выдерживает собеседница.

— Я хотел бы получить справку о том, что занимаю в вашем Центре должность философа.

— У вас уже есть такая справка, — парирует Жюли.

Я киваю.

— Да, но в должностной графе указано, что я дилетант. А мне нужно, чтобы там было философ.

Жюли улыбается.

— Какая оценка была у вас в школе по философии?

— Никакая. В школе нам этого не преподавали.

— Вам ужасно повезло.

— Мне нужна эта справка, — настаиваю я.

— Увы, не могу вам ничем помочь. Мы не берем на работу бездарей. К тому же, я вообще собираюсь всех уволить. Центр превратился в рассадник фашизма. Мне ни к чему такая репутация.

Мальчик начинает хохотать. Мы с Жюли обескуражены. Через несколько минут он успокаивается и может говорить.

— Кажется вас зовут Вадим? — спрашивает мальчик.

Я киваю. И Жюли тоже кивает.

— Меня зовут точно так же. Можете посмотреть в моем свидетельстве о рождении. Оно у моей мамы. Так вот, на правах соименника могу вас трудоустроить. У нас в институте образовалось алкоподполье. Философы, профессора со строгими телевизионными физиономиями собираются за пеленальными столиками и глушат водяру. У вас такой вид, что вы легко вольетесь (sic!) в их ряды и будете нашим информатором. Мало ли какие фантазии проскакивают в их алкогольных мозгах. Сейчас Жюли выпишет вам справку о трудоустройстве, поставите печать в бухгалтерии и бегите в северное крыло. Они уже собрались. Вот — ебните на дорожку чекушку белой.

Мальчик протягивает мне бутылку. Жюли кивает, и я понимаю, что не в силах отказаться. Отныне я шпик в Психоцентре растений и животных. Ниже падать некуда.

Я залпом опустошаю бутылку, сую в карман справку и выскакиваю из кабинета.

Где только эта сраная бухгалтерия?

Погром

— Вы знаете, что Жан Парвулеско скоро покинет наш клуб? — спрашивает меня Марк Сэджвик.

— Почему вы так решили?

Марк улыбается. Его осоловевшая от пьянства физиономия сочится потом. С чего, интересно, он так потеет?

— Потому что Парвулеско серьезно болен. Ему нездоровится. Скорее всего, он скоро умрет.

Мимо пеленальных столиков, за которыми мы скрываемся от посторонних, проходит медсестра. Во рту у нее детская соска, вставленная не тем концом.

— Может быть, Парвулеско удастся вылечить? — интересуюсь я.

— Может быть, — безразлично говорит англичанин. — Давайте еще по одной.

Он разливает в пластиковые стаканчики остатки мутной жидкости, которая незамедлительно оказывается в наших желудках.

— Знаете, Вадим, мне иногда жутко хочется устроить погром. У вас такое бывает? Давайте устроим здесь погром?

— Где — здесь?

— Смотрите. — Сэджвик бьет ногой по пеленальному столику и разламывает его надвое. — Неплохо?

К нему присоединяются Славой Жижек и Алексей Лапшин. Еще пара столиков раздваивается.

— Ну а вы что же? Так и будете стоять как истукан? Сломайте что-нибудь.

Я делаю характерное движение ногой, но на пути к столику внезапно оказывается Мартин Хайдеггер с мерзкими усиками криптогитлериста. Мой ботинок отпечатывается на его розовой щеке.

— Ничего себе! — восклицает изобретатель Дазайна.

Вопреки моим ожиданиям Хайдеггер не раскалывается надвое, а подставляет другую щеку. Приходится ударить его еще раз, хоть я и не разделяю всей этой христианской чепухи.

Хайдеггер падает на четвереньки и пытается укусить меня за ботинок. Сэджвик отвешивает ему под зад хороший пендаль, но сам теряет равновесие и валится рядом. Из рук вываливается голова Жана Парвулеско и катится по коридору.

Голова испуганно верещит. Но вдруг она останавливается. На нас смотрит матерый философ в белом халате санитара. Его лицо кажется мне знакомым, но я никак не могу вспомнить имени. Он остановил голову Парвулеско, придавив ее ногой.

— Это здесь распивают алкогольные напитки и философствуют кулаками? — спрашивает незнакомец.

— Здесь, — отвечает за всех нас Алексей Лапшин.

Незнакомец улыбается.

— Так налейте мне чего-нибудь.

— Марк, плесните гостю что-нибудь такое.

Сэджвик протягивает незнакомцу стаканчик с мутной бормотухой. Жидкость немедленно вливается в глотку философа.

— Меня зовут Фридрих фон Шеллинг. И я ненавижу Мартина Хайдеггера за то, что он украл у меня идею Дазайна, навернув на него свою экзистенциалистскую муть. Вы, Хайдеггер, циничный вор и фашист. Я свел математическое бытие к одному лишь созерцанию. А вы, мразь, даже таблицу умножения не знаете.

— А кто ее знает? — замечает Алексей Лапшин.

Шеллинг бросает на него взгляд полный неприязни.

— Я хочу, чтобы все улыбались, и наш погром продолжился! — восклицает Марк Сэджвик и отвешивает Жижеку звонкую затрещину.

Жижек лупит Лапшина. Лапшин кусает Парвулеско. Парвулеско плюет в Шеллинга. Шеллинг смеряет меня взглядом и раздавливает голову Жана Парвулеско.

— Жану долго нездоровилось, — говорит истинный изобретатель Дазайна, — но теперь он избавлен от плотских страданий. Покойся с миром, волшебный Парвулеско.

— По такому случаю неплохо и выпить, — замечает словенский фрейдо-марксист.

Все, кроме раздавленного Парвулеско, шуршат пластиковыми стаканчиками, а потом жадно пьют. Лапшину достается порция Парвулеско. Счастливчик. Он не верит своим глазам: два стаканчика вместо одного.

Алексей ликует. И погром возобновляется.

Прощание с Жаном Парвулеско

— Что у вас там происходит за пеленальными столиками? — интересуется Жюли Реше.

Мы с ней прогуливаемся неподалеку от Центра психоанализа растений и животных.

— Так сразу и не расскажешь, — говорю я.

— А вы попробуйте, — подбадривает Жюли.

— Философы протестуют из-за форменной одежды. Считают, что вы навязали ее, чтобы их унизить. Выдали обычные санитарные халаты. У Мартина Хайдеггера и вовсе пижама пациента. Он уже неделю пытается ее обменять, но на складе нет нужного размера.

— Это все ерунда, — парирует директриса, обольстительно улыбаясь. — Философствовать можно в чем угодно. Хоть в пижаме, хоть в деревянной бочке. Я слышала, что-то случилось с Жаном Парвулеско. С ним все в порядке?

— Не совсем, — отвечаю я. — Парвулеско долго нездоровилось, а потом он и вовсе околел. К нам за пеленальные столики приходила пациентка, кажется, Павлина Семиволос. Она поделилась одним курьезом, произошедшим с ней в детстве. Павлина отдыхала у бабушки в деревне и как-то ночью, выйдя в туалет, наткнулась на котенка, которого забрала с собой в постель. Утром девочка не нашла котенка и спросила о нем у бабушки. Та объяснила, что котенок был нежилец, болел всеми возможными заболеваниями. У него даже отвалился хвост. И котенка больше нет, на всякий случай добавила бабушка. Павлина вернулась в спальню, чтобы немного поплакать, и обнаружила в кровати тот самый хвостик, что отвалился от котенка. Она спрятала его в шкатулку, в которой он до сих пор хранится.

— Неужели, — удивляется моя собеседница.

— Павлина продемонстрировала нам шкатулку. Среди погашенных трамвайных билетиков и вкладышей “Love is…” в ней нашелся и кошачий хвостик. Кто-то из философов, не могу вспомнить, кто именно, схватил хвостик и приставил к затылку Жана Парвулеско. Если вы помните, у Жана нет волос, а тут получилось, что у него все-таки есть хвостик. Нас всех это жутко позабавило.

— Действительно, — соглашается Жюли, — очень весело.

— Вот мы и возились с кошачьим хвостиком, пока кто-то не засунул его Жану в рот, а француз от нечего делать откусил кусочек.

