#16. Инфантилия


Никита Елизаров
Дети, Животные, Секс

Любовный язык полон анималистичных метафор. Люди называют друг друга «зайчиками», «пушистиками», «поросятами» и прочими представителями животного царства. Гендерный исследователь Венди Лэнгфорд собрала целую коллекцию анонимных поздравлений с днём святого Валентина из газеты Guardian. Все они в таком духе:

«Любю и целую свой сладкий медок. Медведица»
«Зайка-попрыгайка, я тебя люблю. Твой плохой кролик»
«Поросёнку от Свинюшки. Хрюхоньки!»
«Рыжик Тома любит-прилюбит. Мур-мур-мяяяяяу!»

Анализируя этот феномен, Лэнгфорд пришла к заключению, что такой язык создает вымышленную реальность, которая, по словам одной из её респондентш, Клэр, представляет собой «что-то вроде безопасного места, где можно проявлять любовь, но эти проявления не сексуальны». Несмотря на то, что Лэнгфорд провела множество интервью для своего исследования, эта конкретная цитата, идеально отражает их все в одной фразе.

Что примечательно, Лэнгфорд воспринимает ответы её респондентов за чистую монету, как если бы у людей не было склонности объяснять собственные действия, избегая неудобных идеологических противоречий. Так, их язык проникает в текст Лэнгфорд, и она сама превращается в испытуемого.

Снова и снова, например, она называет аффективную речь влюбленных «детской». Это объяснение работает только в контексте общепринятого здравого смысла, в соответствии с которым детство — это розовый мир невинности и безопасности: взрослые бегут в этот вымышленный мир от трудностей своей жизни, примеряя на себя маски пухлых животных.

Принимать детство за данность — типичная ошибка. Назвать любовный язык «детским» — это не объяснить его, но спрятаться от реальности под кровать. А для объяснения лучше начать вот с какого вопроса: почему пушистые и неуклюжие звери так прочно ассоциируются с детством и его атрибутами?

ЧАСТЬ 1: ЖИВОТНЫЕ

Символическое место животных

Человечество усердно отделяет себя от животных. Однако в действительности не только люди представляют собой одну экосистему со всеми животными, но и последние населяют символическую реальность людей.

Первые человеческие истории — наскальная живопись — изображают отношения людей с животными. И они не были безопасными. Современное представление о природе как о любящей матери, которую человечество коварно предало — это довольно свежее поверье. До эпохи Романтизма слово «природа» было синонимом зла. Вот, к примеру, пара известных мифов о возникновении общества.

В Левиафане Хоббса люди создают общество, чтобы избежать природного состояния, то есть войны всех (людей) против всех. У Протагора (согласно Платону) люди делают то же самое, но с одним значительным отличием: они пытаются защититься не друг от друга, а от диких тварей. Оба боялись одного — природы, но источники опасности в ней видели разные.

Это принципиальное смещение метафоры угрозы от животных к человеку стало возможным благодаря повышению качества жизни. На протяжении веков, к примеру, люди жили в страхе волков, но когда Хоббс писал свой труд, популяция волков в Британии была уже истреблена. Но еще важней на это смещение повлияли три тренда — технологический, культурный и эволюционный — которые заключены в феномене одомашнивания зверей.


Одомашнивание

Доместикацию не следует понимать как технологию, изобретённую человеком. Одомашнивание происходит и само в дикой природе. Среди разных характеристик, приобретаемых в результате доместикации, главная та, что даёт возможность людям подключиться к этому процессу, а именно — снижение агрессивности.

Эволюционный способ улучшить своё положение для некоего вида — занять новую нишу. И она всегда есть там, где живут люди, потому что они склонны вытеснять с близлежащих к поселению территорий всё, что представляет угрозу. Соответственно, чтобы занять эту территорию, некоему виду животных нужно стать безопасней для человека. Компенсация за усилия — доступ к объедкам. Так случилось с предком собаки.

Домашние животные преобладают в нынешнем представлении о животных. Они — наши меньшие братья, которым нужна снисходительная забота. А тот факт, что большая часть из них съедается, не особенно бросается в глаза из-за массового производства: между сосиской в магазине и милыми поросятами существует комфортная пелена незнания. Конечно, люди чувствуют инстинктивный страх при встрече со зверем в дикой среде, но такие встречи случаются редко, и не они формируют культуру. Среди всех реальных животных, люди чаще всего взаимодействуют со своими любимцами, а они существуют, чтобы умилять.

Практически у всех домашних животных есть общие черты. Обычно у них мягче шерсть, короче морды, висячие уши, скрученные хвосты и так далее — в совокупности эти черты называются педоморфизм. Говоря проще, домашние животные напоминают молодняк их предков.

Домашние животные живут в вечной покорной незрелости, и люди привыкли ассоциировать их «детскую» внешность с неагрессивным и игривым поведением. Так, смешные и пушистые звери населили вымышленный мир детства. Правда, это объясняет только его безопасность, а в цитате Клэр было и другое: «Что-то вроде безопасного места, где можно проявлять любовь, но эти проявления не сексуальны».

Почему притворяться пушистым зверем не сексуально?


Зоофилия везде

Вообще-то, домашние животные куда сексуальней их диких предков. Их репродуктивный цикл не зависит от сезонов, они могут размножаться чаще, а сам процесс упрощается ввиду снижения агрессивности. Люди не могли этим не воспользоваться.

На одном из артефактов, обнаруженных в пещере Abri de la Madeleine во Франции (~20000 лет до н.э.), изображена львица, лижущая фаллос. То есть уже тогда люди мечтали о сексе с животными, но технически это было вряд ли возможно. Но всё изменилось благодаря доместикации.

Наскальные рисунки свидетельствуют, что доисторические люди уже использовали своих полудиких собак для секса. Зоофилия — это вездесущее явление, возникавшее в разных культурах независимо друг от друга. С развитием цивилизации оно начинает проникать в символические иерархии. В древних Египте и Греции секс с животными — это не просто практика, а часть генезиса: боги воплощаются в разных животных, совокупляются и плодят уникальных существ. Поклонение этим богам включало в себя зоофилические практики.

«Не вноси платы блудницы и цены пса в дом Господа Бога твоего ни по какому обету, ибо то и другое есть мерзость пред Господом Богом твоим» (Второзаконие 23:18). В этом пассаже из Библии подвергается осуждению присутствие в храмах античности проституток и собак, натренированных для секса с людьми.

У Константина Великого прозвище было «Коровоёб», у Хатшепсут были собаки, наученные делать куннилингус, жены римских сенаторов не имели права отказывать псам Тиберия. Во дворцах, на фестивалях в Колизее, на греческих вакханалиях, в домах простых людей, на пастбищах и на берегах Нила — везде люди хорошо проводили время с животными. И вот почему.

Человек — это тоже одомашненный зверь. Еще Ницше писал об этом в «Генеологии Морали», правда, в идеологическом ключе. Однако теперь тот факт, что человек соответствует критериям доместикации — это мэйнстрим в биологии. Среди этих критериев и повышение сексуальной активности.

Тем не менее сегодня зоофилия стигматизирована. Несмотря на то, что она повсеместно присутствует в фактической реальности даже согласно Кинси, она практически отсутствует в культуре. Позитивного или хотя бы нейтрального изображения сношений с животными в массмедиа не найти. Складывается впечатление, что люди больше не замечают сексуальной привлекательности пушистых зверюшек. Но почему?

Запреты

К зоофилии никогда не было однозначного отношения: то она была в порядке вещей, то за неё страшно казнили. История запрета на неё началась с Кодекса Хаммурапи (~1772 до н.э.) и не закончилась до сих пор.

Закон всегда признаёт практику, которую он запрещает и фиксирует её своей буквой. Он свидетельствует не только о существовании феномена, но и об изменении отношения к нему, которое привело к изменению и в политике. Причины запрета на зоофилию как правило представляют собой смесь из идеологии и выгоды.

