#11. Смерть


Даниил Лебедев
Пауза

Ей восемьдесят три года. Она живет неподалеку. Сегодня среда. Этим утром она проснулась и подумала, что давно не видала такой зимы. Такой красивой зимы. Несмотря на то, что в этих краях зима – единственное время года, наблюдая за незначительными изменениями температуры, она привыкла говорить себе о её начале и конце.

Снег шел всю прошедшую неделю. Сперва тихо, в понедельник, что и позволило ей сказать себе: зима начинается. Со вторника поднялась метель, которая продолжалась вплоть до воскресенья. Затем двухдневная пауза. И вот сегодня он пошёл снова. Машины у её подъезда стоят, погребенные под высокими, ровными белыми шапками. Не оттого, что на них не ездят, а оттого, что их устали очищать. В прошлый четверг, например, она видела из окна, как Владимир Иванович ругался на свою машину, так, будто это она виновата в том, что не может по утрам, как собака, отряхивать с себя снег и вычесывать лапами задние стекла. Он всё прыгал вокруг машины, надеялся, наверное, что она одумается. А потом взял щетку и начал лениво поскребывать. И всё ругался. Он кричал: сволочь ты эдакая. Может быть, он имел в виду зиму, а может быть и машину, она так и не поняла. Она живет на пятом этаже, и чтобы видеть всё это, ей пришлось высунуть голову из форточки. Её седая голова, белые растрепанные волосы свисают из форточки и сливаются со снегопадом. Она закрыла окно и ушла заваривать себе чай. Она никогда не любила зиму, в былые времена она её ненавидела, но в конце концов у неё появилась некая симпатия и к веткам в снегу, и к людям в снегу, и порой она даже находит во всем этом определенную красоту. Эта симпатия осела в ней крепче других её немногочисленных убеждений, хотя намного чаще других казалась ей сомнительной. Когда всю жизнь живешь среди долгих зим, долгих снегопадов и мороза под сорок, начинаешь любить странные вещи. Может быть, не нужно их любить, может быть, это слабость. Но что толку их не любить, если бороться с ними бесполезно. Так она рассуждала. Вот уж не знаю, правильно это или нет, думала она, вот уж не знаю, Бог или Черт послал мне жить в этом месте, смотреть на эту бесконечную белизну и всё согревать и согревать себя чаем до потери пульса, только за восемьдесят три года я так и не узнала, что ещё со всем этим можно делать.

Недавно она провалилась в сугроб, прямо возле дороги, столько этого снега нападало. Несколько жалких попыток подняться. В изнеможении она откинулась на спину. Тело по пояс в снегу, голова в капюшоне на поверхности. Она стала думать. О том, сколько его нападало, о том, что ведь, наверное, есть места, где его нет. Она никогда не покидала свой город, так что точно знать не могла, но ей казалось, что есть такие места. Люди ходили мимо, а она вдруг так крепко об этом задумалась, что даже и забыла о том, что лежит в снегу. Он падал ей на глаза и в рот. Она закрыла глаза, закрыла рот. И поначалу это было даже ничего и, казалось бы, она так пролежит до самой смерти, думая о снеге, о зиме, о холоде и о других странах, в которых она не была, но которые, наверное, есть, и представляла бы себе, как в этих странах без снега люди живут, и им, наверное, очень жарко, и они выходят утром на улицу и кричат на солнце или на свою машину за то, что она так нагрелась, что в неё сесть нельзя. Она засмеялась. А потом ещё подумала о других странах, где ни жарко, ни холодно, а просто хорошо, и все люди счастливы. Но тут она почувствовала, что ноги мерзнут, что болоньевые штаны стали мокрые, а саму её всю трясет от холода. В конце концов она выбралась. Вся мокрая, она шла домой, и люди обходили её стороной. Это было в пятницу. Сама она плохо различает дни недели, потому что на пенсии, да когда ещё каждый день один и тот же снег за окном, да когда ещё не особенно разнообразишь свои занятия, трудно считать, когда был вторник, а когда суббота. Она открыла дверь, сняла с себя сначала куртку (она носит теплую куртку, которая осталась от мужа), потом шапку, шарф, варежки, валенки, поставила всё это сушиться и налила себе чаю.

