#4. Мизогиния


Ника Дуброва
Микрограммы

Учебник

А мне школьная учительница запрещала вырывать страницы из книг, а я все равно, когда выросла, вырвала из учебника по французскому, чтобы весь не таскать, а только отдельные страницы, которые я еще и складывала пополам, чтобы помещались в сумку. Так что на курсах все были уверены , что это цветные ксерокопии. Ни у кого в голове не укладывалось, что я могла вырвать настоящие страницы из настоящего учебника; так что гораздо более невероятная версия о цветных копиях охватила весь класс. На очередном занятии, мне надоел этот бред - восхищение цветными копиями и качеством печати - это страницы, сказала я, так легче носить. Бог мой, все проглотили языки. Никогда с таким не сталкивались, не могли переступить через открытие, не мыслили, что такое бывает. Только учительница, повидавшая Париж, клошаров, метро начала века, нашлась, что сказать, ох уж эта Ника.

Коробки

Как только я уехала из страны, отец затеял в моей комнате ремонт. Он уже давно подбирался к этому по-девичьи розовато-фиолетовому уголку и — сбылось. Помню, когда я еще жила в родительском частном доме, он как-то летом, пока я уехала на море с друзьями, поменял у меня окно. Новое было длиннее и уже, так что рабочим пришлось напихать досок и стекловаты, чтобы заполнить пустоту. Окно якобы обладало лучшей изоляцией, и должно было согреть меня зимой. Но я не высказала отцу благодарности — половина стены осталась без обоев под предлогом того, что — их все равно уже пора менять. Но обои отец менять не собирался. Он даже так и не нашел подходящего абажура для свисающей лампочки. Отец сказал, что и так задевает лампочку головой, так что было бы странно вешать абажур — это комната мансардного типа, а не бальная зала. Отец был архитектором, построившим наш дом, и было бы нелепо противоречить ему или высказывать свое непрофессиональное мнение. Кроме того, в моем встроенном в стену одежном шкафу, он предусмотрел выход на чердак. Это был запасной выход — люк, так как чердаком мы не пользовались вообще. Тем не менее, раз в два-три года отцу надо было что-то проверить на чердаке — он выбрасывал все мои вещи из шкафа и лез по полкам, как по ступеням. Проверка занимала полдня, но была такой ответственной, что речь о вещах после нее уже не заходила. Сложи их на место, это же быстро, говорила мать.

В одну из таких проверок отец обнаружил на чердаке подозрительные дыры. Шкафом нельзя было пользоваться до тех пор, пока дыры не будут заделаны, но как именно это сделать, отец не мог решить в течение всего моего отсутствия — летних каникул. Когда я вернулась, и оказалось, что мне некуда складывать тетрадки и кофты, мне позволили сложить вещи обратно в шкаф. А как же дыры, спросила я. Отец займется ими уже следующим летом, ответила мать.

Через год отец нашел состояние моего пола удручающим. Будем красить и крыть лаком, сказал он. Работы начали с нижнего этажа, продолжили их в других комнатах, но к концу лета так и не успели добраться до моей. Деревянный пол был, по моим воспоминаниям, скорее, в хорошем состоянии.

Еще через некоторое время я уехала заграницу. Тогда-то отец и решил заняться ремонтом и забить чердачные дыры. Не прошло и несколько дней с отъезда, как мать сообщила мне, что все вещи из моего шкафа аккуратно сложены в коробки лично отцом. Он сам проследил, чтобы ничего не потерялось, заверила она меня и прибавила, не все ли равно, в коробках лежат вещи или пылятся в шкафу. Правда, впоследствии мне удалось выяснить, что крупные вещи отец был вынужден сложить в пластиковые пакеты — прочные и очень удобные — так как вещей оказалось больше, чем коробок.

Отец много пьет. Один из моих друзей, тоже сильно пьющий молодой человек, виделся с отцом — это было уже год спустя после моего отъезда. Книги не нужны, подмигнул отец. Друг заулыбался: если нужно, он поменяет, уже давно состоит в экологическом Клубе по обмену книгами — прочитал, передал другому, и не надо переиздавать, вырубать деревья. Отец идеей проникся — как архитектор он заботился о гармонии человека и природы. Что касается меня, то, конечно, я была вынуждена оставить всю свою библиотеку — смешно было бы перевозить бумагу и картон за тысячи километров.