Хетты, например, наказывали за сексуальную связь с коровой смертью, в то время как секс с лошадью вообще не попадал под запрет, потому что у них животные были разделены на чистых и нечистых. Для иудеев полный запрет на зоофилию был частью концепта избранного народа, призванного отделить иудеев от их соседей по всем признакам: один бог вместо множества; никакой иконографии бога, когда все поклоняются идолам; никакого секса в храмах, когда все только тем и занимаются; и так далее.

Христиане получили запрет на зоофилию вместе со Старым Заветом, но в Тёмные века это мало кого волновало. С 13-го века всё меняется. Фома Аквинский, к примеру, называл зоофилию самым страшным грехом против природы из всех остальных — гомосексуальности, немиссионерских позиций и мастурбации. Всё потому, что ранее демоны считались эфемерными сущностями, которые не могут взаимодействовать с миром людей. Однако для Фомы Аквинского возможность, что демон примет обличие животного и произведет отпрыска от человека, была абсолютно реальной. Эта идея распространилась и в итоге привела к эпидемии панического страха животных и зоофилии, которая достигла пика в охоте на ведьм в эпоху Ренессанса.

Экономическая причина для возникновения запрета на зоофилию следующая. На доиндустриальной стадии развития экономического субъекта — будь то семья или государство — для роста ему необходимы трудовые ресурсы. Любой сексуальный акт, не направленный на производство новых рабочих, в этом смысле — упущенная выгода. Поэтому нормативное регулирование сексуальности служит удовлетворению интересов экономического субъекта, обладающего властью его ввести. Это подтверждается тем, что регулирование сексуальности возникает в обществах вместе с переходом от охоты и собирательства к земледелию.

Сегодня единого законодательного подхода к зоофилии не существует даже в странах первого мира. Там где запрет существует, юридические определения феномена часто выдают его древнее происхождение и могут быть крайне туманными.

В юридическом смысле найти оправдание для запрета на зоофилию вне рамок традиции «правового морализма» практически невозможно, а процесс разделения права и морали начался ещё с Реформации. В этом свете постепенная отмена запрета на зоофилию в европейских странах, происходившая на протяжении 20-го века, выглядела логично и совпадала с движением за сексуальную эмансипацию.

Великая цепь бытия

Однако последние события говорят, что тенденции разделения морали и права больше не существует. За прошедшие 10 лет целый ряд европейских стран — Франция, Германия, Норвегия, Бельгия, Голландия — законодательно запретили зоофилию именно потому, что она морально недопустима. По большей части это заслуга защитников прав животных, но стоит заметить, что они вряд ли добились бы таких успехов в лоббировании без общественной поддержки, что свидетельствует о возрождении морализма.

В этом свете забавно, что табу на зоофилию было раскритиковано человеком, который изобрёл права животных — Питером Зингером. Его эссе «Тяжелый Петтинг» вышло в свет в 2001 году — до волны новых запретов в Европе. В то время и в Австралии, и в Америке зоофилия была запрещена только в некоторых штатах, судебных производств по таким делам не было годами, так что складывалось впечатление, что незаконность зоофилии — это анахронизм. Поэтому, критикуя табу на зоофилию, Зингер говорил не о его легальном, а о культурном статусе.

Отметив, что многие табу на сексуальные практики, не направленные на прокреацию, утратили силу, он пришел к выводу, что конкретно это табу держится потому, что человеку свойственно отделять себя от животных:

«Мы всегда видели себя далеко от животных и воображали себе, что огромная пропасть отделяет нас от них. Только человек сделан по образу Бога. Только у людей есть бессмертные души. В Книге Бытия Бог даёт людям власть над животными. В Великой цепи Бытия люди стоят на полпути между ангелами и тварями. Мы духовные существа, а не только физические. Кант считал, что только человек от рождения обладает достоинством, и это делает его самоцельным, в то время как животные — всего лишь средства для достижения его целей. Сегодня язык прав человека — тех прав, какими мы наделяем людей, но отрицаем для нелюдей — утверждает всё то же разделение».

С этой точки зрения, защитники прав животных ошиблись, и под прикрытием заботы о благополучии животных провели законы, которые отрицают право животных на секс с человеком, и усилили разделение на людей и животных, против которого выступает Зингер.

С одной стороны, сложно не согласиться, что Великая цепь Бытия — это влиятельная идея. Теперь она распространена в виде примитивного антропоцентричного понимания теории эволюции: человек в нём — это не просто один из видов, но высшая точка в эволюции, весь смысл которой в том, чтобы создать человека. Иными словами, человек — это всё еще венец творения, так что Великая цепь Бытия — это часть обывательского здравого смысла.

Но с другой стороны, возникает вопрос, деградирует ли человек из-за секса с низшим видом?


Секс и власть

В западной традиции секс не существует вне модальности власти. Сексуальный акт всегда происходит между субъектом и объектом: можно либо трахать, либо быть оттраханным. Событие сексуального акта двигает его участников вдоль иерархии власти в противоположенных направлениях, таким образом придавая акту смысл. Объектом овладевают, и он деградирует в результате этого акта, но с обратной стороны этого унижения — возвышение овладевающего субъекта: ебя, человек наполняется достоинством. Поэтому из идеи Великой Цепи Бытия не вытекает обязанность заниматься сексом с равными. Если бы это было так, то секс с женщиной — низшим в религиозной традиции существом — был бы недопустим для мужчины, а гомосексуальность была бы моральным долгом.

Тем не менее, Зингер прав, что табу на зоофилию связано с современным концептом человека.

Создание нового концепта, начинается с его радикального противопоставления тому, на фоне чего он различим лучше всего. Среди идеологических изобретений, которые помогли выделить концепт индивида, есть одно, которое ответственно за существование табу на зоофилию. Это идея детства.

ЧАСТЬ 2: ДЕТИ

Идея детства

В 1960 году Филипп Арьес написал: «В средневековом обществе идеи детства не существовало». Это значит, что в какой-то момент детство было изобретено — неудобная мысль для любого человека с идеализированными представлениями о нём. С тех пор исследования детства раздвоились: одна ветвь пытается опровергнуть Арьеса; другая — продолжает его. В любом случае, влияние его работы невозможно отрицать.

Во-первых, вне зависимости от того, существовал ли концепт детства до модерности или нет, он не был распознан как концепт до Арьеса, который вытащил его из бессознательного культуры под общественный микроскоп для изучения и сомнений. Поэтому теперь каждая книга о детстве развивает его осознанный, артикулированный концепт.

Во-вторых, отношение людей к детям менялось на протяжении эпох. Ключевой термин в работе Арьеса — sentiment — был переведен на английский как «идея», хотя более подходящим было бы «чувство по отношению к». Тем не менее, этот перевод только укрепляет тезис Арьеса: с моей точки зрения, у людей есть концепты всего, что уже вторглось в их поле восприятия, но они не обязательно распознаны как таковые; фактические изменения отношения к объекту, которому соответствует концепт, в таком случае, свидетельствуют об эволюции концепта.

И в-третьих, основная идея Арьеса состоит в том, что концепт детства был сформирован посредством законодательного, культурного и экономического трендов, которые всё больше и больше отделяли детство от взрослого мира, превращая его в искусственную территорию со своими характеристиками, правилами и идеалистическими представлениями о том, какой она должна быть.

Детство как полностью отдельный, вымышленный, анти-взрослый мир достигло абсолюта в истории Питера Пэна, который блестяще исследовала Жаклин Роуз в книге «Дело Питера Пэна: невозможность детской литературы». Питер Пэн впервые появляется в недетском психологическом романе Джэймса Барри «Маленькая белая птица» (1902), построенном вокруг, в общем, эротического желания героя-повествователя сманить у матери маленького мальчика Дэвида. Пытаясь завоевать его любовь, он рассказывает Дэвиду истории о Питере Пэне и садах Кенсингтона. Дальнейшая судьба Питера Пэна — это бесконечные переписывания и адаптации «для детей». Сначала автором в виде пьесы (1904), потом книги «Питер и Венди» (1911), а потом каждым государством, общиной, церковью, классом и прочими, которые вырезали из известных им версий или добавляли в них то, что служило их интересам.

