#8. Боль


Марк Кирдань
Моя сестра

Мы жили всей семьей вдалеке от мира среди леса с ручьями, лишайником и песчаными сопками. Я, сестра, мать, отец. Не помню, чем занимались мои родители, в смысле, в чем состояла их специализация, как говорят во всем мире, в чем они преуспели, где и когда учились, работали, и даже почему и зачем они некогда познакомились, чтобы составить этакое семейство внутри бескрайнего лесного уголка. Мы с сестрой не очень ими интересовались, я могу лишь сказать, что мама делала отличный квас, или варенье из крыжовников, что отец, когда мы все сидели у обеденного стола, курил и громко чавкал, а из окна постоянно дуло. Он часто брился одним металлическим осколком, по утрам, у дующего окна, мог оставить грязный осколок, где угодно, как в голову взбредет, и мама обязательно начинала ссору по поводу неправильно оставленного осколка. Ночью они лежали в отдельной комнате, наверху, а днем ходили по дому, как неприкаянные, и у папы глаза были покрасневшими от бессонницы, которую я бы не стал называть бессонницей, потому что она была вполне добровольной, вообще говоря, я не знаю, в какие точно часы мой отец спал по-настоящему, я никогда за ним такого не замечал, вечером, в крайнем случае, он выходил во двор, садился возле грязной покосившейся березы, а там еще много разного хлама, сухих кустов и деревяшек, под которыми точно живут змеи, садился и будто закрывал глаза - но совсем ненадолго. А потом уходил в лес и возвращался к ночи. Пока его не было, мама ходила, ходила по дому, как неприкаянная, и напевала неправильные песенки. Я говорю «неправильные», потому что они все были без рифм, даже без мелодии, даже со словами, непохожими на слова, мне казалось, что она сочиняет на ходу, но она всегда говорила, что эти песенки записаны в какой-то книге, уж не знаю в какой. «Отиво-о-ок, отиво-о-ок, а дари гасай аи, ма-а-аи да-а-а, это вот, урага. Шуря, шуря».

Но мой рассказ не о них, я бы хотел описать сестру. Она того, наверное, достойна, кроме того, именно про нее я вывел такой заголовок. Но я не особенно долго могу о ней думать, говорить или писать. Видишь ли, она сумасшедшая, сумасшедшая - отлично, скажешь ты, именно про сумасшедших всего интересней читать - я понимаю, ведь недаром она стала моей героиней. Но чем больше я обращаюсь к ее имени, тем неприятнее становится на душе - нет, нет, я люблю ее, но меня немножко раздражает ее сумасшествие. Истеричность это называется? Быть может. Раздражает так, что я ее даже начинаю бояться. Тем не менее, что-то сказать теперь нужно. Во-первых, она очень красивая. И я рад, что она моя сестра, этим она хотя бы формально избавила меня от многих возможных страданий, терзаний и бед - потому что если бы я избрал эту дуру себе в музы, я бы тоже сошел с ума и очень быстро, я бы мучился и умер в рассвете сил и меня бы похоронили под березой со змеями. В чем же заключается ее сумасшествие? Это во-вторых. Она очень злая. Было бы совсем обыкновенно, если бы она испытывала ненависть по отношению ко мне, или к нашим родителям - я бы не стал о ней так много писать, просто бы сказал: «У нее дурной характер, она глупа», но нет - нас она очень любит, меня любит необыкновенно, она все время рядом со мной, всегда со мной разговаривает, скучает, когда меня нет рядом, и всегда придумывает, как бы меня развеселить и порадовать. Но ее злит все остальное. Я могу прекратить болтать и просто сухо перечислю все, что приводит ее в ярость: животные, птицы и насекомые, растения, вода, огонь, земля, деревья, домашняя утварь и вообще любые вещи и предметы - одежда, забор, ведра, лопаты, скамейки, ветер, дождь, камни, даже порой звуки (но реже). Иногда она держит себя в руках, главным образом, чтобы своим поведением не расстраивать меня, или родителей, она терпит, сжав зубы, наблюдая, как отец бреется ненавистным металлическим осколком, как мать разливает мерзкое вино по грязным деревянным стаканам и ставит их на глупый, совершенно дурацкий поднос с изображением сказочных, но так же никуда не годных птиц гамаюн. Когда мы лежим в одной постели (а мы так и делаем, в этом нет ничего особенного, во всем доме у нас только две кровати) - она с ужасом наблюдает, как я поправляю подушку, или натягиваю одеяло поближе к подбородку и затем безмятежно засыпаю, окутанный зловещим пухом и белой, как смерть, тканью. И сама она лежит, ни жива ни мертва, понимая, что и ей никуда не деться от этой вездесущей материи, что придется доживать до завтра, и завтра начнется все то же самое, но не надо расстраивать брата, надо притвориться, что в одеялах и подушках нет ничего особенного, что ночная рубашка так же безобидна, как и ночные тапочки, которые приходится надевать, чтобы идти, извиняюсь, в сортир - а там… Я бы не хотел спускаться и до таких подробностей, но смею заметить, что любая человеческая жизнь неизбежно сталкивает нас с такими подробностями и деталями, от которых люди, столь чувствительные и нервные, могут спастись лишь, собственно говоря, лишив себя жизни. Конечно, к такому грустному выводу моя сестра приходила не раз, и она даже порой посвящала меня в свои догадки, но она продолжала жить скорее ради нас, а не ради себя.