Нужда

Мое чтение в метро прерывается попрошайкой — это симпатичный молодой человек с длинными белыми дредами, ведущий на поводке огромного черного пса. Парень говорит хорошо поставленным голосом, так что его слышно, несмотря на скрежет колес. Он рассказывает, что некоторое время назад лишился всего, в том числе, семьи и любовницы, и теперь ему ничего не остается, кроме как прийти сюда, в метро и просить о помощи; собака следует за ним в качестве друга. Парень объясняет, что ему нужны деньги на ночь в отеле и обед в ресторане, который он согласен оплатить не наличными, а обеденными талонами пассажиров метро. Собака тоже хочет есть и тоже — горячее. Я смотрю на черного мохнатого гада с завистью: если пес сегодня и насобирает на гостиницу и ресторан, то мне, как всегда, остается рассчитывать на комнатку под крышей и ларек с пирожками. Кроме того, сочувствующие парню исчисляются сотнями, а мне — по пальцам руки.

Скотч

Ну что тут скажешь. Больше я так выражаться не могла — нужно было не глотать слова, а произносить, как на докладе перед званной комиссией. Все-таки, чтобы по буквам выговаривать, мне было слишком противно — так что дома или на работе я больше не показывалась и стала ползать по закоулкам, слоняться по бульварам, заглядываться на дома, в которых жили люди, и признаки этой жизни подавали — хлопали входной дверью, вызывали лифт, сушили одеяла на балконе, выращивали цветы на окнах. А что делать не знала; решения-то, собственно, и не было — враг уже проник. Проник и разрушил всё, что увидел и даже не увидел — это он тоже разрушил. Такое чудовище, что затаптывает целые города, думаю, понятнее здесь не выразиться, не подобрать слов.

Эта вот несоразмерная скотина прошла, и после ее прохода, всё уничтожилось — всё, да не всё — теперь мне оставалось еще и жить. Находиться, в общем, в такой особой скучной жизни, которую я не просила, не заказывала, о которой не мечтала. Жизнь-абонемент на электричку северо-западного направления. Спасибо, конечно, что в месяц выходит совсем не дорого, сущие копейки, но на кой черт, эта электричка, в которую в 7 утра не влезешь, в 8 тоже не протиснуться, в 9 уже опоздал, так что не заходишь на этот раз добровольно, а не так как людская стена орет, что нет места, а с 10 до 12 перерыв. И абонемент этот можно разве что на рельсы положить, чтобы по нему прошелся очередной состав. Поэтому, когда у меня спрашивают, как дела, я отвечаю, что такая жизнь ни к черту. Что значит, совсем плохо, уточняют они, извиваясь пониманием. Ни к черту, повторяю я, разворачиваюсь и ухожу. Дальше иду уже одна, но не потому, что помешана на преимуществах одиночества, как думают эти придурки, а потому, что никому, как назло, со мной не по пути. Спрашивала ли я, в какую им сторону, да, разумеется, спрашивала — и даже не один раз. Иногда сомневались — ну, не знаю, ты уверена, что там безопасно, а вдруг я опоздаю к ужину — иногда отказывались — меня в эту авантюру не втянешь — а иногда шли, чтобы отбиться при первой же возможности — не ожидал, что придется настолько тяжело. Но не всё ли равно, какова причина, если дальше путь продолжаешь одна. И они стали считать, что я их не люблю — и, видимо, не ошиблись — этакую дрянь полюбить невозможно.

Если я чего и не учла, так того, что придется всю жизнь толктись среди этой погани. Нужно было провести анализ, сделать расчет, выговаривали мне старшие. Я просчитывала, набрасывала схемы, но подрянь эта оказалась еще более внушительная, чем глаз того ослепшего чудовища, которое давило города в сказках или в были, не помню точно, где это было. Почему вы не хотите со мной общаться, как-то спросила я прямо, ты вместо "до свидания, приятного вам вечера", говоришь "пока". Но не вырывать же себе язык, в самом деле — и хорошо еще, что говорю "пока", а не убегаю молча, как мои верные друзья. Хотя наличие дружбы я бы тоже поставила под вопрос — провести 5 лет рядом с каким-то недоумком, встречая его раз в несколько месяцев, еще не значит быть друзьями. А что же такое, по-твоему, дружба, спрашивают они у меня. Но дело тут не в дружбе, а в том, что мне дают пластиковый стаканчик и поздравляют, какое везение, теперь вы можете выпить свою жизнь залпом. Я так и делаю, пью газированную жизнь и — давлюсь, кашляю, задыхаюсь до рвоты — рвать я так и не научилась, всё держу в себе. Но если меня не рвёт, то не потому, что нет тошноты — тошнит так, что ползаю по ковру на четвереньках. Жалкое зрелище, сказали бы мои сослуживцы. Наверное, жалкое, но все же не на столько, как если бы я взяла жизнь, которую мне предложили как-то в качестве рекламной листовки нового парфюмерного магазина и выбросила, прочитав, в мусорный бак, чтобы не загрязнять тротуары, или на платформу метро, чтобы трудоустроить безработных уборщиц. Почему вы опаздываете на пять минут, если мы вам платим за присутствие, спрашивает начальник. Но ведь посетителей утром еще нет, отвечаю я. Вам платят, если даже их нет, подсказывает мой коллега. Зачем вы платите человеку за сидение на стуле, спрашиваю я. Вы можете стать в углу, если вам так работать удобнее, предлагает добродушный начальник.