История Питера Пэна — это идеальная иллюстрация тезиса Роуз о невозможности создания литературы для детей. Призванная пропагандировать невинность, до этого она была использована в «Маленькой белой птице» не в самых невинных целях. Призванная воплощать идеальное детство, она подвергалась цензуре, отражая на протяжении своей жизни политические и идеологические идеалы. Тезис Роуз может быть экстраполирован и за пределы литературы на идею детства в целом. Даже в работах о детстве социально-политической направленности в последнее время редко оставляют без внимания принципиальную невозможность учёта интереса детей в существующем дискурсе. Если детство — это вымысел, фантазия, то интересы персонажей её населяющих не реальны и служат лишь укреплению самой фантазии, которая, в свою очередь, воплощает желания её авторов, а не нужды детей.

Основное из них — это желание отделить детство от взрослого мира. И это возвращает нас к идее Зингера. Действительно, так же, как человек определяет себя по отношению к животным, выделяется на их фоне, так и индивид (человек эпохи модерна) выделяет себя на фоне детей. Но достаточно ли этого совпадения, чтобы проводить параллели между детьми и животными?

(Pet)омцы

«Несмотря на то, что я не говорю по-русски, я узнаю в её голосе тон материнского обожания, с каким любители собак обращаются к своим питомцам», — так репортёр National Geographic Эван Рэтлифф описывает как Людмила Трут, глава самого известного эксперимента по доместикации, говорит со своими лисами. Заметьте, что Рэтлифф называет этот тон «материнским». Это не просто фигура речи.

Люди разговаривают с животными практически точно так же, как с детьми. Для обоих типов речи характерны более высокий регистр и диапазон интонаций. Единственная разница — гипер-артикуляция гласных в речи, обращённой к младенцу — та же самая дидактическая функция проявляется в речи, обращенной к иностранцу. Не удивительно, что интимная речь любовников характеризуется такими же интонациями, как речь, обращенная к животным. Этот феномен общераспространен и не зависит от культур и языков.

В 1978 году Энн Кэйн опубликовала работу «Исследование животных в семейной системе», в которой говорится, что 87% людей признают своих питомцев членами семьи, причём самая распространенная роль, которую может исполнять домашнее животное, — это роль ребёнка. С тех пор было несколько попыток объяснить общность в отношении к животным и детям. Основная идея такова.

У людей отсутствуют психологические процессы, регулирующие отношения с животными — модель, которая позволяла бы предсказывать их результат. Чтобы компенсировать эту недостачу, люди наделяют животных человеческими качествами, делая их социально более знакомыми, что уменьшает неопределенность во взаимодействии с ними. Домашние животные, в таком случае, занимают положение детей потому, что напоминают их из-за своего педоморфизма.

Однако это объяснение построено на антропоцентричных клише. Для начала, люди не начали вдруг общаться с животными в какой-то момент истории. Люди — это и есть животные, которые эволюционировали вместе со всеми остальными в не самой дружелюбной атмосфере. Поскольку люди выжили, то у них есть способность формирования моделей взаимодействия с животными, которые эффективны в своих предсказаниях, чего нельзя сказать об антропоморфизации животных (то есть наделения их человеческими качествами). Более того, у людей должны быть и приёмы общения с животными, наследуемые от далёких предков — одним из них является речь, обращённая к животным.

Гортань человека позволяет ему издавать значительно больший тональный диапазон звуков, чем используется в любом из известных языков, несмотря на то, что интонации речи являются продолжением системы вокальных зовов предков (именно поэтому, например, повествовательные звуковые паттерны универсальны). Другими словами, вокальные способности человека далеко не полностью задействованы в вербальной коммуникации. Зато эти способности задействованы в более древних вокальных механизмах — таких как плач, крик и стон, тональные паттерны которых являются общими для людей разных культур и языков точно так же, как паттерны речи, обращенной к животным. Последняя, к слову, эффективно сигнализирует позитивный аффект и отсутствие агрессии, что успокаивает множество видов млекопитающих (в том числе и диких), а это свидетельствует о том, что эволюционно это древний механизм.

Речь, обращённая к детям и к животным — это один и тот же аппарат, и слово «речь» здесь производит обманчивое впечатление. Слова в ней не имеют функции, потому что сообщение передаётся тонально. Это довербальная форма сигнальной коммуникации, которая не была изобретена человеком или его близкими предками, а повсеместно распространена в животном мире, то есть человек её унаследовал и адаптировал к своим целям.

Коммуникация в животном царстве может иметь множество разных функций. У более социальных видов репертуар зовов больше, и они могут иметь точное значение, например, сигнализировать определённый вид хищника или обозначать найденную пищу. Но самая распространённая функция сигнальной коммуникации, которая работает и на межвидовом уровне, связана с дихотомией опасность/безопасность. Наиболее универсальные зовы используются в потенциально конфликтных ситуациях и сигнализируют уровень возбуждения, который свидетельствует о наличии либо отсутствии агрессии, и который «считывает» реципиент.

Важно отметить, что в такой коммуникации распространены манипуляции. Вовлечение в конфликт в физическом смысле чревато риском получить травму даже для победителя, то есть это экономически нецелесообразно. Поэтому животные могут вводить потенциального противника в заблуждение, сигнализируя ему ложный уровень возбуждения (или страха) и ассоциированную с ним угрозу, чтобы показаться ему более или менее опасным. Такие манипуляции используются как во внутривидовой коммуникации в брачном поведении, так и на межвидовом уровне, в конфликтных ситуациях.

Логично предположить, что человек и его предки по мере их эволюции всё больше полагались на манипулятивные приёмы в невербальной коммуникации с целью избежания конфликта при столкновении со зверем, чем объясняется сегодняшняя вполне различимая способность человека воздействовать с помощью интонаций на эмоциональное состояние животного и использующийся для этого вокальный аппарат, незадействованный в вербальном общении. В какой-то момент эволюции тональная манипуляция стала применяться и к младенцам (к слову, приматы ещё не используют эти приёмы по отношению к своим детёнышам несмотря на то, что у них, по сравнению с другими животными, самый большой репертуар вокальных зовов).

Использование этого механизма в отношении младенцев оправдано: не обладая речевыми способностями, они представляют собой до-вербальных животных, и до тех пор, пока не будет приобретена способность к речи, общение с ними происходит посредством той коммуникативной сигнальной системы, которую они унаследовали от остального животного царства. Есть у тонального воздействия и зафиксированный положительный эффект: такая «речь» успокаивает их, и пониженный уровень стресса облегчает обучение.

В этом свете, распространённое мнение, что люди говорят с животными как с детьми, неверно, потому что этот вид коммуникации предшествовал и его применению на младенцах, и самому современному человеку. Люди разговаривают с детьми как с животными.

Дрессировка детей

Тем не менее, люди используют детей как универсальную шкалу. Исследователи вдруг «открывают», что собаки ведут себя как дети, но не рассматривают обратного варианта; называют определённый тип речи «детской», словно это объяснение, а не просто описание явления, характерного для отдельной культуры; считают модель обращения с детьми природно детерминированной, а не постоянно эволюционирующим социальным конструктом. Это примеры типичных ошибок, которые возникают на стадии интерпретации достоверных научных результатов каждый раз, когда элементы идеологии и культуры принимают за факты физической реальности, как это происходит с концептом детства.

До эпохи Ренессанса детьми по большей части пренебрегали. Из-за высочайшей младенческой смертности выживание было главной заботой, но начиная с семи лет дети были предоставлены сами себе до тех пор, пока не начинали приносить в семью первый доход. Идеи о том, что детей как отдельную группу нужно специально институциализировано образовывать и готовить к взрослой жизни, не существовало: предполагалось, что они приобретут все необходимые навыки сами через общение с остальными, труд и, в лучшем случае, став подмастерьями.

Дела обстояли иначе во Флоренции эпохи Ренессанса, где сформировалась уникальная для того времени локальная культура детства. Эразм Роттердамский провёл там несколько лет своей жизни, и в последующих работах критиковал порядки, сложившиеся в остальной Европе: «Мы больше озабочены поиском тренера для лошади или охотничьей собаки, чем преподавателей для будущего населения нашей страны».