У нее были темные волосы, густые брови и очень большой нос, доставшийся от отца. У нее даже пробивались небольшие отцовские усики, что вовсе не уродовало ее, а напротив украшало, и я, из последних сил держась, не превращал ее в свою музу. Однако, понятное дело, усики ее тоже раздражали, их она считала предательством со стороны собственного тела, потому что они вроде бы как тоже были ненастоящими, не были человеческим, а были всего-навсего таким же предметом, как и все остальное во всем остальном мире, как и все, что она презирала. Поэтому она целыми днями только и делала, что выдирала себе усы и грызла ногти, не пользуясь для того никакими сподручными инструментами. Дело не доходило разве что до выкорчевывания зубов, потому что если бы дело дошло до зубов, то дальше - горизонт открыт - ей пришлось бы задуматься о вынимании собственного скелета. Об этом она со скорбью решила однажды просто не думать, обходить эту тему, концентрируя внимание все-таки в большей степени на окружающем, чем на самой себе. Между тем, она жаловалась, что ее мучит все один и тот же сон, в котором ломаются и выпадают зубы, один за другим, ломаются, выпадают, с приятным хрустом, а на их месте, в следующем сне, появляются новые, которые тоже беспричинно, но радостно и бодро ломаются. Иногда хлещет кровь, но это совсем неприятно. Отвратительная кровь, с наглым упорством бегущая по жилам туда-обратно и норовящая где-нибудь откуда-нибудь вдруг выхлестнуться, - что может быть хуже? Одно время, когда сестра почти отказалась от еды и питья, сквозь ее прекрасную, но ветшающую кожу все явственней просвечивали кости - и пришлось идти на компромисс со всем миром - сестра стала есть умеренно, только ради того, чтобы не видеть эти страшные кости внутри себя, так напоминавшие ей, что в этом мире по сути-то нет ничего, к чему можно было бы не испытывать презрения, что ее любовь к людям - тот же компромисс - от невозможности обратного - о чем она старалась не думать, героически борясь со своими наваждениями.

Такая она была, черноволосая, ветшающая красавица, моя сестра. Я вспоминаю ее драгоценные черты, ее любовь, ее тихий, смиренный голос, наши вечера, наши дни, наши разговоры. Я держал ее за руку - и она всегда улыбалась - я понимал, что ей неприятна моя рука, своя тоже, но что она пытается почувствовать сквозь этот посторонний кусок некую призрачную нить - соединение нас, настоящих, что где-то, возможно, поблизости, это настоящее существует, просто оно закрыто, залатано и вынуждено прибегать к материи, чтобы хоть как-то напоминать о себе. Больше всего на свете я любил держать ее за руки, или обнимать за шею, или целовать ее волосы, или лежать у нее на коленях - а она молчала, улыбаясь куда-нибудь в сторону, и тихо называла мое имя, стараясь, по возможности, не двигаться. Раньше она смотрела мне в глаза, чтобы быть ближе, как говорится, к душе, но в какой-то момент она для себя решила, что глаз есть всего лишь нервный узелок, шарообразная, моргающая дрянь, а душа где-то в другом месте, точнее, ни в каком не месте, ведь если бы она была в месте, то какая бы это была душа. Я прощал сестру, а сестра прощала меня – вот чем по сути мы занимались всю жизнь. На самом деле лишь я ее понимал и мог понимать, а наши родители ее почти боялись, к тому же несколько ее так называемых «выходок», пара домашних происшествий - сделали ее в родительских глазах чуть ли не ведьмой. Однажды отец принес из леса бельчонка, не помню, зачем и к какому случаю, просто так - нашел бельчонка и решил принести домой, удивить семью. И что же? Стоило нам отвернуться, как моя сестра принялась его душить. А когда мы повернулись обратно, она уже раздирала пальцами его хилую плоть и рыдала - скорее от того, что вся измазалась в крови, от которой никуда не деться. Так она поступала с любым попадавшимся под руку живым существом. Особенно часто ей попадались мыши, ужи, ежи и кроты. Перерезала пополам лопатой, которую затем же с криком бросала куда-нибудь в сторону, давила ногами, била до тех пор, пока от существа вообще ничего не оставалось, кроме каких-то невразумительных клочков. На наших прогулках сестра вместо того, чтобы наслаждаться свежим воздухом и беседовать о вечном, пускалась в первые попавшиеся заросли вслед захудалой бабочке, никчемному кузнецу. Она сдирала кору с деревьев, рвала и топтала цветы. Она бы сожгла весь наш лес, если бы не ее глубочайшее отвращение и к огню. Ее мучило собственное бессилие перед вещами, которым она при всем желании не могла бы как-либо существенно навредить - камням, песку, воде - поэтому почти каждая наша прогулка заканчивалась долгим и удрученным плачем.