— Бедный хвостик, — замечает Жюли.

— Бедный Жан. Шеллинг и Жижек отнесли хвостик в лабораторию и установили, что он оказывает потрясающее воздействие на человека. Воздействие заключается в омоложении. Однако именно на Парвулеско хвостик повлиял противоположным образом, поэтому наш французский коллега умер.

— Весьма необычно, — соглашается директриса. — А вы не изучили труп Парвулеско в той же лаборатории? Человек ли это? Он ведь визионер, мистик… Наверняка давно преодолел человеческую природу, за что и поплатился кусочком кошачьего хвоста. Все человеческое нужно преодолевать своевременно, а не как придется.

— Поверьте, Жюли, — я хватаю спутницу за руку и буквально разворачиваю к себе, — мы не какие-нибудь монстры. Мы пытались оживить Парвулеско. Мы поливали его святой водой, крестили, читали молитвы и заклинания. Мы обвязывали его георгиевскими ленточками, клали пятирублевые монеты в глазницы. Алексей Лапшин даже прочитал стишок…

Жюли доверительно кладет вторую руку на мою и говорит:

— Что вы так распереживались? Я верю, что вы сделали, что могли. В смерти Парвулеско нет ничего страшного. Глупо бояться смерти, особенно в его возрасте. Он ведь уже не мальчиком околел?

— Совсем не мальчиком.

— Вот видите. Прощайтесь с Жаном и переходите к более насущным делам. Я хочу, чтобы вы принесли кошачий хвостик Павлины в мой кабинет. Я сама займусь его изучением, пока вы не отравили всех философов.

Как же обидно слышать такое. Но я принимаю вызов и, не отрываясь, смотрю в глаза Жюли.

— Что же вы — так и будете стоять? Бегите… за хвостиком.

Как запросто директриса справилась с моим безотрывным взглядом…

Я делаю шаг в сторону, но Жюли окликает меня:

— Погодите. Вам известно, что трупы толстых и трупы худых людей гложут разные черви? В жирных трупах селится один вид могильных червей — ризофагов, а в тощих другой — горбаток. Эти последние -аристократы могильных червей, аскеты, которые презирают обильную пищу. Подумайте об этом: мы не равны, даже когда превращаемся в могильный прах. Об этом еще Гюисманс писал, пока мы его не уволили.

Я покорно киваю и стремительно направляюсь к главному входу.

Поиски хвостика начинаются

Я без труда нахожу Павлину Семиволос. Совершенно потерянная, она ходит по коридору, заглядывая за пеленальные столики. Халат расстегнут, одного тапка не хватает.

— Господи! — восклицает Павлина. — Когда же я вылечусь? Мне что, всю жизнь ходить в пациентках?

— Вот ваш тапочек, — говорю я и протягиваю колбу с заспиртованным трупиком Путина.

— Какая милая девчушка. Кто это?

— Это Владимир Путин, ему здесь два или три года.

— Спасибо, вы очень добры. С меня сотня поцелуев. Спрячемся за пеленальными столиками, пока никого нет?

Павлина тянет меня за руку, но я упираюсь.

— Меня вполне устроит ваш хвостик.

— Мой хвостик? — изумляется девушка. — А как же поцелуи? Какой еще хвостик?

— Хвостик котенка из вашей шкатулки.

— Ах этот… Я отдала его одному мальчику, сыну директорисы. Славный пацаненок. Мы обменялись на этот тапочек.

— Черт!

Павлина меняется в лице. Вместо блаженной улыбки выступает смятение.

— Черт! — повторяю я.

— Да что с вами такое?

— Правильно говорить не директориса, а директриса.

— Я так и говорю. Директориса. Если вам так нужен этот хвостик, можно поменяться обратно.

— А тапочек?

— Мне гораздо больше нравится ваш, — Павлина прижимает к себе колбу с Путиным.

— Тогда нужно скорее найти мальчишку. Вы знаете, где он?

— Знаю, — говорит девушка, сверкая глазами.

Мальчик всплывает в колбе и хитро нам подмигивает. Все происходит, словно в замедленном сновидении.

Павлина ведет меня по безлюдным коридорам, переходящим один в другой. Освещение тускнеет, стены сужаются, потолок вот-вот свалится нам на головы. Приходится опуститься на четвереньки и ползти друг за другом.

Наконец мы подползаем к крохотному окошку, нажимаем кнопку, ждем. Что-то скрежещет, дребезжит, лязгает. Окошко отворяется, и мы попадаем в длинное помещение, напоминающее вагон метро.

Да это и есть вагон метро, только все пассажиры в больничных халатах. На следующей остановке входит пара…

— Боже, какие уроды! — шепчет Павлина.

В самом деле… Практически карлики, причем сверхестественно толстые. Молодой человек еще ладно, но его спутница… Жутко неопрятная полнота, торчащая наростами из-под одежды, комьями скапливающаяся в самых неожиданных местах.

Они становятся напротив нас. Девушка плотоядно разглядывает кавалера. Ее безобразное лицо буквально сочится похотью.

Массивные тела прижимаются друг к другу. Откуда только такое сладострастие? Пухлые физиономии вгрызаются, слышатся отвратительные чавкающие звуки. Молодые люди решительно протискиваются друг в друга.

Какой невыносимый изыск… Бесстыдная непристойность… Вдобавок вопиюще непривлекательная…

— Поиски хвостика начались, — взволнованно шепчет Павлина.

На это зрелище невозможно смотреть. Мы отворачиваемся, жмуримся, разглядываем друг друга. Лишь бы не безобразное представление, происходящее в паре метров.

На остановке кто-то выходит. Девушка высвобождается из объятий и устремляется на освободившееся место. Ее раскрасневшееся влажное лицо проносится мимо нас. Молодой человек с незатейливой ухмылкой смотрит вслед и уходит в противоположную сторону к другому освободившемуся месту.

На протяжении оставшегося пути влюбленные уроды переглядываются, вожделеют и ждут, когда судьба снова сведет их вместе.

К счастью, мы покидаем вагон раньше, чем это случается.

Вход в мертвую голову

Мы снова в полутемных коридорах. Павлина ползет впереди меня на четвереньках. Колбу с детским трупиком девушка доверила мне. Колба перекатывается между нами по цементному полу. Стекло вот-вот треснет и маленький Путин исторгнется наружу.

Павлина останавливается. Слышна возня с металлическими предметами, мне не видно, что происходит. Наконец впереди щелкает, и поток воздуха высасывает нас из кишки коридора. Мы оказываемся в просторной комнате, где можно стоять в полный рост.

Директорский сын уже ждет нас у овальной двери. Он помогает подняться Павлине и застегивает пуговицы на ее халате. Я поднимаюсь самостоятельно, и все пуговицы у меня застегнуты.

«А где же колба?!» — спохватываюсь я. Да вот же она — аккуратно стоит на полу. Невероятное везение, что она так и не разбилась.

Первой заговаривает Павлина.

— Дорогой Вадим, — мы с мальчиком вскидываем головы, — я бы хотела поменяться обратно. Ваш тапочек чудесен, но, если честно, он единственный и к тому же велик мне.

Мальчик смеется. Едва уловимая ненормальность заставляет безотрывно за ним наблюдать. Кажется, я могу предугадывать его поведение. Сейчас он скажет, что ждал нас, но хвостик мы так просто не получим, придется побегать.

Не прекращая смеяться, мальчик говорит:

— Тапочек можете оставить себе, а хвостик лежит за этой дверью, — он показывает на овальную дверь. — Там — мертвая голова Жана Парвулеско. Кошачий хвостик торчит у нее изо рта. Найдите рот — и хвостик ваш. Только после этого вам еще предстоит вернуться.

— Голова за этой дверью? — недоверчиво спрашивает Павлина.

Мальчик смотрит на меня и смеется. Кажется, я уже все понял.

Он протягивает нам ладонь с четырьмя белыми таблетки.

— Дверь заперта, но у меня есть ключ. Чтобы ориентироваться внутри, вам нужно принять это средство. И заплатить за ключ.

Девушка брезгливо смотрит на грязную детскую руку.

