#11. Смерть


Луи-Фердинанд Селин
Отдавая дань Золя

От переводчиков

Первая и единственная в литературной жизни «сумрачного гения» Франции публичная речь была произнесена им в 1933 году.

Погожим днем 1 октября в Медане, недалеко от Парижа, где 31 год тому назад умер Эмиль Золя, на традиционное поминальное мероприятие собралось около двухсот человек. Автор удостоенного в предыдущем году премии Ренодо бестселлера «Путешествие на край ночи» (к осени 1933 года было продано более ста тысяч экземпляров и уже появились переводы на многие иностранные языки) согласился на уговоры отдать должное отцу натурализма и защитнику Дрейфуса. Для Селина, Золя не любившего, это стало поводом, чтобы сказать о том, о чем во Франции 33-го года не говорил почти никто, — несмотря на то, что вот уже 10 месяцев как за Рейном родился Тысячелетний Рейх.

Сегодня речь великого французского писателя — кстати, с Рабле одним из первых сравнил Селина не кто иной как Троцкий, — считается пророческой.

Вряд ли откажет этой речи в актуальности и читатель, на язык которого полвека спустя она впервые переводится (по тексту «Hommage a Zola», опубликованному в «Cahier de L'Herne Celine», Paris, Ed. de L'Herne, 1963-1965-1972, pp. 501-506).


Люди — это мистики смерти,
которых должно остерегаться.

Думая о Золя, мы впадаем в состояние некоторой неловкости перед созданным им, он еще слишком близок к нам, чтобы вынести окончательное суждение о нем, я хочу сказать — о его целях. Он говорит о вещах, которые нам знакомы... Нам было бы приятней, если бы эти вещи хоть немного изменились.

Да будет позволено небольшое личное воспоминание. На Всемирной парижской выставке 1900 года мы были еще в очень нежном возрасте, но тем не менее удержали достаточно яркое воспоминание о том, что было это нечто чудовищное. Ноги в особенности, всюду ноги и пыль облаками, столь плотными, что их можно было трогать. Люди без конца, идущие мимо, месящие, давящие Всемирную выставку, не говоря уже об этом движущемся тротуаре, который скрежетал до самого павильона машин, наполненного, впервые за всю историю, металлическими сооружениями для пыток, исполинской угрозой, предвестием катастроф. Начиналась современная жизнь.

С тех пор такого не было больше никогда. «Западня» точно так же осталась непревзойденным достижением. Все, что воспоследовало, было лишь вариациями на тему. То ли Золя работал намного лучше своих последователей? То ли новоявленные испугались натурализма? Кто знает...

В наши дни натурализм Золя, как мы его понимаем с нашими ограниченными средствами его постижения, стал практически невозможен. Тебя сгноят в тюрьме, если ты расскажешь жизнь, как она есть, начиная со своей собственной. Я хочу сказать — так, как мы поняли жизнь в течение последних двадцати лет. Уже от Золя потребовалось достаточно героизма, чтобы показать современникам несколько веселых картин реальности. Действительность сегодняшнего дня не дозволена никому.

Раз так, на помощь, символы и сны! Все тропы, недоступные закону, пока еще не доступные закону! Потому что именно в символах и снах мы проводим девять десятых нашей жизни, потому что девять десятых существования, то есть живого наслаждения, нам неведомы или заказаны. За них еще возьмутся тоже, за сны, настанет день. Это диктатура, которую мы заслужили.

Место человека посреди нагромождений законов, обычаев, желаний, инстинктов, сжимающихся в нем комом, отторгнутых, стало настолько опасным для жизни, настолько искусственным, настолько отданным произволу, настолько трагичным и в то же время гротескным, что никогда не было так легко создавать литературу, как сегодня, но в то же время никогда не было так трудно ее выносить. Мы окружены целыми странами сверхчувствительных тупиц, которые от малейшего сотрясения впадают в смертоносные конвульсии без конца.

Мы приближаемся к завершению двух тысяч лет высокой цивилизации, и однако никакой из режимов не вынесет двух месяцев правды. Я имею в виду марксистское общество в той же мере, что и наши буржуазные или фашистские.

Человек не может долго выдержать, по сути, ни в одном из этих социальных устройств, всецело брутальных, всех до единого мазохистских, без насилия постоянной лжи, становящейся все более и более всеобъемлющей, истеричной и настойчивой — «тоталитарной», как ее называют.