Она живет одна. Муж покинул её несколько лет назад, и с тех пор не было ни значительных ударов, ни значительных побед. Из дома она выходит только по воскресениям, чтобы купить еды на всю неделю. Для своих лет она сохранилась лучше некуда. Не считая некоторого слабоумия, ограничений в питании, нерегулярных запоров и остеопороза, её организм справляется замечательно. Несмотря на плохое зрение, очки она не носит. Тот факт, что большинство процессов в её теле протекает благодаря таблеткам, которые она пьет львиными дозами три раза в сутки, не беспокоит её, а успокаивает: это позволяет ей порой развлекать себя мыслями о самоубийстве, но очень-очень редко. Она всегда стойко переносила телесную боль и недомогания, что, как ей кажется, могло стать одной из причин её долголетия. Вы скажете, что восемьдесят три – это не долголетие, но только не здесь, только не здесь. Все, кого она знала, умерли, один за другим. Да что там знала, все, с кем она имела честь за всю жизнь обменяться хоть парой слов, все её соседи. Её квартира, квартира её родителей, в которую она переехала с мужем после их смерти, была теперь окружена трупами.

Снизу – квартира №1, её старый друг, Ваня Измайлов, в детстве он сделал ей комплимент и подарил цветы. Она бросила их на землю и сказала, что хочет кататься на коньках. Он обиделся, ушёл и долго плакал. Она вернулась домой, легла на пол, прижалась ухом к линолеуму и стала слушать его глухие рыданья. Он жил в этой квартире всю жизнь и до самого конца напрашивался к ней в гости. Она его так и не пустила.

Рядом с ней – другой мертвец, квартира №2, Жанна Тюпа, которая решила быть социалисткой только из-за своей французской фамилии. Потом она уехала, стала актрисой или певицей. Всё время читала книги и говорила короткими, бессвязными фразами, была в постоянной растерянности. Когда её уличали в том, что она противоречит самой себе, она говорила нечто вроде: «Это всё одно. Я не знаю. Это всё одно. И это всё ничто». От этой её манеры у неё было мало друзей. Хотя она умерла за границей, свой труп она почему-то завещала перевести в эту квартиру, и похоронить её тут же под роялем. Первое выполнили, второе, по очевидным причинам, – нет.

Сверху – квартира №4, последний оставшийся, не считая той, о которой здесь идет речь. Он умер на днях. Он был её ровесник. Въехал он в квартиру уже стариком лет шестидесяти. Это случилось немногим позже упомянутых выше похорон. Они остались в этом доме вдвоем. Как-то раз он пришёл к ней в гости, поправил свои круглые очки, представился.

– Нам стоит познакомиться, – сказал он.

– Мы знакомы, – сказала она.

– Я вас не понимаю, – сказал он.

– Взаимно, – сказала она.

Он потоптался на пороге и вошел. Почти не отрывая взгляда от пола, он, тем не менее, держался со скромностью и достоинством. Они прошли в кухню.

– Мне шестьдесят лет, – сказал он.

Она промолчала.

– Только подумайте, мне шестьдесят лет, – повторил он.

– Вам грустно из-за этого? – спросила она.

– У меня труба протекает, – сказал он. – Я, вообще-то, поэтому пришёл, у меня труба протекает. И мне нужен телефон сантехника, если вы знаете.

– Я не знаю, – сказала она.

– Вода там по всему полу, а я не знаю что делать, – сказал он. – К тому же мои боли, и эта вода, я всё не решу, что мне делать. Скоро она потечет у вас с потолка.