— Я не буду покупать наркотики у ребенка.

Мальчик снова смеется.

— Наркотики — бесплатно, — успокаивает он. — Вы платите только за вход.

— Сколько? — спрашиваю я.

— Об этом потом.

Вадим придвигает к нам ладонь. Мы суем в рот по две таблетки, запиваем раствором из колбы и овальная дверь отворяется.

Мальчик жестами приглашает нас войти. Его губы то распахиваются, то смыкаются, то распахиваются, то смыкаются, то распахиваются, то смыкаются… но ничего не слышно. С Владимиром Путиным и Павлиной Семиволос, обступившими меня со всех сторон, я делаю шаг и оказываюсь внутри.

Внутри пока еще непонятно чего.

Хоть одна хорошая новость

Тем временем…

Жюли Реше выходит из своего кабинета и направляется к пеленальным столикам. Она решает сама во всем разобраться. Чем же все-таки занимаются в подполье?

В последнее время Жюли все отчетливее представляет свое выпадение из жизни. Она больше не ощущает ее потока. Реальность распадается на крошечные, невразумительные фрагменты. Жюли не понимает, чем именно она занимается. Она директор Центра психоаналитических излучений, но кто видел эти излучения? О чем вообще идет речь?

Жюли представляет, как сверху на нее сыплются прозрачные шарики с разноцветными зародышами животных: дикобразы, слоны, мартышки, утки, тигры, аисты, носороги, дельфины, осьминоги, муравьеды, украинцы, кишечные палочки, воробьи, осетры, гадюки, кашалоты, листопады, чревоглоты, мухолизы, кровососы, слизнекрылы и прочие, прочие, прочие.

Жюли уже по колено в зародышах, по пояс, по шею. Они накрывают ее с головой и продолжают сыпаться. Нет им числа.

Но хватит уже! Жюли берет себя в руки. Берет одну руку в другую. Если она директор, то должна и выглядеть как директор. Где эти пеленальные столики? Она как раз подходит к ним.

Философы валяются на полу, вокруг раскиданы пустые и не очень бутылки. Философы что-то обсуждают, посматривая друг на друга едва раскрытыми глазами.

— Мы видим все, — говорит один.

— Мы видим все гораздо лучше остальных, — говорит другой.

— Мы не видим ничего, — говорит третий.

— Ничего из того, что увидели бы остальные, будучи нами, — говорит четвертый.

— Мы видим все также отчетливо, как если бы ничего не существовало, — говорит пятый.

Жюли толкает ногой ближайшую бутылку, чтобы привлечь внимание. Философы неохотно поворачивают головы.

— О! Жюли! — восклицают они пьяными голосами.

Блуждающие взгляды пытаются сфокусироваться на директрисе. Пять пар полуоткрытых глаз елозят по ее лицу.

— Давайте выпьем за Жюли Реше, нашу начальницу, — предлагает Мартин Хайдеггер.

Пять пластиковых стаканчиков взлетают над полом.

— Я против, — категорично заявляет Жюли.

Стаканчики безвольно опускаются. Слышится разочарованное стрекотание.

— Ваше пеленальное подполье мне порядком надоело. Из первоклассных специалистов вы превратились черт знает во что. Где ваши научные работы? Где ваши книги? Где ваши лекции? Вы вечно копошитесь в бутылках, до остальных доносится исключительно звон стекла. Вашими смятыми стаканчиками заполнены все урны. Не научный центр, а станция московская метро. Пора вытаскивать себя из подполья, из этого беспробудного великого запоя. Верните пеленальные столики младенцам, а сами возвращайтесь в свои кабинеты и приступайте к настоящей работе за настоящими столами.

Философы продирают глаза, пытаются подняться, но сил не хватает.

— Посмотрите, в каком вы виде, — продолжает Жюли. — Мартин, ваши грациозные усики напоминают брови Жан-Поля Сартра. Вам не стыдно доводить себя до такого состояния? А вы, Марк? Я понимаю, что внешность для вас не значит ничего, но не до такой же степени. Будьте добры, сделайте хоть какое-то усилие. Хотя бы умойтесь. Алексей, с вами отдельный разговор. Ваша супруга уже замучила меня телефонными звонками. Вы ведь даже не сотрудник Центра. Забудьте, что я когда-то была вашей воспитательницей. Вы давно не ребенок, а популярный телеведущий. Возвращайтесь в телевизор. Фридрих, я всегда преклонялась перед вашими кудряшками, вы для меня эталон дендизма, но сейчас я бы даже руки о вашу прическу не вытерла. Вы мне омерзительны, Фридрих.

Жюли переводит взгляд на фрейдо-марксиста.

— Славой…

Не дожидаясь продолжения, словенец вскакивает и убегает прочь.

— Я уже ухожу в свой кабинет, чтобы подготовиться к лекции, — бросает он через плечо.

Жюли обводит оставшихся взглядом.

— Жижек прав, — говорит она. — А вы все уволены.

Философы непонимающе смотрят друг на друга. Смахивают слезы, шмыгают носом, кряхтят. Неприятное зрелище.

Жюли уходит вслед за Жижеком и натыкается в коридоре на почтальона. Карлик с рыхлой физиономией вручает ей письмо.

— От Маруси, — шепчет он и подмигивает.

Жюли вскрывает конверт.

Здравствуйте, дорогая Жюли!

Простите мое внезапное исчезновение. Поверьте, у меня были на то причины. Полиция уже шла по моим следам, а я не тот человек, что ценит их внимание.

Я села в поезд и уехала в Таллин на карнавал писателей. Чудесный пряничный город превращен в огромный бесплатный ресторан. Между столиками ходят миниатюрные трамвайчики на одного-двух-максимум трех человек. Все, что вы пишете, хорошо оплачивается из казны города. А если вы занимаетесь творчеством не за столом, а в трамвае, то вам еще и доплачивают, как за внеурочную работу. Я практически разбогатела.

Меня окружают исключительно приятные люди. Все вокруг выдумывают увлекательные истории. Воздух пронизан эстетическими поисками. И представляете — ни одного философа! Ни одного, даже в сортире!

Прощайте, дорогая Жюли. Я никогда не вернусь в Киев. Центр психоаналитических излучений будет иногда навещать меня в кошмарах. Но я навсегда останусь здесь — в ресторане.

Ваша

Маруся.

Жюли складывает листочек и улыбается. Хоть кто-то устроился в этой жизни. Хоть одна приятная новость за день.

В мертвой голове

Ужас ледяной змейкой скользит по моей спине. Все мускулы напряжены, я скован, холоден и влажен. Все вокруг пронизано тревожной сыростью. Рядом со мной Павлина Семиволос и безликий человек, которого я принимаю за Владимира Путина.

Мы медленно движемся по лабиринту мертвой головы Жана Парвулеско. Мертвая голова еще жива, в ней протекает миллиард процессов, она пытается закончить начатые размышления. Конструкт Евразийской империи вторгается в темный логос Владимира Путина, эсхатологического правителя страны мертвых.

— Все, что мы говорим — Правда, потому что мы сами — Правда, — булькает и усиливается многократным эхом где-то в глубине сознания мертвой головы.

Павлина все крепче стискивает мою руку, ее длинные ногти прячутся под моей кожей. Я ощущаю, как дрожит моя спутница. Или я сам дрожу?

— Не стоит так волноваться, — вкрадчиво шепчет безликий человек. — Скоро подействует средство и вам станет лучше.

Но затухающее сознание Парвулеско опровергает Путина. Лучше уже не станет. Продвигаясь вглубь мертвой головы, мы сами становимся все более мертвыми.

Мысли французского визионера беспрепятственно проникают в нас, становятся нашими мыслями. Мы — Правда.

Павлина бубнит латинскую молитву. Она в оцепенении глядит перед собой, не смея моргнуть. Беспокойное сознание умирающего Парвулеско… Павлина боится, что, выпав из него хотя бы на мгновение, уже не вернется. Ей придется блуждать по бесконечной лестнице фиктивного приближения, неустанно догонять зеноновскую черепаху реальности.