Лишенные этого принуждения, они скатываются в худшую из анархий, наши общества. Гитлер не последнее слово, мы увидим еще более эпитептические и, возможно, у нас. Натурализм в этих условиях, хочет он этого или нет, становится политическим по сути. Его убивают. Счастливы те, кем правит конь Калигулы.

Истошные вопли диктаторов раздаются сейчас повсюду навстречу бесчисленным толпам, неотступно озабоченным проблемами пропитания, монотонностью повседневных забот, алкоголем, навстречу всей этой надвигающейся тьме, и весь этот огромный садомазохистский нарциссизм забивает любой выход посредством поисков, опыта и общественной открытости. Мне много говорят о молодежи, но корень зла, он еще глубже, чем молодежь! Я не вижу, собственно говоря, у молодежи ничего, кроме подъема пылкого стремления к коктейлям, спорту, автомобилям, всему бьющему на эффект, ну ничего нового. Молодежь, во всяком случае, в том, что касается области идей, в огромном своем большинстве плетется в хвосте у старого анархизма, болтливого, лукавого, кровожадного. В этой связи, чтобы остаться беспристрастным, отметим, что молодежь не существует в том романтическом смысле, который мы еще придаем этому слову. С десяти лет судьба человека мне кажется более или менее предопределенной, во всяком случае, в том, что касается чувственных побуждений, после этого возраста мы существуем лишь посредством пресных повторений, все менее и менее искренних, все более и более театральных. Может быть, в конечном счете, и «цивилизации» подвержены тому же? Наша, похоже, глубоко загнана в неизлечимый воинственный психоз. Мы живем только ради этих разрушительных повторений. Когда мы наблюдаем, какими прокисшими предрассудками, каким гнилым вздором может наслаждаться абсолютный фанатизм миллионов якобы развитых личностей, воспитанных в лучших европейских школах, нам вполне позволительно задать себе вопрос, не возобладал ли уже окончательно инстинкт смерти у Человека в этих обществах над инстинктом жизни? Немцы, французы, китайцы, прочие... Диктатуры или нет! Ничего, кроме предлога сыграть со смертью.

Готов согласиться, что все можно объяснить злобными защитными реакциями капитализма или крайней нищетой. Но не все так просто и не столь помпезно. Ни мера нищеты, ни полицейское засилье не оправдывают такого массового устремления в крайний национализм разных видов, агрессивный, исступленный и охватывающий целые страны. Можно, конечно, объяснять вещи таким образом, обращаясь к единомышленникам, заранее убежденным в вашей правоте, к тем, кому всего лишь год тому назад объясняли неизбежность скорой победы коммунизма в Германии. Но вкус к войнам и массовым убийствам не может иметь главным источником аппетит правящих классов к завоеваниям, власти и наживе. На эту тему все было сказано, все объяснено и никого ни от чего не отвратило.

Единодушный садизм нашего времени происходит прежде всего от стремления к небытию, глубоко укорененного в Человеке и особенно в человеческой массе, от своего рода любовного нетерпения, которому почти невозможно противостоять, всеобщей страсти к смерти. Со всем кокетством, конечно, с тысячью оговорок, однако силы биологические тут налицо, и тем более могущественные, что совершенно секретные и молчаливые.

Однако правительства давно привыкли к своим пагубным народам, хорошо к ним приспособились. По своей психологии они боятся любых перемен. Водить знакомство они желают лишь с шутом, с убийцей по приказу, с жертвой под их размер. Либералы, марксисты, фашисты совпадают лишь в одном: нужны солдаты!.. Ни больше и ни меньше. Они не знали бы, что делать с истиной абсолютно мирных народов.

Если те, кто нами правит, достигли такого молчаливого согласия в своей практике, это, возможно, потому, что вся душа человека окончательно кристаллизовалась в этой самоубийственной форме.

Можно многого добиться от животного лаской и разумом, тогда как энтузиазм масс, затяжное исступление толп почти всегда вдохновляется, вызывается, поддерживается тупостью и скотством. Золя в своем творчестве не сталкивался с подобными социальными проблемами, тем более представленными в таком деспотическом виде. Вера в науку, тогда еще такая новая, вдохновила писателей его времени на известную веру в общество, давала основание быть «оптимистами». Золя верил в добродетель, он хотел внушить ужас виновному, не приводя его в отчаяние. Мы знаем сегодня, что жертва всегда желает мученичества, и даже более того. Имеем ли еще мы право, не впадая в глупость, проявлять в своих работах какие бы то ни было представления о провидении? Нужно было бы обладать могучей верой. Все становится более трагичным и непоправимым по мере того, как проникаешь глубже в Судьбу Человека и перестаешь его выдумывать ради того, чтобы прочувствовать его жизнь такой, какова она в действительности... Его открывают. Еще не хотят в том признаться. Если наша музыка становится трагичной, тому есть свои причины. Сегодняшние слова, как наша музыка, идут дальше, чем во времена Золя. Мы работаем сегодня чувствами, а не анализом, говоря короче, «изнутри». Наши слова уходят к инстинктам и порой к ним прикасаются, но в то же время мы узнали, что там наша власть кончается, и навсегда.