Иногда я беседовал с сестрой на тему ее страданий, пытаясь выявить причину, может быть, что-то исправить, и она с охотой описывала мне свои ощущения. «Я ничего не могу поделать», - говорила она, - «Мне повсюду мерещится обман. Я не люблю формы, я люблю знаки». «Мне кажется, мир должен полностью исчезнуть, вот тогда и заживем по-настоящему, а так - мы будто в какой темнице». Когда же я корил ее за убийство невинных зверей, она пожимала плечами: «Я понимаю, к чему ты клонишь. Ты думаешь, у меня нет сострадания. Но, возможно, я-то как раз и больше, чем все, сострадаю. Я хочу уничтожить ненастоящее, а то настоящее, что где-то томится, может быть, и скажет мне спасибо, кто знает?», «Нет никакого смысла терпеть и дальше происки материи, если мы будем ей потакать, она окружит нас настолько, что мы и себя позабудем, она будет властвовать и пить нас, сколько ей вздумается, она не остановится ни перед чем, она начнет вырастать из нас как грибок, более того - она узурпирует и то, что до сей поры было ей заказано - наши мысли, наши слова, наши имена, нас самих - она проберется в нас и украдет последние наши сокровища, чтобы и мы стали неотличимыми». «Самое главное - я не могу понять, зачем все есть и как все это сконструировано. Меня выводит из себя именно сконструированность, придуманность - легкая, но нарочитая гениальность кого бы то ни было (ведь мы не знаем) - Бога или некоего чокнутого демиурга. Вместе с тем, братец, не надо меня ругать, что я будто бы богоненавистница и так далее - совсем напротив - просто я не считаю, что он ответственен за все эти набухающие отовсюду, размножающиеся, шевелящиеся, гниющие, разметанные во все стороны и шумящие формы. Если бы я ненавидела Бога, я бы ненавидела и тебя, мой братец, но так как Бог - единственное, что я люблю, то я люблю и тебя, потому что внутри тебя он тоже есть, ты пойми». «Но почему же во всем остальном ты не видишь Бога?», «Нет, нет, что ты. Есть мы. И нас закинули невесть куда. Невесть куда, понимаешь? Громады, громады невесть чего. Бесконечность невесть чего. А в нас только маленькие оконца, сквозь которые Бог. Но он не отсюда, он оттуда, понимаешь? И, конечно, с этой точки зрения особенно отвратительны именно животные, похожие на живых существ, но… но не кажется ли тебе, что живыми они кажутся именно от переизбытка этой фонтанирующей, бессовестной материи, настолько сгустившейся, что уже и не отличишь от живого? Вот эта имитирующая материя мне особенно неприятна, как были бы нам неприятны оживающие куклы, или говорящие мертвецы, слава Богу, до того еще не доходило».

Здесь мой рассказ о сестре мог бы уже закончиться, потому как все недостающие черты ее сумасшествия вполне можно дорассказать про себя, и неважно, кто будет досказывать - ты или я. Но с нами произошло совершенно новое событие, весьма удивившее нас обоих. Мы привыкли к тому, что сестра моя сумасшедшая, а я, ее брат, вполне нормальный человек, относящийся к миру примерно так же, как подавляющее большинство других каких-нибудь людей. Это знали и мы, и наши родители. Это отчасти понимали и наши случайные знакомые, хотя мы знакомились с другими людьми крайне редко, а гостей в нашей глуши и вовсе никогда не было. Итак, все шло как нельзя лучше, точнее, ничего не происходило из ряда вон выходящего многие и многие годы, как вдруг ни с того не с сего я тоже стал сумасшедший, точнее, начал понемногу, хоть и по-своему, сходить с ума вслед за своей обожаемой сестрой. Может быть, я до сих пор не уверен, это и нельзя назвать сумасшествием в полном смысле слова, так как оно полностью заключалось в моих снах, неожиданно очаровавших меня и сестру, которой я все старательно описывал. Так вот, мне однажды приснился настоящий я. Видимо, впечатленный очередным полуфилософским разговором о том, что есть настоящее в нас, а что наносное, я увидел нечто, выдающее себя за меня с такой напористостью и уверенностью, что мне ничего не оставалось, кроме того как принять все правила этой игры. Этот второй я относился ко мне с тем же презрением, с каким сестра относилась к миру. Мое присутствие, ибо один лишь факт меня крайне его поразил, мое присутствие там, где он, настоящий, жил своей настоящей жизнью, судя по всему было неуместным и более того - неправдоподобным. «Я не имею к тебе никакого отношения», - сказал он, - «Ты не я, заруби себе на носу. Ты просто чепуха, ты пустота, дунь - и тебя нет», - вот такие обидные слова он говорил, и это был всего лишь первый сон, который я даже мог и не вспомнить, если бы не последующие.

