#3. Анемия


Артем Филимонов
Жертва любви

Дрочицкий жил практически совсем один, и кроме довольно старого белого холодильника у него не было ровным счетом никого. Однако, Дрочицкий одиноким себя не считал и холодильник называл своим лучшим другом.

Вообще-то если говорить открыто, это была больше, чем дружба. Не знаю уж, что вы там себе подумали, но это был самый, что ни на есть, настоящий симбиоз: Дрочицкий кормил холодильник, а холодильник кормил Дрочицкого. Кроме того, холодильник служил Дрочицкому мебелью, ибо в доме кроме него ничего не имелось. В минуты печали он залезал туда, надев чёрную меховую ушанку и, посидев часок-другой, выглядывал в превосходном настроении. По ночам холодильник иногда тарахтел, но это было только приятно, как напоминание, что твой лучший друг и симбиот рядом.

Дрочицкий настолько любил свой холодильник, что каждое утро обнимал его, невольно делая вмятины по причине особенно горячей и пылкой любви. Вмятины не могли оставаться незамеченными, и холодильник из-за этого приходилось обнимать в разных местах, деформируя весь корпус.

Время шло, и вот однажды, выбежав в одних трусах и майке на середину кухни, Дрочицкий увидел нечто: в ходе вечерней обнимательной процедуры, происходившей в полной темноте по причине отсутствия лампочки, Дрочицкий вылепил из своего товарища женщину. Коренастая женская фигура в длинном белом платье стояла, как бы потупив глаза, и ожидая, что же будет дальше; а дальше последовал пламенный поцелуй, и свершилось чудо. Дело в том, что чувства Дрочицкого достигли такого накала, что холодильник ожил. Он глубоко вздохнул и сам поцеловал своего творца в щёку, отчего тот в ужасе отскочил к стене и плюхнулся на пол.

Вскоре все устаканилось. Холодильник влюбилась в Дрочицкого с первого взгляда, он же, разумеется, отвечал ей взаимностью, и все было очень хорошо. Холодильнику дали паспорт, назвали Евой, и весной они поженились. Счастью их не было предела, ибо были они как один человек.

В мае, когда на деревьях уже распустились листья, и гудели сочные мухи, молодожены решили завести ребенка. В квартире появилась мебель - вся, кроме холодильника, вызывающего у Евы ревность. На открытом окне в горшках росли цветы, и ветер плавно покачивал занавески. Дрочицкий, ставший теперь просто Витей, подсел к своей металлической супруге и обнял её за талию, та наклонилась к нему, положив голову на плечо. Потом, сообразив выключить свет, она потянулась к выключателю, торчавшему с Витиной стороны. В это время дверца на её животе незаметно открылась, щелкнув искореженным замком. Когда настала темнота, Ева, не рассчитав своих движений, полетела на пол, увлекая супруга как раз в открытую настежь дверцу. Дверца захлопнулась.

- Вить... а, Вить!... - позвала Ева, неподвижно лёжа на спине. Её окружала полная тишина, лишь с улицы доносился грохот последнего трамвая.

- Вить, ты где? - спросила она басом.

Витя в это время сидел со сломанной шеей в железном чреве. Ему было тесно, холодно и темно. От невыносимой боли в позвоночнике он издал тихий стон. Тогда его жена все поняла. Дрожащими руками она ощупала себя, а потом села и сошла с ума от горя и обиды. Она встала; шатаясь, вошла в тёмный коридор и повернула в двери ключ. Грохоча стальными ногами, неся в себе парализованного супруга, она вышла на улицу и побрела куда-то. Она шла и пела.

Через два дня Дрочицкий умер от холода и дискомфорта, а его жена, побродив до осени, заржавела и свалилась с моста в мутную речку, где даже пиявки не водились. Мертвый полуразложившийся Витя плыл в своей Еве, ни о чём не думая, и течение его несло из Москвы к морю...


Чесарото

У Николая как-то во рту зачесалось. Приходит он к стоматологам и говорит:

- Здравствуйте, у меня во рту чешется!

А те ему:

- Ну и что же?

- Не знаю, - отвечает Николай, - почешите мне, пожалуйста, во рту.

- Хорошо, - говорят, - раздевайтесь.

- Зачем? - спрашивает Николай.

- Мы вам сейчас во рту чесать будем.

- Как это - раздеваться? Ведь я - женщина, - смущается Коля.

- Ну и что? А мы - дети.

- Где же вы - дети? У вас чёрные бороды, халаты и очки.

- Ну и что? - не унимаются врачи, - зато мы маленькие, шумные и крикливые.