Эразм первый в Новом Времени стал разрабатывать идеи воспитания и подготовки детей. Делая это, он не просто использовал анималистичные аналогии — он применял уже устоявшиеся и работающие на практике модели дрессировки животных к воспитанию детей. Предполагаемые результаты этого воспитания он тоже увязывал с животными: «Чтобы быть настоящим отцом, ты должен иметь полный контроль над всей сущностью своего сына; и твоей основной заботой должна стать та часть его характера, которая отличает его от животных…». Другой мыслитель эпохи Ренессанса, Мишель де Монтень, говорил, что родители должны воспитывать детей, а не просто использовать их «для развлечения, как обезьянок», то есть и для него животное было само собой разумеющейся аналогией в разговоре о детях.

Большинство историков соглашаются, что 18-й век был переломным в создании концепта детства. Дети в массовом порядке отправились проводить время в обязательных школах, где их поведение было регламентировано, а они разбиты по возрастам. Книга «Некоторые мысли о воспитании» Джона Локка, которая представляла детей как tabula rasa и утверждала необходимость их тщательного образования, стала самым влиятельным руководством по воспитанию детей для среднего класса. Люди среднего класса, в свою очередь, представляли собой быстро растущий класс горожан — население, которое внезапно оказалось оторванным от старой европейской традиции проживания в тесном контакте, часто даже под одной крышей, со скотом. В это же время начинается расцвет культуры неутилитарного содержания домашних питомцев.

Итак, дети потеряли своё место в обществе после античности, когда прежние модели детства оказались несовместимы с новыми христианскими порядками. Но последующее изобретение детства не происходило с нуля: дети заняли то место, которое домашние животные занимали до них. И даже язык это отражает. Когда слово «a pet» появилось в письменном английском в 16-м веке, оно сразу использовалось в двух значениях: «домашнее животное» и «испорченный ребёнок».

Дети — это (pet)омцы. И с тех пор, как два эти концепта слились, их эволюция идёт вместе.


Сексуальная интерпретация

Можно было бы предположить, что сексуальная привлекательность домашних животных вроде бы исчезла потому, что питомцы оказались в плену концепта детства. В конце концов, словами Фрейда, «это часть распространённого убеждения, что сексуальный импульс отсутствует в детстве и впервые появляется лишь в период полового созревания». Однако, просто указать на детей было бы недостаточным объяснением существования табу на зоофилию всё по той же причине: детство — это не данность. В то время как вера в асексуальность детей, опять же словами Фрейда — это «очевидная ошибка».

Важно отметить, что люди верят в асексуальность детей, но знают обратное. В отличие от Фрейда, люди склонны игнорировать физиологические проявления сексуального поведения даже их собственных детей, активно интерпретируя их как что-то другое. Но детская сексуальность с давних пор признается в форме регуляций и запретов: вспомним хотя бы раздельное обучение и войну против детской мастурбации 18-19-го веков. В таком же духе игнорируется и сексуальное поведение питомцев: будучи детьми, они не должны быть сексуальными.

Для Фрейда сексуальность врождённа, она — биологический факт. Следовательно, вера в то, что дети асексуальны — это отрицание знания, что детская сексуальность существует. Для меня же, напротив, это отрицание и есть сексуальность, по крайней мере одна из её разновидностей.

Человеческой сексуальности не существует вне смысла. Как только мы начинаем думать (о сексуальности, например), мы входим в область символического, в которой символ указывает не на какой-то объект физической реальности (в данном случае, практическое использование половых органов), как считал де Соссюр, но на другие символы.

Множество указывающих друг на друга означающих составляет сеть, в которой дистрибуции наиболее соединенных между собой символов мы распознаём как концепты. Они имеют отношение к реальности, в свою очередь, но не являются лишь описаниями: модель не просто описывает что-то, но активно моделирует это, фильтруя и формируя свободный поток информации в осмысленную форму. Из этого следует, что один и тот же исходный материал может быть переработан в бесконечное множество форм, и столько же потенциальных смыслов. Практическое использование половых органов, например, не имеет никакого смысла само по себе, но различные концепты сексуальности могут назначить этой практике любой смысл.

Эта логика имеет ещё более важное следствие: нет и не может быть предопределённого типа материала, который бы только и подходил для модели сексуальности. Что угодно может быть интерпретировано в сексуальном смысле. Другими словами, сексуальный акт — это всегда акт интерпретации.

Невинность, жалость, защита

Вторая (хронологически) важнейшая после труда Локка книга о детстве — это «Эмиль» Руссо. В ней он провозгласил: «Разверните обычную практику и вы почти всегда окажетесь правы».

Руссо предложил иной подход к воспитанию — противоположный общепринятой практике, основанной на идеях Локка — и, соответственно, иной взгляд на детей: дети обладают врождёнными положительными качествами, такими, как способность чувствовать правду и красоту, доброта, моральная чистота и так далее, которые они постепенно теряют, развращаемые несовершенным миром взрослых. Таким образом, детство — это снисхождение с высот невинности, то есть обратный процесс по сравнению с восхождением к зрелости Локка.

Несмотря на то, что Руссо отвергал авторитет церкви, его романтический концепт ребёнка пришёлся по душе христианам 19-го века, и привёл к сакрализации детства. Дети стали представляться ангелическими существами, посланниками Бога, которые, как Адам до грехопадения, обладают ключами к божественной мудрости, пока сами не познают грех.

Этот взгляд церкви на детство разительно отличался от прежнего:

«Так же как кошка жаждет мышей, лиса — цыплят, а волк — овец, дети предрасположены в сердцах их к прелюбодеянию, нечистым желаниям, сексуальной распущенности, поклонению идолам, вере в магию, враждебности, страстям, ненависти, ссорам, лжи, злости, убийству, пьянству, жадности и многому другому», — гласит немецкая проповедь 16-го века.

Tabula rasa Локка, невинность эпохи Романтизма, христианская греховность — не важно насколько эти представления о детях противоречат друг другу, это не мешает им составлять единый концепт детства. Вот почему: у Локка ментор должен иметь полный контроль над чистым умом ребёнка, то есть оберегать его от нежелательного влияния; в Романтизме невинность нужно защищать от коррумпированного мира взрослых; у христиан спасение детской души, несущей первородный грех, облегчается ограждением от греха.

Таким образом, общим во всех трёх подходах является желание защищать.

Объект, подходящий для удовлетворения этого желания, должен быть слабым и вызывать жалость. Жюли Реше отмечает, что потребность жалеть имеет важнейшее положение в конституции индивида: стремясь наделить себя достоинством и честью, индивид ищет возможность для благотворительности. В терминах Ницше, благотворительность — это унижающее овладевание: объект, в отношении которого проявляется забота, оказывается униженным и деградированным, в то время как благотворитель возвышается точно так же, как в описанном ранее западном сексуальном акте. Современный концепт ребёнка — это результат потребности индивида жалеть и защищать. Другими словами, сначала появилась эта потребность, а дети, какими они сейчас представляются, были изобретены, чтобы её удовлетворить.

Таким образом, мифическая невинность детей является симптомом покровительствующего желания защищать, которое распространилось вместе с концептом индивида, а не его причиной, и чтобы разобраться с детской сексуальностью нужно положить под микроскоп предполагаемый источник опасности, от которого требуется защита.

ЧАСТЬ 3: CЕКС

Секс и травма

«Детей можно поместить в один класс с животными и рабами в качестве объектов, на которые были направлены сентиментализм и гуманитаризм, характерные для позднего девятнадцатого века», — отмечает Хью Каннингэм. С тех пор мало что изменилось.

Вспомним, недавнюю волну запретов на зоофилию в Европе, которых добились защитники прав животных.