В следующую ночь я опять появился там. Надо бы слегка описать это место. Ничего особенного. Пустырек, пыль, мелкие деревца, серое небо, небольшие каменные строения, где-то вдалеке, очень неразборчивые, не понять, что это, больницы, или просто жилые дома, магазины, а может быть, фабрики - непонятно. И он стоял, ссутулясь, запахнувшись в пальто возле каких-то спортивных штук - лестницы, турникет. Он просто стоял и думал о своем, а я, раз уж пришлось очутиться здесь снова, а спать еще довольно долго, вежливо его спросил: «Ты здесь живешь?». И он смягчился в этот раз, наверное, понял, что от меня не так-то легко отделаться, или, не знаю, что он еще мог подумать - но он уже не обзывал меня чепухой. «Нет, конечно, я живу не здесь», - сказал он. «А где же?». «Ну, недалеко. Но не здесь. Вон там». И он показал рукой куда-то в туман, где ничего нельзя было разобрать, но я почему-то решил, что там, за туманом, все очень хорошо устроено. Я хотел туда сразу же отправиться, но он меня остановил. «Тебе туда нельзя», - сказал он. «Как же? Но я ведь хочу…», «Ну… тебе там не понравится. Там ничего интересного. Зачем тебе туда?». Я и не смог объяснить, зачем мне туда нужно, и сон закончился. Мне этот я снился каждую ночь, и всякий раз в нашей встрече не случалось ничего особенного, но я все-таки раз от разу пытался о чем-нибудь у него дознаться. Моя сестра очень заинтересовалась этим типом. Она хотела знать о нем больше. Она даже заставляла меня выучивать специальные вопросы и спать как можно чаще. Однажды он все-таки провел меня в свой город, но там действительно не было ничего особенного. Я бродил по некой набережной, глядел в какую-то желтую, грустную реку, разглядывал сырые, обгоревшие, запустелые здания и серое небо. Я почему-то думал о какой-то войне и о том, что этот город очень много пережил на своем веку, не знаю, откуда брались эти мысли, я думал о том, что этот город изъеден и мертв, здесь так много всего случалось, что теперь он существует по инерции и скоро просто лопнет от собственной истории. «Какая же у него история?» - дознавалась сестра, но я не мог внятно ей объяснить, потому что и сам не знал. «Так это твоя родина?» - спросил я настоящего себя в одном из последующих снов. «Нет, нет, конечно. Я здесь проездом. Ты что, не видишь? Это ведь тоже все чепуха, все ненастоящее. Разве это город? Ты посмотри. Разве может настоящий город быть таким?». И вправду, он был достаточно сер и печален. А редкие прохожие даже не напоминали людей - хотя некоторые из них и были скорее дырками, сквозь которые сквозил свет из неведомых настоящих миров, но и эти дырки тухли, стоило мне хоть на секунду в них вглядеться. Время шло, жизнь проходила, а я так ничего толком и не узнал ни о себе, ни о том себе - и потому моя сестра предложила мне новую тактику. «Попроси его что-нибудь принести. Что-нибудь настоящее». И что же - он сначала отказывался, но вскоре сдался, потому что мы с сестрой все-таки немножко ему понравились, и он захотел нам сделать приятное. И он начала приносить нам разные вещи - с той стороны. Та сторона - так выражался он, так же выражалась и моя сестра. Не берусь судить, что это была за сторона, я вполне допускаю, что этот тип врал нам всем, что он такой же ненастоящий, и что сторона его - была такая же сторона, как и наша, а может быть хуже того - адом, или небытием. В какой-то момент я был почти уверен, что это ад. Но тем не менее вещи, что он приносил, были совершенно обыкновенными - пуговица, автоматическая ручка, ремешок от халата, горшок с землей, брелок с ржавыми ключами неизвестно от чего. Все это я приносил и показывал сестре, она изучала эти предметы особенно, стараясь не злиться на них, ведь все-таки они, должно быть, настоящие. Но время шло, барахла у нас накопилось много, сестра устала и вдруг сдалась, сказав, что и все эти пуговицы, ручки - тоже весьма ее раздражают и что она ничего с собой поделать не может. «Как же так?» - спросил я настоящего себя в следующем сне. «Я предупреждал», - ответил он, - «Я ведь не раз говорил, что ты ничего не поймешь».