Врачи в самом деле были очень маленькие. Они сидели у Николая на коленках и подлокотниках, непрерывно вертясь, галдя и теребя в различные стоматологические инструменты. Вдруг все разом, как по команде, они воскликнули: "Мы - хлоры!!!" и набросились на открытый николаевский рот, лихорадочно орудуя своими приспособлениями и расталкивая друг дружку. Через полчаса операция была уже окончена. Во рту теперь не чесалось. Тогда Николай купил большой красный шарик и улетел на Луну.


Королева

Танечка нечаянно забеременела. Просто, когда на даче над ней пролетал вертолет, она вытянула руку и показала средний палец. Против обыкновения, вертолет не полетел дальше, а аккуратно опустился и сел возле на бугре. Оттуда вылез обиженный пилот, подошел к Танечке и изнасиловал её, помяв соломенную панаму. Танечка не кричала, а просто дулась и хмурилась и, даже, когда вертолет улетел, стояла и смотрела ему вслед, бездумно мусоля палец.

Итак, вот она беременная сидит на кухне на табуретке и раскачивается, уперев длинную ногу в стол. Что же делать? Ведь скоро придут родители и всё узнают. Для маскировки Танечка решает собирать цветы. Она берет корзинку, выходит на двор прямо в клумбу и садится на корточки, надвинув на глаза помятую панаму. Она в Москву, так как август и скоро в школу, несмотря на то, что ей уже двадцать лет.

Стоят последние теплые дни и из открытые окна шестнадцатиэтажки раздается голос:

- Девушка, прекратите писать! Вздохнуть невозможно! Весь двор зассали, черт бы вас побрал!

Танечка медленно встает, сорвав пару одуванчиков, растущих по второму заходу и гордо подняв голову, говорит так, чтобы слышали все:

- Я не писала. Я цветочки собирала. В корзину.

Она выходит на тротуар и обиженно идёт к подъезду. "Я собирала цветы, но была неправильно понята", - думает она, шагнув в темноту за дверь. В лифте её стошнило. Лифт был большой, поэтому она отошла на другую сторону и села у стенки. Из блевотины под кнопками вдруг начала образовываться старушка в платке высотою с полметра и с невероятно злыми глазами. Когда лифт приехал, и двери открылись, то перепуганная Таня вылетела наружу как ошпаренная и приникла к открытому окну, глотая свежий воздух. Услышав, что двери закрылись, и лифт начал опускаться, она ещё долго стояла, глядя на вечерний пейзаж нового района; когда же она повернулась, то увидела за фиолетовыми пятнами, поплывшими перед глазами, старушку, смотревшую прямо на нее. От страха Танечка кинула в нее корзиной, которую та сразу схватила, но тут двери лифта открылись, и оттуда вышли родители.

- О, Капитоновна! - радостно воскликнули они, увидев старушку, - надеемся, надолго? Проходите! Таня, а ты чего стоишь? Ну-ка!

- Никакая она не Капитоновна, - резко ответила Таня, - я её сама сейчас в лифте выблевала.

- Как это ты её выблевала? - удивился папа, - ведь она сейчас к нам на автобусе приехала. И вообще, что это за тон?! Сколько раз я тебе говорил, чтобы ты не смела разговаривать в таком тоне.

- Хамка! - добавила мама, входя в квартиру, пропустив вперед Капитоновну.

- Пэ-пэ-пэ! - сказала Капитоновна, выглядывая из-за маминой юбки.

"Меня стошнило, но я была неправильно понята", - думала Таня, стоя в сумраке и все никак не входя в свою квартиру, - "если человек совершает поступок, то поступок его может расцениваться совсем не так, как хотелось бы, причём очень часто. Пойду-ка я к Кате".

Катя была очень прилежной девочкой и жила внизу на шестом этаже. Дома у нее обитала горилла, которая обычно сидела в ванной, но иногда выползала побродить по квартире. Больше всего горилла любила играть в игрушечную железную дорогу, занимавшую полкомнаты.

Увидев подругу, Катя очень обрадовалась и повела её на кухню пить чай. За окном уже стемнело, когда Таня созналась, что забеременела, и рассказала все.

- Что делать-то, Кать? - спросила она в заключение.

- Погоди. Я сейчас тебе такую таблетку дам!...

Катя полезла в шкаф и извлекла оттуда огромную белую таблетку, которую Танечка проглотила, запив водой из-под крана. Разумеется, она умерла, потому, что таблетка оказалась ядом для гориллы на случай, если та сойдет с ума. Катя схватила Таню и выкинула её из окна, чтобы не пугать бабушку и обезьяну. Когда взошла луна, Таню взяли ёжики и утащили в лес. Там они прислонили её к дереву и сделали своей королевой. Она сидела и думала: "Я съела хорошую таблетку, но была неправильно понята и умерла. Если меня так здорово не понимают, значит, я какая-то особенная, а раз я какая-то особенная, то я, значит, - королева". Скоро наступила осень, пошли дождики. Гнилая Таня сидела под деревом, глядя одним открытым глазом из-под панамы, и никто её так и не нашел.