В большинстве случаев эти запреты были проведены как поправки к уже существующим законам, защищающим животных. Было бы логичным предположить, что эти поправки должны ставить вне закона садистские сексуальные практики, которые наносят животным физический вред, хотя это было бы лишним запретом, так как жестокое обращение с животными и без того запрещено. Однако, в каждом упомянутом случае, под запретом оказались любые сексуальные отношения между человеком и животным — даже тех зоосексуалов, которые относятся к своим животным-партнёрам как к супругам. Вписанный в дискурс защиты животных и оправданный им, запрет на все виды зоофилии содержит в себе потрясающую предпосылку: любой секс опасен.

В самом известном деле Фрейда, деле Человека Волка, четырёхлетний мальчик однажды увидел во сне исключительно страшный кошмар: он лежит один на кровати в спальне, внезапно распахивается окно, и за ним, во дворе, засыпанном снегом, на большом ореховом дереве недвижимо сидят семь белых волков и смотрят на мальчика, после чего он просыпается в ужасе.

Когда Фрейд впервые встретился с пациентом, ему уже было за двадцать, и он страдал от сильнейшей фобии, что его съедят волки. Фрейд предположил, что сон — это экранирующее воспоминание, которое символизирует более ранний опыт: якобы в возрасте примерно полутора лет мальчик проснулся после дневного сна в своей детской кровати, расположенной в спальне родителей, и стал свидетелем их соития, то есть первичной сцены, которая является классическим травматическим событием. У Фрейда исток невроза всегда находится в травме. Травма случается в возрасте до пяти лет, и по той причине, что детство сексуально — сексуальна и травма.

Влияние фрейдизма на культуру огромно: он не только изменил многие области профессионального знания, но и прочно укрепился в народных идеологиях. Последние же, так и не избавились от черно-белой этической структуры, в которую вписано всё остальное, и согласно которой любое явление либо хорошо, либо плохо. В таком примитивном понимании, травма — это что-то плохое по коннотации, намного хуже, чем, скажем, религиозная идея морального развращения: грех можно искупить искренним раскаянием и служением, в то время как травма, если она случилась, останется навсегда, и в лучшем случае только её симптомы можно убрать. Из этого следует, что детство должно быть защищено от любого травматичного опыта, то есть всего сексуального.

С позиции здравого смысла, таким образом, сексуальность должна регулироваться как источник опасности, и те, кто предположительно недостаточно ответственны, чтобы распознать и принять этот риск, должны быть защищены от него.

Клэр точно так же видит секс как нечто проблематичное и небезопасное, что отражает её выбор слов: «что-то вроде безопасного места, где можно проявлять любовь, но эти проявления не сексуальны».

Травматичный дизайн

В противовес обывательскому пониманию, по Фрейду избежать всех травм означало бы предотвратить формирование личности, и это, собственно, невозможно. С психоаналитической точки зрения, травма — это опыт такой интенсивности, что он оказывает конституирующий эффект на личность человека. Травма всегда находится в истоке невроза, тем не менее травма не обязательно приводит к неврозу, а ровно наоборот — только лишь маленькая их часть. Травма — это своего рода пустое место в фундаменте сознания, которое всегда там, а тот или иной интенсивный опыт просто заполняет его.

В анализе дела Человека Волка, есть два очень важных момента, отмеченных самим Фрейдом.

Во-первых, он считает, что первичная сцена возможно и не происходила в реальности, а была просто фантазией, и что этот факт, будь он правдой, ничего не меняет. Травматичное событие должно произойти, и не важно, в реальности ли, или посредством воображения. Обратим внимание, что в случае, если это плод воображения, это событие всё равно сексуально.

Во-вторых, в позднем издании «From The History Of The Infantile Neurosis» Фрейд отмечает, что существовал временной разрыв между наблюдением первичной сцены в возрасте полутора лет и тем моментом, когда мальчик осознал её значение и получил травму в районе четырёх лет. В этот промежуток времени он открыл собственную сексуальность в узко-биологическом смысле как способность возбуждаться.

Первый момент отражает убежденность Фрейда, что сексуальность, какой он её знал, обладает таким большим травматичным потенциалом, что среди всех возможных опытов, которыми могла бы быть заполнена травма, им всегда оказывается сексуальный опыт.

Второй момент объясняет почему.

Как было отмечено ранее, для Фрейда сексуальность была врождённой. Детерминированная природой, она находится в непреходящем конфликте с культурой, которая репрессирует её в процессе символизации. Например, первичная сцена настолько травматична, что она экранирована сном, который символизирует её. Однако Фрейд упускает, что то, что он считает первичным — тоже относится к символическому.

В его представлении, до-вербальные предки человека жили как стая, во главе которой находился репрессивный отец, проявляющий свою власть в форме актов насилия, и современный человек несёт в себе эту память. Но это всего лишь воображение Фрейда, и, дав ему волю, он создал свою собственную мифологию антропогенезиса. Не является ли она, в свою очередь, символизацией травматичного опыта самого Фрейда — жизни в обществе, в котором доминирует христианский концепт сексуальности?

Конфликт между инстинктивным и культурным, лежащий в основе представлений Фрейда о сексуальности, в таком случае, происходит исключительно в области символического — это конфликт между двумя частями одного концепта, а не между концептом и природой, как считал Фрейд. Тогда, то, что происходит во временном разрыве между наблюдением первичной сцены и моментом травматизации — это не открытие субъектом своей природной сексуальности, а узнавание концепта сексуальности. Другими словами, субъект оказывается травмирован только в тот момент, когда узнает, что у акта есть травмирующее значение.

Как уже было отмечено, акт наделяется сексуальным смыслом посредством интерпретации в соответствии с концептом сексуальности. А единственным концептом, известным Фрейду, был христианский — созданный, чтобы быть травматичным. В конце концов, Фрейд был жертвой идеологии своего времени. Не имея ни достаточно данных, ни научного метода в целом, он принял доминирующий концепт сексуальности, сконструированный в христианстве, за биологически детерминированный факт природы, унаследованный от предков человека, о которых у Фрейда тоже не было никаких достоверных данных, и потому он вообразил их в точности такими, какие подтвердили его теорию.

Моралистская реакция

Биологический детерминизм Фрейда — идея о том, что некая естественная сексуальность репрессирована культурой — зачастую является общей основой даже противоречащих друг другу исследований сексуальности. Возьмём недавний случай.

В книге «Секс на рассвете» Кристофер Райан и Касильда Джета утверждают, что естественная модель сексуальности человека близка к бонобо. Однако культурная модель от неё отличается слишком сильно, что делает сексуальность проблематичной. Вместо этого секс не должен быть чем-то серьёзным, а должен быть игрой; требование моногамии не реалистично; женщины генетически предрасположены к распущенности; и так далее. Однако другому исследователю, Линн Саксон, эти аргументы показались ненаучными, и она написала свою книгу, «Секс на закате», в которой доказывает, что существующая сейчас модель сексуальности определена природой и ей соответствует. В любом случае, обе позиции строятся на предположении, что естественная сексуальность существует и может быть открыта в данных из прошлого с помощью науки.

К счастью, данные о прошлом никогда не бывают исчерпывающими. Но даже если бы единая модель сексуального поведения предков существовала и была открыта, нет никаких оснований полагать, что она актуальна и сейчас. История этих двух книг является еще одним примером мифа о благородном дикаре — романтической идее о том, что люди прошлого обладали теперь утерянным знанием о том, как жить в гармонии с природой, и что это знание может быть заново открыто — точно так же как божественную мудрость можно увидеть в детях согласно романтическому концепту ребёнка. Однако остается вопрос: если природа детерминирует сексуальность и сейчас она именно такая как должна быть, то зачем тратить время на то, чтобы опровергнуть «Секс на рассвете»?

Этика имеет странные взаимоотношения с телом: она ощущается буквально физиологически. Например, когда этические нормы человека нарушаются даже в юмористическом контексте, он начинает испытывать чувство отвращения. Эта способность создаёт сильную когнитивную склонность к объективизации личных этических норм следующим образом: если они ощущаются физически, то они — часть природы и ощущаются другими людьми точно так же, и, следовательно — универсальны. По этой причине любая накалившаяся беседа о моральных проблемах перенасыщена физиологическими метафорами, а её участники хватаются за любую возможность оправдать свои моральные взгляды медицинскими или биологическими фактами. Они защищают свою систему этических верований как нечто жизненно важное. Назовём это моралистской реакцией.