Наш Купо, он больше так не пьет, как изначальный. Он получил образование... С ума он сходит намного больше. Его делириум — это стандартный кабинет с тринадцатью телефонами. Он отдает приказы миру. Не любит дам. К тому же, он отважен. Его щедро награждают. В игре, которую ведет Человек, Инстинкт смерти, Инстинкт затаенный, определенно расположен на хорошем месте, возможно, рядом с себялюбием. На месте «зеро» в рулетке. Казино выигрывает всегда. Смерть тоже. Закон больших чисел работает на нее. Это закон без промаха. Все, что мы предпринимаем, рано или поздно на него наталкивается и приводит к ненависти, к злобе, к тому, что мы выставляем себя на смех. Нужно было бы обладать очень странным талантом, чтобы говорить о чем-нибудь другом, кроме смерти, во времена, когда на суше, воде и в небесах, в настоящем, в будущем говорят исключительно об этом. Можно еще, я знаю, танцевать под аккордеон на кладбище и говорить о любви на бойнях, есть еще шансы у комического автора, но это лишь за отсутствием лучшего.

Когда мы станем полностью нравственными, в том смысле, в котором это понимают и желают, а скоро и потребуют наши общества, я думаю, что мы одновременно взорвемся от злобности. Нам оставят в виде развлечения только инстинкт разрушения. Это его и взращивают со школьной скамьи, это его и поддерживают на протяжении всего того, что еще именуют жизнью. Девять мерок преступлений, одна — скуки. Мы все погибнем хором, и, в общем, не без удовольствия, в мире, который мы пятьдесят веков окружали колючей проволокой запретов и страхов.

Так что, быть может, именно сейчас и пришло время со всем пиететом воздать должное Золя накануне великого поражения, еще одного. Больше нельзя ни подражать ему, ни за ним следовать. Очевидно, что у нас нет ни дара, ни силы, ни веры, творящей высокие порывы души. Хватило бы у него силы нас за то осудить? С тех пор, как он ушел, мы узнали о человеческой душе очень странные вещи.

Улица Людей, она с односторонним движением, смерть здесь держит все заведения, игра в карты «на кровь» притягивает нас и не отпускает.

Творчество Золя определенными чертами напоминает нам труды Пастера, столь же основательные и все еще живые в двух-трех существенных моментах. У этих людей мы открываем одну и ту же кропотливую технику творчества, одно то же стремление к честности эксперимента, а главное, одну и ту же потрясающую способность к наглядному объяснению, ставшую у Золя эпической. Этого было бы слишком много для нашей эпохи. Нужно было много либерализма, чтобы вынести дело Дрейфуса. Мы слишком далеки от тех, все же академических времен.

Следуя известным традициям, я, возможно, должен был бы завершить эту скромную работу тоном доброй воли и, несмотря ни на что, оптимизма... Однако чего мы можем ожидать от натурализма в условиях, в которых мы находимся? Всего и Ничего. Скорее, ничего, поскольку конфликты духа слишком сильно раздражают сегодняшние массы, чтобы они долго их терпели. В этом мире Сомнение исчезает. Его убивают вместе с людьми, которые сомневаются. Так оно вернее. «Как только я слышу, что рядом произносят слово «Духовность», я сплевываю!» — предупреждал нас недавно один диктатор, новоиспеченный и за это обожаемый. Спрашивается, что станет делать подобная недогорилла, когда услышит о натурализме?

Со времен Золя кошмар, окружающий человека, не только обрел четкие контуры, он стал официальным. По мере того, как наши «Боги» становятся все более могущественными, они делаются все более жестокими, ревнивыми и тупыми...

Школа натурализма, я думаю, исполнит свой долг до конца в тот момент, когда ее запретят во всех странах мира.

Такова была ее судьба.

Париж, 1933

Перевод с французского Ауроры Гальего и Сергея Юрьенена.