– Мне кажется, вам нужно вызвать сантехника, – сказала она.

– Мне шестьдесят лет, – снова повторил он.

– Мне восемьдесят три, – сказала она.

– Скоро я умру, – сказал он.

И он действительно скоро умер. Она была на его похоронах. Единственные, на которых она была, если не считать похороны её родителей. В тот же вечер с её потолка упала первая капля. Она думала вызвать в его квартиру сантехника, но смутное чувство подсказало ей, что теперь это необязательно. Она поставила тазик. Капля за каплей в него опускались остатки воды из его квартиры. Воды, которой он мыл руки и посуду, которой он смачивал бледное морщинистое лицо перед тем, как пойти спать. Капля за каплей и потом, наконец, снова тишина. Это было ночью, она лежала в кровати, слушая, как этот звонкий плеск раздается в кухне, всё реже и реже, и потом, наконец, разлетевшись гулким эхом по всей квартире, – в последний раз.

Так этой зимой её жизнь осталась единственной в доме. То была ночь грусти, но она уже позади. Позади она сама, лежащая под тяжелым одеялом в своей высокой кровати, прислушиваясь, в темноте, с открытыми глазами. Позади тяжесть всего дома, наполненного воспоминаниями, тяжесть кровли под натиском снега, и её собственная тяжесть, то есть, если говорить иначе, тяжесть её сердца, старого-старого, изнемогающего под грузом всего остального – всего остального тяжелого, что накопилось в её теле, в её мыслях, в её квартире за долгие восемьдесят три года, прерывавшиеся смертями и смертями, и снова, и опять. И постоянная зима, и холод, и размеренные капли последней надежды, – всё, что было и всё, что закончилось, что продолжится, закончившись, делало эту ночь такой грустной, поскольку человек остался один, и в конце концов и он закончится один и, закончившись, продолжится тоже один, и потом, возможно, закончится снова и так далее.

Она ходит широкими дорогами и не особенно смотрит по сторонам, но когда так долго живешь на одном месте, то невольно запоминаешь все дома и все тропинки, даже самые маленькие. Так вот, три дня назад снова было воскресенье, и снова метель, а она снова шла в магазин. От её дома на дорогу, ведущую к центру города, выходит небольшая тропинка. Она удобна для тех, кому нужно спешить или кто любит маршруты покороче. И хотя она ходит по широким дорогам, но иногда всё-таки замечает, как люди бредут по этой тропинке, коротким путем, отличным от того, каким она обычно достигает того же направления, то есть долго-долго вдоль домов, потом за угол, мимо цветочного магазина и парикмахерской. Итак, три дня назад краем глаза она заметила, что тропинку замело снегом. Люди подходили к высокому сугробу, стершему её следы, смотрели, щупали его ногами и шли дальше вдоль домов, цветочного магазина и парикмахерской, ускорив шаг.

В понедельник утром, то есть позавчера, снег перестал. Она чувствует что-то вроде подозрения, когда снег перестает. Поскольку день ото дня её взгляд пересекают белые точки, куда бы она ни поглядела, поскольку всё время между ней и миром висит белая завеса, поэтому, поднявшись в понедельник утром и не обнаружив этого снаружи, с непривычки она уставилась в окно как на второе пришествие. Это не удивление перед отсутствием снегопада, а недоверие, связанное с былыми надеждами. Надеждами на то, что однажды он не начнется снова.

Позавчера. Понедельник. У неё есть лопата, она тоже осталась от мужа, потому что он был слесарем. Она берет эту лопату, одевается и выходит. Слишком холодно для начала зимы, думает она, опровергая собственную теорию о началах и концах. Поскольку, можно ли говорить о них, когда перепады температуры настолько незначительны и непредсказуемы? Но не она первая, не она последняя блуждала между смежными понятиями, такими как климат и погода, надеясь, как один греческий философ, что, называя вещи движущимися, она делает их меняющимися.