Гилберт Хердт изучал ритуализированную гомосексуальность в Папуа Новой Гвинее — практике инициации мальчиков через фелляцию. В первые годы пути становления мужчинами, они должны делать фелляцию старшим и проглатывать сперму, в поздние — получать фелляцию, делясь таким образом спермой с младшими. Несмотря на то, что эта практика обязательна, участники получают от неё удовольствие. Это известный в специальной литературе пример того, как сексуальность в другой культуре может разительно отличаться. Западному обывателю такая практика кажется неприятной, аморальной и насильственной в отношении детей. Однако такая же реакция была отмечена Брюсом Науфтом, который изучал исчезновение ритуализированной гомосексуальности среди народа Гебузи. Когда он описал современным его представителям, которые уже оказались ассимилированы в какой-то степени глобальной культурой, эту недавнюю практику их отцов, то они были шокированы и отказывались в это верить. Приобретение определённого концепта сексуальности сделало даже простую историю о недавней традиции травматичной.

Такое же замещение концепта сексуальности предположительно произошло за время жизни респондентов Маргарет Мид. Она интервьюировала девушек на Самоа для своей книги «Coming Of Age in Samoa», в которой выдвинула идею, что пубертатный период может и не быть проблематичным в обществе с отличным от западного концептом сексуальности. К тому времени, как те же самые женщины были опрошены Дереком Фриманом, антропологом, который посвятил большую часть своей жизни опровержению Мид (после её смерти), они были обращены в христианство и настаивали на том, что разыгрывали Мид, рассказывая ей о своём свободном добрачном сексуальном поведении.

Это два конкретных примера моралистской реакции. Важно отметить, что она характерна не только для обычных людей, защищающих свои этические убеждения, и Линн Саксон и Дерек Фриман, тоже бросились в бой не для того, чтобы защищать абстрактную научную истину.

Насколько фактически верна книга «Секс на рассвете», не важно — по той причине, что она стала бестселлером, и это дало ей освобождающее влияние на общество. Именно это влияние вызывает страх и оппозицию, а не тезисы изложенные в книге. И в самой этой оппозиции содержится признание факта, что идеи формируют человеческую сексуальность. Иначе незачем было бы писать опровержение. То же можно сказать и о попытках опровержения «Coming Of Age in Samoa».

В общем, любая попытка оправдать концепт, доказав, что он — биологический факт, обречена на поражение: фактам природы не требуются доказательства, чтобы существовать; напротив, оправдание — это конституирующая часть концепта. Следовательно, если мы сталкиваемся с оправданием, мы имеем дело с концептом.

Другими словами, дебаты о содержании исследований (детской) сексуальности являются симптомом идеологической войны, которая происходит на мета-уровне. И символическое — это её поле боя.

Символическое пространство

Основные изменения в жизни человечества происходят благодаря эволюции культуры. Но символическая эволюция не отделена от генетической: эволюционный механизм — это информационный алгоритмический процесс, и генетическая или культурная эволюции — это его реализации в разных медиумах. Тем не менее культурная эволюция намного быстрее генетической, и потому о ней часто говорят как о чём-то отдельном, упуская из внимания, что она появилась не внезапно, а к ней привёл эволюционный процесс. Теренс Дикон в своей книге «The Simbolic Species» отвечает именно на этот вопрос: как появилось символическое мышление — платформа, на которой происходит символическая эволюция.

Люди не заговорили внезапно в результате одной удачной мутации. Безотказные языковые способности современного человека — результат эволюции, растянувшейся почти на два миллиона лет. На протяжении всего этого времени должна была быть причина, которая толкала развитие именно в этом направлении. Надо понимать, что таким селективным давлением не могли быть те преимущества, что стали возможны только после установления символического мышления — например, логика, письменность. Иными словами, способность к языку не могла бы развиться, если бы не было постоянной потребности в усложняющемся общении.

По мнению Дикона, ранние всеядные гоминиды не могли прокормиться без мяса. Женская особь, привязанная к ребёнку, таким образом, зависела от самца, обеспечивающего её и ребёнка до его взросления. Самец, в свою очередь, с эволюционной точки зрения, должен избегать заботы о чужом потомстве. Эти две особенности являются причиной для образования пар. Однако в случае парной модели размножения, сексуальная верность становится ключевым моментом, и другие парные виды, например, среди птиц, достигают фактической верности за счёт добровольной изоляции от остальных особей вида. Для гоминидов же это невозможно, потому что их главная адаптация, обеспечивающая выживание — это социум (пара не может выжить в одиночестве), который полон сексуальных соперников, что делает такую модель нестабильной. Решение для проблемы формирования пар в обществе — это технология, которая делает возможным обещать и следить за выполнением обещаний, то есть символическая коммуникация. В конце концов, Кант был прав, называя человека «обещающим животным».

Способность к символическому общению эволюционировала для регулирования репродуктивного поведения. Но теперь эта оригинальная функция кажется незначительной. Сексуальность не просто регулируется символическим — она конструируется в нём посредством эволюционного процесса: соревнования между различными её концептами. И культурно эволюционирующая сексуальность, как и символическая эволюция в целом, стала возможна благодаря беспрецедентному отрыву людей от их биологических детерминант.

Символические существа

Поведение большинства видов определяется генетическими программами, выработанными в результате миллионов лет эволюции. Животные с более развитым мозгом в большей степени полагаются на когнитивные адаптации: лучшие из них могут даже применять выученные стратегии в ситуациях отличных от той, в какой они были выработаны, то есть в какой-то степени абстрагировать и экстраполировать опыт. Иными словами, поведение примитивных видов вроде рептилий и насекомых запрограммировано, а некоторые млекопитающие и птицы способны активно учиться и проявлять в этом гибкость.

Среди приматов, согласно целому ряду авторов, модели сексуального поведения варьируются внутри одного вида в зависимости от протокультуры конкретной группы. Это значит, что генетически обусловленное брачное поведение модифицируется приобретенной когнитивной стратегией.

Префронтальный кортекс человеческого мозга значительно больше остальных его отделов. Это преобладание особенно заметно на фоне других видов животных. У человека префронтальная кора мозга не просто соединена с остальными отделами: аксоны, идущие из неё, доминируют в них, предоставляя уникальный уровень контроля над наследуемыми функциями. Тем не менее, было бы ошибочным полагать, что люди, как и другие приматы, обладают возможностью лишь модифицировать предопределённое поведение, но она в большей степени развита. Поведение человека оторвано от биологических детерминант, потому что символическое мышление, как только оно установлено, разворачивает прежнюю когнитивную логику наоборот.

Необходимость выучивать язык переключила внимание человека от стимулов и объектов им соответствующих к символам: структура мозга, адаптировавшегося к языку, заставляет человека постоянно пытаться обнаружить абстрактные связи внутри символического пространства. Эта тенденция мышления настолько доминантна, что не только символы, придуманные таковыми, но вообще всё активно интерпретируется в поисках скрытого смысла: такие вещи как астрология, нумерология и религия иллюстрируют, что символическое мышление не останавливается даже достигнув полного абсурда. Проще говоря, как только символическое мышление установлено, для сознания не остается ничего не символического.

Можно поспорить, что люди всё же реагируют на, скажем, прямую сексуальную стимуляцию, и следовательно подчиняются своим биологически детерминированным программам. Возьмём известный случай. Стюарт Мелой пытался вылечить пациентку от боли в спине с помощью электрического тока, вводимого в спинномозговой нерв через имплантант, когда обнаружил, что процедура вызывает оргазм. Однако важно понимать, что сам факт распознавания оргазма — это и есть акт интерпретации события как сексуального. Бывает и обратное: люди с дисфункцией оргазма принимают физиологические симптомы сексуального возбуждения за симптомы страха, и пугаются.