Но я страшусь этого не меньше спутницы. Провалиться в бездну угасающего мистического сознания и исчезнуть вместе с ним. Нескончаемое умирание без надежды на завершение.

В последние дни жизни Жан Парвулеско увлекся математикой. Его пленила строгая изящная парадоксальность элементарных абстракций. Жан мистически осмысливал концепты наивной ясности.

И теперь мы плутаем в его бреду неусвоенной математики, отравленные миазмами распавшейся строгости. Здесь все как-то чересчур сдвинуто. Пространство отрицательных вероятностей: все кажется возможным, но ничего недостижимо.

— Где же искать ваш хвостик? — спрашиваю я.

Павлина смотрит на меня стеклянными глазами. Она ничего не понимает. Но понимаю ли я хоть что-то? Или все это мысли Жана Парвулеско, который давно мертв? Мысли его мыслей…

— Я съел свой хвост… — без всякой интонации произносит Павлина. — Я задумался… Съел ли я свой хвост?.. Меня затошнило…

Девушка медленно, словно во сне, подносит руку ко рту. Ее передергивает.

Рвота? Блевота? Безликий Путин шепчет мне на ухо:

— Рвота? Блевота?

Я оборачиваюсь. Его нет. Вернее… Путин движется рядом, просто его не видно. Он — безликое человекообразное пятно темноты… Темноты в темноте.

Павлина продолжает:

— Крохотные волоски застряли в горле… Я помещен в собственное горло… Словно во чрево бога…

Она улыбается.

— Мы говорим, когда нас никто не слушает… Самое прекрасное время… Произносить в тишине… В вакууме… Словно нас никто не слышит…

Я тоже улыбаюсь.

— Я — сон… Несменяемое сновидение… Оканчивающееся чепухой… Раскрепощением…

Путин оказывается прав: нам, действительно, становится лучше.

— Существую ли я вне самого себя?.. Для других людей?.. Которых не существует вовсе…

Павлина смеется.

— Где мое увядание?..

Мы смотрим друг на друга, понимая, что мысли Парвулеско нас больше не беспокоят. Или… Быть может, мы сами стали мыслями мертвого Жана?

— Ах!.. — восклицает Павлина и обдает меня мириадами смешинок.

Крохотными прозрачными шариками они выскакивают у нее изо рта и улетают вверх.

Изгнанники

Марк Сэджвик и Мартин Хайдеггер бредут по парку, поддерживая друг друга под руки. Оба переживают изгнание из института психоаналитических излучений. Философы задумчивы, в сущности, они больше не философы. Жюли Реше беспощадно разжаловала их в обыкновенные фантазеры.

Сложно сказать, о чем думают Марк и Мартин. Вероятно, тоскуют по родине. Как-то подзадержались они в праздничном Киеве. От черно-оранжевой символики рябит в глазах, она преследует их повсюду.

Где мой туманный Лондон, стенает Сэджвик.

Где мой уютный Берлин, скулит Хайдеггер.

Их обгоняет прохожий, который некоторое время идет впереди, не привлекая к себе внимания, но вдруг вытаскивает из кармана пиджака бутылку коньяка «Севастополь», срывает алюминиевую крышку и жадно пьет, не сбавляя шага. Опустошив половину бутылки, киевлянин убирает «Севастополь» обратно в карман и как ни в чем не бывало движется дальше. Его траектория не меняется ни на градус.

— Знаете, Марк, — вкрадчиво шепчет Хайдеггер через несколько минут, — я всегда хотел признаться вам, но никогда не решался… Мне невыносима ваша лошадиная физиономия без бутылки шнапса.

Сэджвик угрюмо молчит. Они продолжают уходить все дальше и дальше от Центра психоаналитических излучений животных и растений.

Но вот англичанин решается. Он чуть крепче сжимает локоть немца и доверительно шепчет, немного шепелявя:

— Дорогой Мартин, если бы вы знали, как высоко я ценю вашу онтологию… Но, признаться, вашу испуганную барсучью рожу могу выносить только после бутылки виски.

Философы слегка отстраняются. На считанные миллиметры, но теперь они не касаются друг друга, между друзьями сквозит отверстие. Если прислушаться, можно даже услышать, как отверстие жалобно стонет.

Майское киевское небо заволакивают тучи, моросит мелкий дождик. Проходя мимо супермаркета Сільпо, друзья замедляют шаг и поворачиваются друг к другу. В их головы приходит одна и та же мысль. Они кивают.

Кивает Марк. И кивает Мартин.

Лед отчуждения мгновенно тает. Философы улыбаются. И, улыбаясь, они заходят в магазин.

Павлина читает чужую переписку

После того, как пузырьки рассеиваются, Павлина обнаруживает себя в мусорном контейнере. Она тот самый труп с выпотрошенными внутренностями, который напичкали Марусиными записками.

Павлина видит все, но ни в чем не может участвовать. Огромные серые крысы поедают ее длинные блестящие кишки, валяющиеся рядом. Крысы разматывают их и жадно вгрызаются, разрывая на части.

Из кишок Павлины показывается что-то белое. Это записки Маруси. В них говорится, что жизнь скучна, люди утомительны, а любовь уродлива. Простая как неожиданная смерть мысль, с которой мертвая девушка полностью согласна.

Категоричность писательницы ее нисколько не пугает. Скорее, пугают добравшиеся до Марусиных мыслей крысы.

Одна из них заползает на грудь Павлины и пристально смотрит ей в глаза. Чуть позже к крысе подползает еще одна, под мордой которой прилип листочек с письмом к писательнице.

Уважаемая Маруся!

Я пришла к выводу, что мне попалась психически нездоровая крыса. Несмотря на то, что я снабжаю ее всем необходимым для беременных и кормящих крыс, она все равно жрет своих детей. И норовит съесть моих детей тоже.

Моя крыса слишком нервная и злая. Она постоянно носится по клетке, грызет прутья и разбрасывает свои фекалии. Я понимаю, что у каждой крысы свой характер, но такой истерички я еще не встречала. Как помешать ей съесть остальных крысят и моих детей?

Черт! Я в полной растерянности! Как помешать крысе съесть моих детей?!

Элеонора.

Спустя минуту к двум крысам присоединяется третья. Под ее мордой ответ Маруси.

Уважаемая Элеонора!

Судя по всему, дело не в Вашей крысе, а в Вас. Крысы редко съедают свое потомство. Что за жизнь Вы ей устроили? Бедной зверушке никак не уберечь своих детенышей от Вашего назойливого участия, кроме как съесть их. Если бы Вы действительно заботились о своем питомце, то первым делом отдали бы ему Ваших детей.

Ваша

Маруся

Павлина дочитывает письмо и с нетерпением ждет следующую крысу. Та появляется с запачканной коричневой мерзостью мордой и жуткой вонью. Но на груди у крысы заветный клочок бумаги с ответом Элеоноры.


Уважаемая Маруся!

Вы ничего не знаете обо мне и моей крысе. Поэтому не беритесь судить и давать советы. Я никогда не последую Вашим указаниям, потому что Вы сумасшедшая.

Элеонора.

P.S. Может, крысята вкуснее моих детей и пусть лучше крыса доедает их?

Пятая крыса поднимается без прилипшей бумаги. Маруся не ответила, понимает Павлина. Но у крысы есть кое-что другое, возможно, гораздо полезнее продолжения нездоровой переписки.

Из пасти пятой крысы торчит кошачий хвостик. Павлина мгновенно узнает его. Тот самый хвостик, что она вытащила из кровати, будучи маленькой девочкой.

Крыса приближается к лицу мертвой девушки почти вплотную. Ее пасть медленно раскрывается, и хвостик вываливается. Если бы Павлина могла хотя бы двигать языком, то без труда затащила бы его в свой рот.

— Но, увы, ты на это неспособна, — шепчет крыса.

Игра в скрытое

Пузырьки рассеиваются…

Я парю под самым потолком, зачарованно вращая головой. Жюли водрузила меня к себе на плечи, мы ищем отца. Он спрятался в этой или соседней комнате. Хотя в соседней мы уже все осмотрели. Значит, отец может быть только здесь.