Но глубже в угол мне уже попросту не забиться. Жизнь стирается ластиком, в руках талантливого художника-графика, или бездарного акварелиста — так или иначе, усыхает со скоростью выставленного летом на веранду апельсина. Я хочу сказать, что даже единственно любимому человеку я не могу помочь. Такая вот прогулка зимним вечером в новом жилом районе — магазины закрыты, автобусы больше не ходят, и воздух к ночи морозится — ни точного адреса, ни дверного кода — какое-то идиотское указание — свернуть у желтого фонаря, но уличных ламп других цветов я у этих домов не вижу. Почему ты не свернула у желтого, он ведь там один. Да, действительно, если пройти по разбухшему снегу еще три автобусных остановки, пересечь два двора, в третьем будут зеленые фонарные столбы, и только один из них — желтый. Но в моем случае даже о таком сомнительном везении речь не шла: смерть — это как революция или нашествие сказочной скотины на город — ничего нельзя сделать. Вот почему я даже не стала опускать руки — не было в этом нужды — засунула свою жизнь в карандашную точилку, и давай крутить её, что есть силы. Жизнь стачивалась, и я взрослела, становилась старше, а жизнь иссушивалась, готовая в любой момент порваться от собственной тонкости.

Теперь мы заберем у вас всё, сказали мне. Почему это нужно забирать всё, неужели недостаточно того, что я живу в стране, в которой у меня нет ни друга, ни мужа, ни семьи, ни домашних животных, ни машины, ни паспорта, ни права голосовать. Конечно, я не пошла бы на политические выборы, будь у меня даже целая охапка паспортов, нанизанных на ниточку, как когда-то бублики, продававшиеся на базаре. Зато будь у меня паспорт, я могла бы попросить убежища — опять же, политического. А иначе притеснять меня было нельзя — с мужчинами, которые рисуют карты стран, как бог на душу положит, я никогда не была связана, так что они не были моими любовниками и, следовательно, не могли унизить меня и отказать в правах. Зато притеснили культурно — сказка, написанная мной о поганом чудовище, раздавившем целую страну, потому что ему захотелось пойти насобирать цветов на другом конце материка — не была напечатана, сказку отнесли к области географической пропаганды, в то время уже несколько лет запрещенной.

Я также не могла попросить убежища как убийца животных, которого как-то притеснили, насмехаясь над жалкими шкурками барсучат и бельчат, которые он приносил с охоты. Что ж ты, бедолага, не убил взрослого медведя или оленя, смеялись его друзья, жена и даже любовница, прибежавшая по случаю такого позора, перед которым даже тайная связь казалась детской игрой в прятки. Немудрено, что осмеянный всем лесным поселением он попросил убежища — были притеснены его взгляды на жизнь — охотник убивал только детенышей и не трогал взрослых, безнадежно выросших животных. Кроме того, он был основателем религии Хвойной Церкви — жизнь нужно было прервать в детстве, пока она еще не протравила всё существование до такой степени, что выходом была бы только смерть. Такого охотника с заманчивой широтой религиозных взглядов приютили — ему нелегко пришлось бы в авторитарной стране, на территории которой в то время располагался лес. Меня же этот указ не касался — мало ли что, у меня умирал единственно любимый человек. Оставались ещё горсти, стаи, кланы сволочи — сограждан и соседей — якобы я могла существовать среди них, найти себе там всяких любимых и дружков. Нет, повторяла я, как светофор для слепых, речь идет о единственном человеке, то есть об одном, и я рисовала вертикальную палочку без устали, 1, 1, 1, 1, … 1 , 1 и единицы превращались в шпалы, столбы, карандаши, теряя математическую точность...

Так что теперь я живу скотчем — паспорт в такой судьбе действительно не потребуется — разматываюсь и клеюсь, на всё что появляется и проходит мимо меня — попробуй отлепи, схватывает намертво! Такая жизнь не вызывает уважения, говорят мне. Я молчу — болезнь сразила единственного любимого человека, и не, ну что ж, не, ну ладно, я уже не могу бросить, чтобы меня оставили в покое. Теперь представляясь очередному недоноску, я не называю своего имени, а держу в руках два кусочка бумаги, накладываюсь на них — и, оп! - они уже склеены. Очень удобно, попробуйте новый скотч известной марки, произношу я не без гордости, и дурак улыбается, верит рекламе, достает кошелек.