Людей возбуждают символы. Некоторые из них напоминают те стимулы, на которые люди генетически запрограммированы реагировать: например, вид ягодиц. Но другие являются доказательством, что никаких пределов в том, что люди могут воспринимать как сексуально возбуждающее, нет. Джентльменов викторианской эпохи возбуждали щиколотки; зоосексуалов заводят животные; сапиосексуалов — чистый интеллект; и так далее. Список можно продолжать бесконечно, и каждая новая энциклопедия сексуальных отклонений длиннее предыдущей. Но зачем вообще нужны такие энциклопедии?

Сексуальность без границ

Человеческая сексуальность не имеет границ и принципиально не может быть определена. Она стала такой благодаря установлению символического мышления. То, что людей привлекают другие виды, не говоря уже о разных безжизненных объектах — не результат естественного отбора. Напротив, с эволюционной точки зрения, это ошибка, статистически существенный дефект в репродуктивном дизайне человека как вида. Но генетическая эволюция происходит слишком медленно, чтобы скорректировать этот дефект, поэтому ошибку исправляет то, что привело к её появлению в первую очередь — культура. Символическое мышление не только эволюционировало, чтобы регулировать репродуктивное поведение — оно же и создало безграничную сексуальность и с тех пор боролось с ней, гарантируя выживание человечества.

Это значит, что среди всех возможных концептов сексуальности, выживать в культурной эволюции должны только те, что эффективно обеспечивают репродуктивное поведение, и не важно, насколько они могут между собой разниться. Тем не менее, чего мы сейчас (и ранее) не наблюдаем — это именно множества конкурирующих между собой концептов сексуальности. Есть глобальная западная модель сексуальности и некоторые традиционные, которые ей не угроза. Последние могут казаться современному человеку очень странными, но в некотором смысле они все принадлежат к одному типу: одна доминирующая модель на общество. Проще говоря, это тоталитарные модели. И на то есть причина.

Символическая эволюция — это пространство, где появляются символические субъекты. Так я называю субъектов, обладающих правами. В современном обществе каждый индивид является символическим субъектом, но важно понимать, что число символических субъектов при этом значительно превосходит количество людей, потому что индивиды обычно инкорпорированы в тела синтетических символических субъектов, таких как семья, союз, корпорация, церковь, государство и прочее. Последние могут и не обладать в точности теми же правами, что и индивиды, но их вес, влияние и даже продолжительность жизни намного больше, чем у индивида. Это их интересы в центре внимания символической эволюции, это вообще больше их эволюция, и во всех известных нам обществах есть символический субъект, находящийся у власти. Поэтому среди всего разнообразия концептов сексуальности, появляющихся в ходе культурной эволюции, выживает только один искусственно выбранный — тот, что удовлетворяет интересы власти.

Нормативная сексуальность — это всегда инструмент власти. Не стоит принимать эмансипаторные движения и сексуальную революцию за множество концептов, конкурирующих в эволюционном процессе. Само название — сексуальная революция — говорит за себя: существует доминирующий в культуре тоталитарный концепт сексуальности, против которого может быть революция. Однако носящую это имя борьбу, начавшуюся в 20-м веке, едва ли можно считать революцией, потому что её цель — это привнести некоторые виды девиантного сексуального поведения внутрь границ нормы, то есть сделать их нормальными, а не уничтожить сам концепт нормы.

Всё не может быть нормальным, поэтому пока сам концепт нормы существует — существуют и отклонения. Проще говоря, когда геев (или кого бы то ни было) начинают считать нормальными, то это укрепляет норму, а не разрушает её.

Проблема же в том, что в современном обществе, члены которого обладают доступом к контрацептивным технологиям и культурой их использования, сексуальность фактически отделена от репродукции, и экономическая причина для нормативного регулирования сексуальности — потребность в дешёвой рабочей силе — отсутствует.

Выращивание человека способного участвовать в постоянно усложняющейся деловой жизни мира, где рабочие места исчезают, требует тщательного планирования — от генетических тестов плода до инвестиций в образование. Короче говоря, это недёшево. Вот почему в развитых странах уровень рождаемости зависит от множества экономических параметров, например, уровня цен на недвижимость, а кого к кому влечёт совершенно неважно. Но почему же тогда нормирование сексуальности всё еще существует?

Мораль и идеология

Доминирующий концепт сексуальности не просто больше и сильнее своих возможных конкурентов — он находится в союзе с властью, является частью идеологии и морально заряжен. Вообще, между идеологией и моралью так много общего, что для меня между ними практически нет разницы. Их общая черта: претензия на абсолютную истинность и универсальность. С точки зрения символической эволюции, и идеология, и мораль — это концепты, которые выживают не в конкуренции, а за счёт её уничтожения. То есть они пытаются остановить эволюцию.

Рассмотрим, для примера, табу. Парадоксальным образом оно не эффективно в запрещении подлежащей ему практики: зоофилия, педофилия, инцест, детский секс — это всё существует. Что табу реально запрещает, так это свободу слова в указанных темах, то есть саму среду, где происходит символическая эволюция: о табуируемом предмете допустимо только такое высказывание, которое оправдывает существование табу. Но в конечном итоге эта стратегия обречена на провал.

Когда этическая норма устанавливается, существует обоснование, почему предписываемое ею поведение желательно. Однако сама идея этического императива состоит в том, чтобы подчиняться ему без объяснений. Это значит, что какая бы рациональная причина ни поддерживала этическую норму на момент её инициации, как только она создана, это обоснование отбрасывается. Поэтому как только табу установлено, оно теряет свою связь с реальностью и живёт само по себе, случайно совпадая с ней только до тех пор, пока реальность не изменится.

Например, существовала причина возникновения табу на инцест: инбридинг вредит популяции. Но в современных условиях секс отделён от репродукции контрацептивными технологиями, следовательно в этом табу больше нет необходимости. Проще говоря, если можно заниматься сексом, избегая зачатия, то нет никаких причин, почему бы людям не спать со своими братьями, сестрами, и детьми. Кроме моралистских.

То же самое происходит на макро-уровне идеологии. Даже если она была установлена субъектом у власти для обслуживания его интересов, с точки зрения самой идеологии, она сама — существо в символическом пространстве, которое стремится выживать, то есть оставаться неизменной. В таком случае власть — её главный носитель — в итоге оказывается в обратном положении и начинает обслуживать идеологию. Чтобы выжить, идеология стремится инфицировать как можно больше потенциальных носителей — символических сущностей любых типов, таких как институты, организации, дисциплины знаний — и многие из них рекрутируются, чтобы активно защищать идеологию и воевать за неё.

Это и есть идеологическая война, в которой Дерек Фримэн и Линн Саксон выступили солдатами наряду со священниками, врачами, политиками и многими другими, кто чувствует долг разрешать этические вопросы.

Нормативная сексуальность не имеет более никакой функции, кроме самосохранения, но за неё идёт борьба. Она затрагивает всех — даже домашние животные, чья сексуальность отрицается и стоит без дела, оказываются её жертвами. Не говоря уже об обычных людях, таких как Клэр. Вернёмся к ней в последний раз.

Против природы

«Что-то вроде безопасного места, где можно проявлять любовь, но эти проявления не сексуальны», — сказала она.

Клэр ищет спасения от западного концепта сексуальности. Согласно ему, сексуальный акт — это акт власти, а Клэр — деградируемый объект собственности. Он утверждает, что секс травматичен, а слабых необходимо от него защищать. И он претендует быть единственно естественным, то есть и не концептом вовсе, а фактом природы, хотя мы знаем, что он был изобретён.

Напомним, что проблематичность западной сексуальности происходит не из подавления ею некой естественной модели. Контроль коры мозга над древними функциями — это не аппарат постоянной репрессии, напротив, благодаря нейропластичности поведение, определенное концептом, выучивается, прописывается на месте старого, а не поверх него. Поэтому западная сексуальность создана проблематичной на символическом уровне. Она и есть напряжение между запретным и желанным, омерзительным и чистым, приятным и постыдным, возвышенным и аморальным, унизительным и достойным, и так далее.