Закутанная шарфом, потерянная под грудой тёплой одежды, она подходит к месту. Длина – двадцать метров. Высота сугроба – метр. Ширина, образующая тропинку для одного человека, – пол метра. Так она прикинула. Объем снега – десять метров в кубе. Её путь для простоты будет указан в метрах кубических. То есть не в пройденном расстоянии, но в количестве убранного снега. Десять кубических метров. Много это или мало? Ей сложно представить это. Выглядит много, звучит мало. Она приступает к работе. Первые гребки лопатой. Вроде ничего. Снег не легкий, но и не тяжелый. Если захватывать его небольшими порциями. Она снимает слои примерно по пятнадцать-двадцать сантиметров в высоту, двадцать пять-тридцать в длину и столько же в ширину – её лопата квадратная и не очень большая. Сколько заходов получается на один метр? Около пятидесяти. Грубо говоря. Лопата тяжелая. Руки мёрзнут, на ресницах в виде крохотных льдинок застывает пар, выходящий из-под её шарфа, натянутого на нос. Она начинает уставать. Она меняет тактику, а именно – большее количество снега за один захват, поскольку сил на поднятие и опрокидывание лопаты тратится больше, чем на поднятие снега, и кроме того, поскольку, в конце концов, если брать её план на день, то есть намерение освободить за день половину пути, то изначальная тактика потребовала бы от неё около двухсот пятидесяти гребков лопатой. Этого она не может. Ей восемьдесят три года. Ей приходится поправлять шарф, изредка делать передышки. Её старое тело дает о себе знать. Спина, больше всего её беспокоит спина. Слишком холодно для начала зимы, всё повторяет она сама себе, глубоко выдыхая на варежки, растирая руки друг о друга, но результат незначительный – много пара и почти никакого тепла. Снова и снова она берется за работу. Снег на глубине тяжелый, крупными комьями, местами застывший в куски льда. Она преодолевает первые два метра. Из-за ветра, который этим днем, слава богу, ещё не такой сильный, позади неё снег падает на уже очищенное пространство – с правого бока, когда ветер справа и с левого, когда слева. Это вынуждает её возвращаться и по второму кругу очищать одно и то же место. Она утрамбовывает бока тропинки, образующие вместе с ней подобие канавы, чтобы такое больше не повторялось. Но оно повторяется, не так часто, но повторяется. И она снова возвращается. Два гребка перед собой, поворот, один гребок сзади. И так далее. Начинают замерзать ноги. Почти всё время неподвижные они незаметно теряют чувствительность. Она старается шевелить пальцами на ногах, чтобы согреть ноги, и пальцами на руках – чтобы руки, и при этом всём ей нужно выгребать снег сзади и спереди, перетаптываясь в неудобной, тяжелой одежде на колее шириной в пятьдесят сантиметров с приличной скоростью, поскольку ветер не унимается и грозит угробить всю проделанную работу. Ресницы слипаются, и это отдельная проблема. Она преодолевает третий метр. Вдалеке слышен звон колоколов. Происходит это в три часа дня. Так, думает она, значит можно уложиться до полуночи. Солнце садится. Ветер не утихает. Становится холоднее. Единственный свет – это свет окон из соседнего дома, поскольку по очевидным причинам света в окнах её дома быть не может. Но этого света недостаточно, чтобы различать снег, неизменно отламывающийся от краёв канавы и падающий на тропинку с обеих сторон за её спиной. Поначалу она ощупью продолжает выгребать его из-под себя, но потом бросает это дело. Теперь только вперед. Её спина ноет как давно не ныла. То же самое можно сказать о её ногах. И о её руках, в особенности – плечевых суставах и ладонях. Пустынная улица. Один-два человека за весь вечер. А днем их было много. Она выглядывает из своей канавки по пояс. Слабая надежда на то, что выплывет луна и осветит её путь. Но никакой луны. Не говоря уже о звездах. После четвертого метра боль в спине доканывает её. Она садится на тропинку, прислонившись к краям канавы. Окна по-прежнему горят, но так ей видно ещё меньше, – только груда снега перед глазами и её ноги в валенках, которыми она слабо пошевеливает. Она дотрагивается варежками до щек, надеясь согреть их, но получается наоборот. Варежки мокрые и ледяные. Когда она сжимает руку в кулак, на них похрустывают кусочки льда. Щеки покалывает, а значит недалеко до обморожения. Она натягивает шарф до самых глаз и сидит так, в темноте, слушая собственное глухое дыхание, ещё несколько минут, после чего встает и берется за последний метр, оставленный на сегодня.