— Где же он? — игриво спрашивает Жюли, щекоча меня за пятки, чтобы я радостно верещал у нее над ухом. — Может быть, он в твоей кроватке? — Мы заглядываем в мою кровать. — Нет… Тогда, наверно, он спрятался за книжками? — Жюли на ходу проводит моими пальцами по корешкам книг на полке. — И здесь его нет…

Мы заглядываем за батарею, под ковер, в шкатулку с серьгами, которые Жюли подарила моя бабушка. Все тщетно. Жюли наклоняется над родительской кроватью, предлагая мне заглянуть под подушки и одеяло.

— Неужели и там его нет?

Я мотаю головой, но уже не так весело, как вначале. Что-то тревожное сквозит в воздухе. Скрытое предостережение. Хочется слезть на пол и прекратить игру.

Но игра в прятки продолжается. Нам нужно найти отца.

Жюли распахивает дверцы шкафа, зашвыривает под кровать тапочек и он вылетает с другой стороны. Мы огибаем диван, чтобы удостовериться, что за ним никого нет.

— А если он внутри дивана? — предполагает Жюли, сжимая мои ступни. — Сложился вчетверо и уместился между горками белья?

Она приподнимает сиденье. Снова никого.

— А вдруг папа в комоде? — восклицаю я.

Парой прыжков мы преодолеваем полкомнаты. Жюли выдвигает ящички, начиная с верхних, самых маленьких. Мы спускаемся вниз: от маленьких — через средние — к большим. И в одном из ящиков находим…

Нет, не отца…

Мы находим его бутылки, запасы алкоголя, которые он прячет от…

Жюли в изнеможении опускается на пол. Ссаживает меня с плеч. Я стою рядом, почти одного с ней роста, и наблюдаю, как Жюли молча перебирает бутылки. Кажется, ей очень грустно.

Я оборачиваюсь и замечаю отца. Вернее, то место, где он прячется. Это штора, заметно выпирающая и подрагивающая. Чтобы снова развеселить Жюли, я беру ее за руку и подвожу к окну.

— Да вот же он! — кричу я и отдергиваю штору.

Отец обескуражено смотрит на нас. Мы застали его врасплох. Крохотный стаканчик с коричневой жидкостью застывает у губ отца, который настолько сконфужен, что ничего не говорит, хотя мы и нашли его.

Вместо отца говорит Жюли:

— Игра окончена. Мы нашли тебя.

Жюли разворачивается, готовая уйти вместе со мной, потому что мы все еще держим друг друга за руки.

Я бросаю на отца последний взгляд. Сделавшись совершенно безразличным, он проглатывает жидкость, слегка поморщившись, и протягивает мне гибкую палочку.

Когда мы выходим из комнаты, я понимаю, что это не палочка, а кошачий хвостик, который я так долго не мог найти.

Love is for losers

В отличие от остальных разжалованных философов пеленального подполья, Фридрих фон Шеллинг не покидает Центр психоаналитических излучений. Он незаметно отстает от группы и прячется в закутке коридора. Ждет минуту, а потом стремительно скрывается в путаном темном лабиринте.

Похоже, Фридрих и сам не понимает, куда направляется. Он в растерянности, потому что на протяжении получаса кружится на одном месте, проходя мимо одних и тех же кабинетов. Немцу никак не удается выбраться из коридорной петли, которая все туже затягивается на его шее.

Шеллинг дергает за все ручки подряд. Ни одна дверь не поддается. Он на грани обморока. Что это? Внезапное помрачение сознания? Абсурдистская забава коварного архитектора? Или это и есть психоаналитическое излучение, жертвой которого он оказался, легкомысленно отстав от остальных?

…Философ приходит в чувства и обнаруживает себя в кабинете напротив Евгении Дебрянской. Евгения расположилась в кресле с бокалом красного вина в руке. Она внимательно слушает. Сам же Фридрих утопает в немыслимых размеров гамаке и тоже с бокалом в руке.

Евгения пригубливает вино и смотрит на Шеллинга. Самое интересное, что он уже говорит и говорит давно. Философ рассказывает о своем украинском дедушке.

— Вы знаете, Евгения, мой дедушка был великолепным поваром с ужасным характером… Да, его характер… Я никогда не ел ничего вкуснее, но всегда под нескончаемую ругань. Она не прекращалась. Меня, к счастью, ругань не касалась, потому что я был еще ребенком, но в память дедушкино сквернословие врезалось основательно. Если честно, теперь я вообще не получаю удовольствия от еды без чьих-то ругательств. Кто-то обязательно должен чертыхаться, чтобы я оценил вкус.

Евгения молча разглядывает рюмку. Не понятно, слушает она или нет. Как бы то ни было, Шеллинг продолжает:

— Я вспоминаю изумительный борщ, который готовил дедушка. Он вносил в столовую огромную кастрюлю и разливал по тарелкам, не прекращая ругаться. Больше всех доставалось бабушке, спустившей его жизнь в унитаз. Бедняга… она молча все сносила, потому что понимала, что спорить бесполезно. Нужно просто есть, постараться получить хоть какое-то удовольствие от виртуозной стряпни… Да, больше всех доставалось бабушке и моему отцу. Дед буквально оглушал их ругательствами и заверениями, что им нигде не подадут ничего подобного, потому что настоящий украинский борщ умеет готовить только он один.

Евгения допивает вино и отставляет бокал на столик. Философ продолжает:

— Ты слышишь меня, Мотова (так звали бабушку)? Не подавись, дурила. Ни одна баба не сварит такой борщ. А ты и подавно. Утопить бы тебя в этом борще, мурло. Но ешь, ешь. Где ты еще такое попробуешь. Затем он переходил к отцу. Тот любил макать хлеб, за что каждый раз получал от дедушки по полной. Что ты все свой хлеб в борщ макаешь? Рожу свою мерзкую лучше макни. Как же ты мне осточертел, сучий ты сын.

— А ваш отец? — вдруг спрашивает Евгения.

— Мой отец?.. Ах да. Он старался не перечить. Хвалил борщ, хвалил хлеб. Вкусный хлеб, кстати. Бородинский… Во время обеда дедушка нередко доводил себя до такого состояния, что не в силах сдерживаться, выплескивал в кого-нибудь остатки борща. А то и выпрыгивал с кастрюлей в окно. Благо, мы жили на третьем этаже, и дедушка обычно ничего себе не ломал. А потом…

— Допивайте вино, — резко обрывает Дебрянская.

— Что? — не понимает Шеллинг.

— Ваше время вышло. Давайте быстрее, у меня следующий клиент на подходе. А мне еще привести себя в порядок нужно, проветрить после вас.

Философ парой глотков осушает бокал

— Но я не получил от вас никакой помощи. Зачем я вам все это рассказывал?

— Мне-то откуда знать. Сами решайте.

— Я ведь вам и деньги заплатил.

— Заплатили, — соглашается психоаналитик. — Не будьте крохобором, Фридрих. Чего вы хотите? У вас отвратная семья и дедушка нисколько не выделяется на общем фоне. Мотова, действительно, испоганила ему всю жизнь. Теперь ваш полоумный дед имеет право делать все что хочет, особенно если он всех вас кормит. Любить его никто не заставляет. Love is for losers. Вот мое резюме. А теперь проваливайте. Я жду вас через неделю в то же время в этом же гамаке. И не забудьте принести вино.


Вытряхивание

Пузырьки рассеиваются и передо мной снова предстает Павлина. Девушка смотрит сквозь меня, ее расширенные зрачки едва заметно подрагивают.

— Павлина, — зову я.

Она не реагирует.

— Павлина.

Мой взгляд проскальзывает сквозь ее лицо. Павлина делается полупрозрачной. За ней ползет, приближаясь, черное пятно Владимира Путина, которое, оказавшись достаточно близко, делается похожим на сына Жюли Реше. Нечто чрезвычайно необычное: антропоморфное пятно, одновременно напоминающее Путина и семилетнего Вадима.

— Вот, возьмите, — мальчик протягивает черный мешочек.

Его рука проходит сквозь Павлину, и изнутри Павлины я забираю мешочек. Внутри — сладости: пара медовых пряников, печенье, зефир, охапка конфет, плитка шоколада. И еще две жабы, копошащиеся среди всех этих подарков.