Этот концепт сексуальности можно заменить на другой, но Клэр хочет не этого: она хочет выражений привязанности свободных от сексуального. И это типичная проблема, на которую женщины жалуются семейным консультантам — своего рода дилемма «я хотела его просто обнять, а он решил, что я хочу заняться сексом».

Действительно, объективной границы между знаками привязанности и сексуального желания не существует — её нужно придумывать. Например, два идентичных прикосновения, хоть и ощущаются телом нейробиологически одинаково на начальном уровне, в конце концов могут вызвать противоположенные эмоциональные и физиологические реакции высших нервных функций. Это происходит потому, что сенсорная информация существует не в вакууме, а помещается в социальный контекст соответствующий ожиданиям в каждой конкретной ситуации (точно так же два значения глагола «to pet» — «гладить» и «сексуально стимулировать прикосновением» — различают согласно контексту). Другими словами, сексуальные ощущения — это вопрос соответствующей интерпретации, и нужны серьёзные усилия, чтобы запереть безграничную сексуальность человека в узких границах нормы.

Всё что угодно может быть сексуальным, но Клэр ищет спасения не в иной сексуальности, а в асексуальном. Почему? Под властью тоталитарного концепта нормативной сексуальности, присвоение другого концепта — это акт трансгрессии. Это дезертирство в идеологической войне. Это предательство человечества. Это против природы. Для человека с моралью это просто немыслимо.

Фетишизм детства

Поскольку у детей нет морали, они заперты в детстве. В общественном представлении детство — это привилегия, реализованное право на беззаботную жизнь. Но функционально это — паноптикум, в котором жизнь течёт под тотальным контролем, и выйти из которого можно только приняв нормы, в том числе и определяющие сексуальность. Правда детство как карантин, защищающий общество от безграничной, полиморфной сексуальности символического существа, представляет собой парадокс.

Исследователь родства Марк Шелл пишет, что современная нормативная сексуальность ограничена двумя противоположенными табу: на зоофилию и на инцест. В его философии они связаны с крайними степенями одного феномена: родства. С одной стороны нормальный человек в своём репродуктивном поведении должен тянуться к сородичам, то есть особям того же вида, но с другой — он не должен вступать в связь со слишком близкими родственниками.

Однако концепт ребёнка-питомца компрометирует эту структуру. Так как питомец — это не животное, он оказывается в допустимом спектре сексуальных объектов. Но он одновременно является и ребёнком, а в гуманистическом представлении дети как класс принадлежат всему человечеству. Иными словами, каждый ребёнок — это родственник каждого человека. И в этом смысле ребёнок-питомец оказывается запретным объектом. Таким образом, концепт ребёнка-питомца попадает в две несовместимые категории родства сразу или, иначе, не попадает ни в одну, ни в другую, а осциллирует между ними, выскальзывая из-под действия обоих табу.

Подобная, создающая напряжение, осцилляция между запретным и желанным, невинным и порочным и прочее, как уже говорилось, и есть западная сексуальность, поэтому именно то синтетическое, фикционное детство, что претендует на невинность и чистоту, оказывается симптомом подавленной им сексуальности и её новым воплощением.

Так же как эстетика христианства стала фундаментальной частью BDSM-культуры, да и вообще эротической культуры, атрибуты детства — игрушечные звери, кукольные наряды, дикие цвета — оказываются равнозначной сексуальной символикой. Девушка Playboy, изображающая плюшевого зайца, и школьница с косичками — это любимые образы самых обычных мужчин.

Юность, неопытность и наивность — классические штампы женской привлекательности. Чтобы нравиться мужчине, женщина должна быть или притворяться ребёнком, и на примере Японии видно, что, чем более патриархальна и репрессивна культура, тем сильнее в ней проявляется инфантилизация женщин. Но «не стоит беспокоиться, что мужчина желает маленькую девочку, — пишет Жаклин Роуз, — ведь именно в этом желании она, в конце концов, узнает себя».

Таким образом, идея детства — фантазия, созданная взрослыми для себя, воплощает их подавленное сексуальное желание. Когда рекламисты говорят, что «образ ребёнка продает лучше, чем секс», они ошибаются: он продаёт так же как секс, потому что ребёнок-питомец — это эротический фетиш. В этом свете современная истерия на тему педофилии выглядит так же лицемерно, как католические священники, осуждающие её.

Детство — это сцена, которая даёт взрослому право смотреть, и каждый, кто любит детей в пределах закона, просто ограничивает свои пристрастия вуайеризмом.


Эмансипация

Граница, отделяющая детство от взрослого мира, носит сугубо символический характер. В разных обществах и в разные времена она менялась. Когда-то, привязанная к репродуктивной способности, она была на уровне четырнадцати лет для мужчины и двенадцати — для женщины. Если бы в сегодняшних условиях, когда сексуальная и репродуктивная функции разделены, возраст согласия определялся так же утилитарно, он был бы привязан не к способности рожать, но испытывать оргазм, и люди достигали бы возраста согласия ещё в младенчестве. Теперь же даже возраст набоковской Лолиты (12 лет) считается глубоким детством.

Более того, возрастная граница детства имеет тенденцию к росту. Однако это не продолжение отделения детства от взрослого мира, на которое указывал Арьес в 60-х. Напротив, в исследованиях детства с тех пор всё больше говорят о его исчезновении как о растущей проблеме. Сожаление о детстве, которое нужно сохранить для детей, попытки отодвинуть начало взросления, цензурировать информацию и фильтровать Интернет ради защиты детей, истерия педофилии, ренессанс морализма — всё это симптомы страха. Но не за людей, названных детьми, а за фантазию взрослых о детстве.

Эта фантазия защищена тавтологическим «правом ребёнка на детство». Но у детей-питомцев нет прав. Не стоит принимать за доказательства обратного конвенции о правах детей, ратифицированные многими странами, и достижения защитников прав животных — право нельзя наложить на его субъекта. Права детей и животных — это запреты и обязательства, которые несут дееспособные люди, а не дети и животные. Ограничивать их свободу во их же благо — это долг взрослых, а согласны ли на защиту те, кому она навязана, никто не спрашивает. Напротив, право как реализация свободы может быть только заявлено субъектом для себя.

Само слово «дети», таким образом — это отрицание прав.

Но в положении людей, стигматизированных словом «дети», кроется огромный потенциал для эмансипации. И это именно она представляет угрозу фантазии взрослых о детстве.

Фантазия сохраняет силу только под уникальным на неё взглядом: изменение точки зрения губительно для иллюзии. Поэтому политический дискурс о детях однозначен и не терпит скепсиса. Мифическая угроза детству способна оправдать любые действия. Она не определена, но факт её существования не подвергается сомнению: она за каждым углом в мире взрослых. Однако детство — это фикция, и единственная реальная угроза ему — это любой нарратив, который не укрепляет фантазию о детстве. Таким образом, защита детей, под какими бы лозунгами она ни проходила, всегда оказывается цензурой.

И это естественно, ведь на эмансипацию способен только информированный субъект. Поэтому невинность детей — это поощряемое невежество: они должны знать только нормативное знание и не должны знать то, что знать плохо. Под прикрытием защиты им отказано в доступе к информации. И это защита не детей, но идеологии.

В отличие от животных дети не немы. Больше, чем кто бы то ни было, они знают, что детство — миф, и детей не существуют. Доведённые до отчаяния, они уже заявили об этом в таких мощных актах террора как Колумбайн и популяризировали субкультуры, несовместимые с розовым образом детства.

Люди, стигматизированные словом дети, занимаются групповым сексом в пятом классе и не держат это в секрете. Они трахают своих питомцев и постят фотки. И этим публичным выражением своей сексуальной свободы они соблазняют человечество отбросить табу, спустить безграничную сексуальность с морального поводка, и войти в эпоху парафилии.

Печатается с разрешения кураторов медиа-лэйбла looo.ch
(и вопреки протестам автора).
Книгу в оригинальном оформлении со ссылками на источники
можно скачать отсюда.