Вчера. Вторник. Она выглядывает в окно. Чистое небо. Тот же ветер. Её вчерашняя работа наполовину испорчена ветром. Стенки канавы во многих местах проломлены, снег на тропинке. Она одевается ещё теплее, чем вчера, и выходит.

То же место. Утренний едкий мороз. Вдалеке звуки проезжающих машин. Она берется за дело. С самого начала всё дается ей тяжелее, чем за день до этого. Сразу, и спина, и руки оповещают её о том, что ей ещё предстоит. Она упирается лопатой в то же самое место, что и вчера, когда первый раз запустила её в снег. Ей требуется два часа, чтобы достичь той точки, на которой она закончила накануне. Невольно она удивляется собственным неутешительным успехам. Она надеется, что ветер прекратится. В густых клубах собственного дыхания она с трудом различает путь, делая мелкие шажки. Снова и снова запускает лопату в глубину. Снова вытаскивает её и откидывает снег как можно дальше. Тот, что сверху, крошится в воздухе и медленно оседает на поверхность сугроба. Тот, что глубже, тяжелый, глыбами прорывает поверхность. Она встречает на своем пути куски льда, которые приходится рубить лопатой. Её варежки уже утратили тепло, но ещё не стали мокрыми, из их шерсти торчат тонкие куски дерева. Она приближается к шестому метру. Несмотря на зверский мороз, её голова ещё работает. При всём прочем ещё и её голова почему-то работает. Скудно, без какой-либо инициативы или усердия, но работает. Её посещает мысль: Почему бы не бросить? Но бросать нельзя. Почему? Она спрашивает себя и усердно загребает лопатой. Снова: Почему? Ответы крутятся в её голове, все неподходящие в данных обстоятельствах, ей трудно сосредоточится, чтобы поймать тот единственный. Её беспокоят руки, – это мешает. Беспокоит спина, – это тоже мешает. Между ударами боли она успевает заключить, что для начала неплохо бы справится с телом, а уже затем переходить на вопросы, касающиеся высоких материй, вопросы вроде этого: Почему? О, как горько смотреть ей на проделанную работу. Она всё ещё на шестом метре, а сил больше нет. Всё болит, как будто она работает весь день: ноги, спина, руки. Вдобавок начали слезиться глаза. Изредка она смотрит в небо – никакой надежды. Тот же ясный небосвод, однотонный, синий, напитанный морозом. Почему она смотрит в небо? Разве ждет она, что помощь придет оттуда? Нет. Тогда почему? Разве не было бы логичней встать в полный рост и оглядеться по сторонам? Нет, она упорно смотрит в небо, хотя и не ждет оттуда помощи. Это, конечно, громко сказано. Главным образом она обращает взгляд себе под ноги, и опять же не потому, что ждет помощи из-под земли. Да и то, как она смотрит, и то, что она видит – так незначительно. Не забывайте о её ужасном зрении, о слипшихся ресницах и слезящихся глазах. Так, моргая, щурясь, подмигивая то одним глазом, то другим, она ещё как-то смотрит. И тут, пожалуй, лежит ответ: она может смотреть в небо, путая его с землей, и на землю, путая её с небом. Всё так смутно. В небе – только туманное напоминание о небе, какая-то неопределенная мутная синева, белеющая на солнце. А на земле у неё под ногами – снежная белизна, синеющая в тени, что, в принципе, то же самое. Так она продолжает. Два гребка спереди, разворот, один сзади. Иногда так, иногда иначе. Медленно, с трудом раскидывая снег, она продвигается. Раньше она шевелила