— Это моя мама вам передала, — поясняет мальчик.

— Мне? — переспрашиваю я.

Вадим кивает.

— Вам и еще ей. Вы же нашли кошачий хвостик? Теперь вам нужно откусить головы у жаб, чтобы выбраться из мертвого Парвулеско. Не бойтесь, они вам ничего не сделают.

— Совсем ничего?.. Я как же остальное? Зачем тогда зефир? Зачем пряники?

Мальчик улыбается.

— Спросите потом сами у Жюли, когда выберетесь.

Я достаю конфету, высвобождаю из фантика и угощаю Павлину. Конфета повисает в воздухе. Ее ворочают языком, пережевывают и глотают. Бесформенной кашицей конфета проскальзывает по внутренним каналам девушки, прилипая к прозрачным стенкам, и оседает где-то в районе пупка.

— Вкусно, — говорит Павлина.

Ее слова меня слегка успокаивают. Я и сам пробую конфету. Потом мы съедаем зефир, пряники, печенье. Плитку шоколада я делю на три части и одну протягиваю мальчику. Он отказывается.

— Нет, это все вам, — говорит Вадим. — Вообще-то лучше приберечь сладости на потом. Сначала разберитесь с жабами, а потом заешьте шоколадом. Так гораздо лучше, чем наоборот.

— Что нам нужно сделать с жабами? — интересуется девушка.

— Откусить им головы.

— Вы можете объяснить, зачем нам это?

Мальчик плутовато ухмыляется.

— Разве вы не понимаете? Чтобы выбраться из головы Жана. Иначе вы останетесь здесь навсегда.

— Но мы и так из нее выберемся. Нужно только проснуться. Ведь мы все спим…

— Нет! — резко обрывает Вадим. — Никто не спит!

Внезапно одна жаба выпрыгивает из мешка. Сын Жюли хватает ее зубами. Раздается щелчок, и обезглавленное тело земноводного валится на пол.

— Скорее, — восклицает мальчик с набитым ртом.

В его глазах ужас, который передается и мне.

Я незамедлительно хватаю вторую жабу и откусываю ей голову. В то же мгновение где-то наверху отворяется люк и нас, мальчика и меня, подхватывает поток воздуха.

По бесконечному цилиндру мы уносимся все дальше и дальше от темной комнаты, в которой остается Павлина. Комната стремительно уменьшается, она вот-вот превратится в точку и исчезнет. Но я отчетливо вижу растерянное лицо Павлины.

Ее губы шевелятся. Павлина спрашивает:

— А мне Жюли не передала жабу?

Девушке никто не отвечает.

Сплошная, непреодолимая тишина.

Там, где остается Павлина, нас уже нет.

А Павлины нет нигде больше.

Заключительная лекция Славоя Жижека

Мы снова в огромной лекционной аудитории. Все места заняты, взгляды устремлены к кафедре, за которой появляется Славой Жижек в болотной куртке М-65. С минуту Славой собирается с мыслями. Его руки блуждают, дергают за молнию, воротник, теребят лицо, готовятся к жестикуляции.

— Здравствуйте, — наконец говорит словенец, заставляя собравшихся встрепенуться.

За его спиной появляется видеопроекция с фотографией Юлиуса Эволы, поверх которой цитата из наследия барона:


Traditionalism is the most
revolutionary ideology
of our times.

Julius Evola

— Сегодня будет необычная лекция. Центр психоаналитических излучений закрыт властями, мы находимся вместе последние минуты. Меня в любой момент могут убрать с кафедры и лекция прекратится. Поэтому я буду предельно краток. Наш центр закрыт с формулировкой «Изнеженный нефритовый фашизм руководства». Поздравляю! Мы все фашисты. Вдобавок нас закрыли 9 мая, в 70-летнюю годовщину победы над странами Оси. Вздрагивание системы, вынужденной рециклировать фашизм снова и снова до полного его обессмысливания. Наше имя Жюли Реше, отстраненная от руководства опальным Центром. В последние дни Жюли и сама злоупотребляла властью, поэтому мне ее нисколько не жаль. Реше ответственна за разгром пеленального подполья, лаборатории неофициальных метафизических исследований, столь близко подошедшей к дешифрации смысла жизни. Человечество, рассмотренное в оптике конгруэнтных трапеций. Работа в пеленальном подполье была работой в грязном, она выглядела отталкивающе, но истинный метафизик обязан был разглядеть метафизику даже в этом. Увы, Жюли этого не смогла. Лаборатория повержена. А следом за ней повержен Центр. Мне никого не жаль, ведь я марксист, а значит, фаталист. История преподносит нам только запланированные сюрпризы. Так стоит ли удивляться? Нет. Жюли Реше была объявлена фашистской много раньше, нежели закрыли Центр. Она раскроила человечество на аристократов и обывателей. Чем не фашизм? Жюли насмехалась над глупостью и призывала к возглавлению своей жизни, прекращению своего существования в качестве зрителя самого себя. И что же? Фашизм в чистом виде. В последнее время Реше подвергалась массе нападок. Ее критиковали. Но как я ни пытался углубиться в критику, мне этого не удалось. Не побоюсь заметить, что препарирование Жюли совершенно бездарно. Оппоненты не удосуживаются хотя бы минимально овладеть предметом (Лакан). Они критикуют Центр психоаналитических излучений, исходя из весьма тривиальных представлений. Мне вспоминаются наблюдения Николая Трубецкого. Конструктор евразийства вскрыл фокус непонимания чуждой культуры так. Человечество есть целое, а значит, все части имеют нечто общее. Спускаясь по хронологии эволюции, мы можем нащупать общее. Максимально непохожие культуры всегда имеют общее. Чаще всего оно связано с детством. В отличие от остальных периодов взросления, детство подверглось минимальной культурной деформации. Это значит, что в представителе чужой культуры мы видим ребенка. Все остальное обрубается нашей невосприимчивостью к новому. Другой существует для нас исключительно в качестве набора наших собственных качеств. И… вот Жюли. Она появляется. Она проходит по коридорам. Она возглавляет Центр. Критика пытается опередить будущее. Критика объявляет Жюли непонятной, слишком очевидной, либералом, фашистом, кретином, кичащимся непревзойденным умом, женщиной, растоптавшей мужчину, сексистом, феминистской, ничтожеством и божеством, подавившем всех вокруг. Незачем спорить с обвинениями. Мой директор, моя Жюли, ровно такая, какой ее видят. И я готов уйти вместе с ней, разделив обвинения в сексизме, элитаризме и фашизме. Все мы таковы. А значит…

Жижек обматывает шею георгиевской ленточкой.

— Значит выход один… — прекращение.

Лектор вздергивает себя на самоустроенной виселице под всеобщее рукоплескание.

В зал вторгается полиция, которая вместе с виселицей утаскивает словенского мыслителя. Присутствующим остается только хлопать и кричать «Браво».

Некто поднимает табличку с портретом Жюли и подписью:

Гения сразу видно
хотя бы потому,
что против него
объединяются все
тупицы и бездари.

Джонатан Свифт

На долю секунды нам показывают Жижека, который вскидывает руку и кричит:

— От сердца — к солнцу.

И лекция завершается.

Выпадение Дениса Евсюкова

Иногда во сне мне является Денис Евсюков и мы долго дискутируем на самые неактуальные темы. Начинается обычно с того, что Денис пускается в раскаяние. Раскаяние без раскаяния.

— Я совершил самый сюрреалистический акт в истории отечественной полиции, а меня заперли в клетку, словно бессмысленное животное. Тонкость натуры столкнулась с репрессивной машиной. Если бы все происходило в США, меня бы обязательно оправдали. Подобные поступки должны насаждаться еще в школе. И Америка здесь впереди всего мира. В качестве американского школьника я не вызвал бы общественного порицания. А в России вызвал.

Денис дотрагивается до лица и убирает лишние слезы. Тушь смазывается, и дальнейший разговор происходит, словно с откровенничающей проституткой. Евсюков влюблен в Россию и ему неприятно выявлять ее слабые стороны.

— Знаете, Вадим, я бы с удовольствием написал эссе для вашего журнала. Но в тюрьме сложно писать. Ты постоянно вовлечен в общественные отношения. Администрация выдала мне пистолет, чтобы я регулировал человеческую активность вокруг себя, но это не всегда помогает. Мне хочется одиночества. Причем истинного одиночества, а не его эрзаца, наступающего после выстрела.

Денис достает пистолет и, улыбаясь, целится в меня. Потом приставляет дуло к виску и делает так:

— Паф!

Мы оба смеемся.

— Вадим, вы часто думаете о смерти?

— Постоянно, — говорю я.

— Я тоже. С личным оружием такие мысли текут, словно ручеек.

Майор замолкает, его усики слегка подрагивают. Он кладет руку на мою. У Дениса такая нежная ладонь, даже не верится, что еще шесть лет назад она сжимала рукоятку Макарова, расстрелявшего потребительских крыс в супермаркете.

— Милый Вадим, — шепчет Денис, — вы один меня понимаете. Ваше блестящее эссе из первого номера «Опустошителя» я перечитывал сотни раз. Лучше вас про меня никто не написал. Я стал бы самым счастливым человеком, оказавшись в вашем «Философском изломе». Я хочу пребывать не среди уголовников в разжалованных погонах, а среди настоящих людей, философов. Признаюсь, я влюблен в Жюли Реше не меньше вас. Но обещаю держать себя в руках и ничего себе не позволять. Только разрешите мне стать участником вашего сетевого романа.

Я кладу свою руку на руку Дениса, которую он положил на мою другую руку. Нежное прикосновение убийц. Я смотрю в Денисовы глаза, пытаясь выиграть время. Брать его в «Философский излом» или не брать? Ведь он никакой не философ, а обычный мент, похуже капитана Танатова, который тоже приближался к моей Жюли, вызывая мое ревнивое неодобрение. Все менты одинаковы. Раз Танатов держал Жюли за руку, то и этот будет держать. Я и так вынужден терпеть сотни почитателей, растаскивающих Жюли по кусочкам, а тут еще этот убийца с пистолетом будет крутиться. Нет, я этого не хочу.

Но вслух я говорю так:

— Дорогой Денис, вы уже дочитали «Капитализм и шизофрению», которую я передал вам на прошлой неделе?

Евсюков испуганно мотает головой.

— Побойтесь бога, Вадим. Я не читаю Делеза взахлеб. Это трудный текст, переводящий меня из разряда животных в разряд людей.

— Вот видите, — говорю я, — вас еще рано пускать в «Философский излом». Вы же не хотите участвовать в качестве бессловесной собаки? Помните, как у Введенского... собака Вера?

— Помню, конечно. Но собака Вера разговаривала. Она пела чудесную песенку про воскрешение Сони.

— А вы ее петь не будете, — обрываю я. — Хватит уже песенок. Ваши куплеты это выстрелы. Выстрелы в случайных покупателей. Вы препарируете общество потребления, а не воскрешаете Соню. Надеюсь, вам это ясно?

Убийца смахивает слезу и кивает. Конечно, ему все понятно. Он не тот человек, чтобы очутиться в «Философском изломе». Но как изящно я его отшил. Все-таки я гений.

Гений! Гений! Гений!

Гений!!!

Жюли собирает вещи

— Мои поздравления, — говорит Жюли. — Вы, как я вижу, вернулись целым и невредимым. Пронзили мертвую голову Жана Парвулеско насквозь. В отличие от вашей подруги.

— Вообще-то, она не моя подруга, а ваша пациентка.

— Не столь важно, кто она такая. Значимо только то, что вы оставили Павлину в мертвой голове. Вы хоть понимаете, на что обрекли мою пациентку?

— Она не только ваша пациентка, но и моя подруга, — замечаю я.

— Я это уже слышала. Голова Жана будет долго разлагаться, может быть, не один год. Парвулеско еще при жизни баловался странными размышлениями и бестактными фантазиями, боюсь даже представить, что крутится у него в голове сейчас. А с каждым днем будет все хуже и хуже.

Брови Жюли сдвигаются в приступе негодования.

— Но ладно. Ничего серьезного, на самом деле, не произошло. Я уже десять минут как перестала быть директором, поэтому мне безразличны бывшие пациенты. Признаюсь, я слегка переживала за вас, потому что это я отправила вас на поиски кошачьего хвостика. А Павлину я ни о чем не просила — она увязалась с вами по собственной глупости. За что и поплатилась.

Я протягиваю Жюли хвостик.

— О! Спасибо огромное!

Бывший директор убирает хвостик в чехол для очков.

Мы подходим к ее кабинету и останавливаемся. Мы молча стоим.

— Хотите зайти со мной? — наконец спрашивает Жюли. — Посмотрите, как я собираю вещи.

— Хочу, — говорю я.

В кабинете Жюли показывает письмо из Института немецкого головокружения.

— Мне предложили место в Центре равновесия. Им очень понравилась моя работа «Мы как поток привычек». Считают, что я предназначена для успеха.

Я верчу письмо в руках, не зная, что с ним делать, ведь я не владею немецким.

— Центр равновесия расположен в глухом лесу, до ближайшей автомобильной дороги полтора часа ходьбы. Как раз то, что мне сейчас нужно. Эти психоаналитические излучения окончательно опротивели. Терпеть не могу живых людей и их проблемы. Об этом прекрасно написал Ницше: «Нам так нравится безмятежное существование наедине с природой, поскольку она к нам безразлична». Лучше и не скажешь.

— Хосе Ортега-и-Гассет тоже неплохо вас понимал, — добавляю я. — Он писал, что «в одиночестве человек истинен, в обществе — тяготеет к тому, чтобы превратиться в простую условность, фикцию. Чтобы жить истинной, реальной жизнью, человек должен как можно чаще замыкаться, углубляться в свое одиночество».

— Любопытная мысль.

Жюли замирает, до этого она перекладывала содержимое ящиков стола в огромный чемодан. В руках бывшего директора оказываются мужские шорты. Жюли смущенно смеется.

— Профессор Стефан, что рекомендовал меня в Институт немецкого головокружения, прислал вместе с письмом свои шорты. Они порвались, и он попросил их зашить. Я принципиально против гендерного разделения обязанностей. Его шорты — пусть сам и зашивает. Но как назло вмешался мой муж, который строго-настрого запретил зашивать шорты. Теперь я в полной растерянности. Я не собираюсь прислушиваться к запретам супруга, но и зашивать чужие шорты тоже не хочу. Как бы вы поступили на моем месте?

— Непростой вопрос. Наверно, отправил бы шорты обратно с запиской, что сделал все возможное. Можно написать прямо на шортах.

— Отличная идея. — Жюли протягивает мне авторучку. — Пишите.

Пока я вывожу на грязноватой ткани послание, моя собеседница продолжает:

— В последнее время среди философов распространился обычай подписывать свои книги с орфографическими ошибками. Это конечно не книга, но что это меняет.

Я перечитываю написанное и обнаруживаю аж две ошибки. Какое везение.

— Смотрите.

Жюли придвигает к себе шорты и ее губы растягиваются в улыбке.

— Просто божественно.

Обварожительному Стефану
после несканчаемых усилий
вдеть нитку в иголку.

Жюли Реше

Галлюцинация в мертвой голове Парвулеско

Как так получилось, что я узнал об исчезновении Жюли последним?

У меня в голове не укладывается, как это могло произойти. Но это так. Возвращаясь по безлюдным коридорам Центра излучений, я вдруг ощущаю чье-то приближение сзади.

Мне страшно обернуться, страшно убежать. Я словно во сне, словно под водой, едва передвигаю ноги.

— Ваша мама уехала. Вы больше никогда ее не увидите, — шепчут мне на ухо.

— Уехала?

Я все-таки нахожу в себе силы и оборачиваюсь. Никого. Кроме меня, в коридоре нет ни души.

Значит, мне только показалось? Но почему тогда из глаз брызжут слезы, и я уже несусь к лестнице?

У самого директорского кабинета меня останавливает сотрудница Жюли. Она преграждает путь в кабинет мамы и уводит в конец коридора, чтобы показать экспозицию.