пальцами на ногах, но теперь бесполезно. Больше она их не чувствует. Шарф постепенно превращается в каменное забрало, впитавшее слезы и сопли, которые выделяются теперь постоянно. Раньше она вытирала их, но теперь бросила. Полуслепая, полуонемевшая она достигает восьмого метра. Смеркается. С каждым новым поднятием лопаты её слабые руки дрожат от напряжения. Она чувствует приближение той границы, после которой она будет не в силах снова поднять лопату. Она останавливается. Она кладет лопату. Сняв варежку с правой руки, приспустив шарф, бледной дрожащей ладонью она проводит по лицу. Затем шарф на место и варежку на место. Обеими руками она обхватывает собственное тело, чтобы согреться. Так немного теплее. Но некоторые мысли не оставляют её. Мысли о ступнях, которых она уже некоторое время не чувствует. Мысль о продолжающейся режущей боли в спине при каждом поднятии. Нос заложен, дышать приходится ртом. Вместе со вдохом и выдохом из горла каждый раз вырывается своеобразный хрип, похожий на скрип двери. Всё сильнее темнеет. Она берется за работу снова, поскольку нужно торопиться. Из последних сил она опускает и поднимает лопату. Девятый метр. Почти конец. У неё начинает нестерпимо болеть голова. Она знает, что это следствие заложенного носа. Мороз ближе к вечеру становится сильнее, её ресницы слиплись, сквозь них в темноте она смутно видит свои валенки и снег перед ними, она убеждает себя, что этого достаточно, это всё, что ей нужно, чтобы закончить. За время работы варежки пришли в полную негодность. Они мокрые, холодные, дырявые в некоторых местах, сквозь них в руки впиваются занозы. Из-за этого её руки повторяют судьбу её ног, а именно – теряют чувствительность. Ну, я ещё могу держать их в кулаке, успокаивает она себя, хватаясь за лопату. Ничего не видя из-за слез, соплей, слипшихся ресниц, издавая жуткий хрип при вдохе и выдохе, мучимая болью в спине и плечах, не чувствуя земли по которой она идет, не чувствуя лопаты, она продолжает топтаться на месте, разворачиваться, раскидывая снег направо и налево, два гребка спереди, разворот, один сзади, так или по-другому, два сзади, один спереди, или ни одного сзади, только спереди. Снова никого вокруг. Ни луны, ни звезд. Точно сумасшедшая, она всем телом перекидывает лопату через одно плечо, через другое, через одно, через другое, хрип и стоны в тишине, звук лопаты, скользящей по снегу, несколько горящих окон.

Она у себя дома. Полуночное молчание за окном. Её ноги в тазике с кипятком. Руки на батарее. На столе перед ней кружка с чаем, несколько использованных носовых платков и радиоприемник. Она в свитере, шарфе и шапке. Ей тепло. Она шевелит пальцами на ногах, проверяя, всё ли в порядке. Немного болят. То же самое с руками. Как здорово, что в моем доме есть батареи, думает она. Свет она почему-то не включает. Может быть, чтобы не нарушать безжизненность дома. Горло побаливает, она пьет чай большими глотками. Когда кружка заканчивается, она наливает новую. Она видит горящие окна дома напротив. В одном из окон что-то происходит, что-то шевелится. То ли кто-то ворочается на кровати, то ли мать играет с ребенком, то ли двое занимаются любовью, она не может разглядеть. Так она сидит уже несколько часов, дожидаясь рассвета. Она включает радио. Голос, идущий издалека, обещает обильные снегопады.