— Перед отъездом Жюли развесила свои фотографии. Прощальная выставка. Можешь взглянуть.

Сотрудница уходит, а я заворожено перехожу от одного снимка к другому, не понимая, что происходит. На карточках не я, а незнакомая девочка. Вернее, я как будто ее знаю: она очень похожа на Жюли, но…

Может быть, это детские фото моей мамы? Я разглядываю ломтик хлеба, за которым прячется девочка. В хлебе выковыряно три отверстия — рот и два глаза. Лицо раздваивается: хлебное лицо, а за ним настоящее, которое нельзя увидеть.

На соседнем снимке та же девочка перед клеткой с козами. Она протягивает одному, отделившемуся от остальных, животному одуванчик. Остальные козы смотрят не на девочку, а на козу, ставшую единственной. Я всматриваюсь в их морды, пытаясь разглядеть эмоции, но ничего не разглядеть.

Девочка улыбается, катаясь в карете. Девочка на карточках перед печатной машинкой. Девочка показывает плюшевого зайца задумчивой собаке. Девочка с ненастоящими крыльями болтает ногами, сидя на столе.

Стоп. У следующего снимка я застываю. Потому что на нем девочка впервые появляется вместе с Жюли. Здесь не Жюли-девочка, как единое целое, а девочка и Жюли по отдельности.

Девочка снова с крыльями, но другими, она зажала уши руками. За ее головой голова моей мамы. Глаза спрятаны за темными очками, в ушах серьги. Я узнаю и очки, и серьги. Те самые, что подарила бабушка. Жюли с девочкой смотрят в одну сторону, куда-то за границу кадра.

Может быть, как раз туда, где стою или должен стоять я?

Мой взгляд соскальзывает с фотокарточки на следующую, затем снова соскальзывает на следующую, снова и снова… Здесь сотни снимков по обе стороны коридора. И на каждом эта напоминающая Жюли девочка.

Я разворачиваюсь и со всех ног бегу обратно. Вот я уже могу различить директорский кабинет. Нас разделяет метров сорок, не больше. Я подбегаю к двери, толкаю ее и вваливаюсь внутрь.

Но Жюли здесь нет. На ее месте совсем другая женщина, которая просит меня закрыть дверь и сесть перед столом.

По ее наставлению я отпиваю кислое вино из бокала и рассказываю, что со мной произошло. Евгения Дебрянская без особого интереса слушает мою историю.

— Вы считаете, что это ошибка? — спрашивает она.

— Да.

— Дело в том, что у ребенка нет достоверных способов определения родителей. Такими способами располагают только родители, да и то не все. С чего вы взяли, что Жюли Реше ваша мама? И сразу второй вопрос: почему вы уверены, что вы ее единственный ребенок?

Я не отвечаю. И Евгения продолжает:

— У женщины может быть сколько угодно детей: от нуля до миллиона. Нам будет непросто выяснить, попадаете ли вы в их число. Да и не станем мы этим заниматься. Наше исследование окажется гораздо более плодотворным, если мы будем рассматривать женщину не как зоологическую особь, а как литературный жанр или художественную традицию. Вы в этом что-нибудь понимаете?

Дебрянская пронзает меня аспидским взглядом.

— Нет, — шепчу я.

Она смеется.

— Вот именно. Вы ничего не понимаете, ведь вас даже не существует. Вас нет в этом миллионе. Вернее, вы — ноль. Фикция. Галлюцинация в мертвой голове Парвулеско.

— Но я…

Начинаю я, но не успеваю договорить…

Безупречный де Сад

После Фридриха фон Шеллинга из компании отверженных философов выпадает Алексей Лапшин. Киевскому телеведущему только кажется, что он идет вместе с Марком Сэджвиком и Мартином Хайдеггером, в действительности же его все глубже затягивает в гипнотический мир де Сада.

Алексей все еще в коридоре. Но это больше не лабиринт Центра психоаналитических излучений. Лапшин в де Саде. Он снова мальчик пяти лет. Или девочка?.. Нет, все-таки мальчик.

Юный философ озирается, смахивая с лица длинные золотистые локоны. Он предвосхищает… нечто настолько чудесное, что перевернет его представления о мире. Это должно произойти в следующее мгновение.

Вот… уже…

Но ничего не происходит. Стены де Сада едва заметно мерцают, на долю секунды обнажая безжизненный пластик Киевского института растений и животных. Фантомная зрелость угнетает юного воспитанника. Словно отнятая нога, продолжающая чесаться. Лапшин — ребенок с кое-как смытым возрастом.

Юность без юности.

Или зрелость без зрелости.

Мальчика тяготит одиночество. Сколько он уже здесь стоит? И никто не показывается. Ни детей, ни взрослых. Де Сад опустел словно рай. Нет никого, кроме Алексея. Хотя Алексей уже не уверен, точно ли это он сам, а не кто-то еще.

Мальчик вдруг замечает, что он не стоит на месте, а идет. Стены уплывают назад, а он продвигается вперед, лишь изредка сворачивая в ответвления коридора. Ошметки паутины щекочут его пухлые щеки.

Лапшин смотрит вниз и видит нежные детские ножки в коротких штанишках. Всю жизнь он пробегал в этих штанишках. Из пола там и тут пробиваются пучки травы, которые он боязливо перешагивает.

Мальчик останавливается, поднимает голову. Перед ним Павлина Семиволос. Его сверстница сидит на заправленной кровати и толкает пальцем кошачий хвостик. Алексей знает все об этом хвостике, но не может ничего вспомнить.

— Павлина, — представляется девочка.

— Алексей, — говорит Лапшин и садится рядом. — А где все остальные?

Павлина улыбается.

— Никого больше нет. Нет остальных.

Девочка показывает на два окна в высоком скошенном потолке. В них виден двор, как если бы на него смотрели из обычного окна третьего этажа.

— Другие появляются только во дворе. Но до них не добраться. Другие ничего не слышат, ни на что не реагируют. Они занимаются только друг другом.

Появляется наголо бритый полноватый мужчина в спортивном костюме, похожий на Пьера Гийота. Впереди него семенит маленькая собачка, напоминающая рыжую шапку.

С другого края появляется невообразимых размеров женщина, вылитая Гертруда Стайн. Она медленно идет к фонтану и садится на лавку. Гийота уходит чуть в сторону, чтобы не приближаться слишком близко.

— А где же Жюли Реше? — спрашивает Алексей. — Где Маруся Климова? Где Алина Витухновская? Где все наши воспитатели?

Павлина поднимает кошачий хвостик. Теперь он между детскими лицами. Если сосредоточиться на кончике, то собеседник утратит отчетливость и раздвоится.

— Нет никого.

Девочка играет с изображением, смещая фокус с хвостика на лицо Алексея и обратно. Два мальчика и один хвостик. Или один мальчик и два хвостика. Всего всегда трое.

— Зато иногда во дворе появляется одна дамочка с мерзкой собачонкой, которую она носит под мышкой. Дамочка ходит от лавки к лавке и со всеми беседует. Но если собачка посчитает, что кто-то разговаривает с ее хозяйкой недостаточно уважительно, она истошно лает. И не успокаивается, пока дамочка не возвращается с ней домой.

— Домой? — восклицает Алексей. — То есть все они где-то живут?

— Да нет же. Нигде они не живут. Я просто так сказала. Нет больше ничего. Я наблюдаю только за двориком вокруг фонтана. Есть фонтан и четыре лавки. И все. Больше ничего нет. Только эти… писатели.

— Писатели, — шепотом повторяет Лапшин. — Хорошо хоть не философы.

Мертвая голова Жана Парвулеско моргает, но дети ничего не замечают. Как и все остальные, взирающие на мир изнутри собственных мертвецов.

— А что, и лекций Жижека больше не будет? — изумляется юный Лапшин.

Вопрос вызывает у Павлины приступ веселья.

— Все лекции отменены, — хохоча выпаливает она. — И запрещены.

Алексей разглядывает смеющуюся девочку. Через несколько секунд он и сам улыбается.

А потом и вовсе хохочет вместе с Павлиной.

Москва, май-июнь 2015