Муха

Главное, - это не давать мне заснуть. Это все осень. Надо разговаривать, бить меня по щекам, но только не давать мне спать. Ведь я - муха! А как же ещё?! Надо жить на дереве, чтобы понять, что ты - птица, и слушать других птиц, скрупулёзно отлавливая их и рассматривая через лупу. Меня вот птицы всегда обижали, и я прятался от них иногда. Ещё я любил, когда воняет и однажды наложил маме в кастрюлю. Тогда сразу раздался шорох, и она укусила меня за икры, отчего я не смог летать и заикался целую неделю.

Мой сосед по койке постоянно целовал свой будильник, когда просыпался. Он целовал его и вытирал своей майкой. Я в это время лежал на боку, отвернувшись, и пинал его сзади ногой. Впрочем, удар никак не ощущался, поскольку мой сосед был слишком эфемерен. Зато он дурно пах и, не имея тела, походил, скорей, на ГАЗЫ, обладая при этом щетиной и внешностью Брюса Уиллиса.

Но мы отвлекаемся. Не надо давать мне уснуть. Целуйте меня и натирайте полотенцем. Подставляйте под душ и будите. Мне страшно! Няня... Где моя старая няня? О-о-о!... У меня раньше была такая няня! Она ездила на колесиках по дому и что-то нежно говорила. Что - понять не получалось, так как пленку постоянно жевало, и слова её выглядели очень странными и подчас смешными. Мы с папой любили её и часто запускали.

Ещё у моего папы в шкафу в коробке жили люди, и когда у него выдавалось плохое настроение, он их начинал душить. Бледные и молчаливые, так тесно натыканные в коробке, что способные только стоять, они поднимали глаза на папу, когда он открывал дверцу шкафа, и смотрели на него с серьезными деловитыми лицами. Внешне они походили на него - такие же строгие серые костюмы и галстуки, на голове - непременная лысина. Они всегда сохраняли спокойствие, но когда папа брал одного из них и сильно сжимал, тот начинал кряхтеть, и лицо его болезненно морщилось и краснело. Лицом эти люди друг от друга ничем не отличались и в этом отношении являли точную копию папы, что некоторым не нравилось.

Ну, вот и всё. Мне пора. В смысле, - я умираю. Осенний сон мухи похож на смерть, и, в сущности, этим все и заканчивается, но я ещё не успел съездить в Париж. Ужасно чешется голова. Я не смущаюсь и не стесняюсь своей смерти, хотя, в общем-то, этот процесс достаточно интимный, чтобы его так афишировать, но мне всё равно. Я погружаюсь в океан безбрежный и бездонный с пресной чистой водой, и не эта ли вода потом течёт из крана после нашей смерти? Пускай растут цветы, а я буду плыть в кромешной темноте, погружаясь всё глубже и глубже в океан смерти, мысленно опыляя их и кусая тебя, мой мальчик.


Приемник

Мухоевич сидел на диване и смотрел телевизор. По телевизору толстая женщина в синем легком платье что-то пела. Мухоевич смотрел на нее и вдруг услышал звуки свирели, которые текли неизвестно откуда, - то ли из шкафа, то ли с потолка. Прислушавшись, он понял, что музыка звучит у него в животе. Перепугавшись, он бросился в соседнюю комнату, где отдыхал недавно приехавший родственник.

В комнате той царил бардак. Окна были занавешены мешковиной, свет не горел, и все предметы в сумраке казались серо-коричневыми. Стояла страшная вонь, которую источали две огромные птичьи ноги родственника, повернутые как раз к двери, в которой мялся Мухоевич. Родственник спал на раскладушке, прикрывшись осенним пальто, и смрадно дышал. Он имел обыкновение спать в шляпе, и голова его поэтому свешивалась сбоку вниз, чтобы шляпа не помялась.

- Лаврентий Валерьянович!.. - позвал Мухоевич.

Родственник зашевелил своими тремя чудовищными когтистыми пальцами, не влезавшими под пальто, высунул язык, лизнул себя в нос и, рыгнув, закрыл рот.

Мухоевич прошёл на кухню. "Надо что-нибудь съесть", - подумал он. После тарелки супа и бутерброда с колбасой музыка стихла, но только на час. Было всего восемь вечера, но Мухоевич пошел спать, и всю ночь ему снились кошмары.

Утром он собрался и пошел сдаваться врачам.

Участковый врач ловко и деловито сорвала у себя с языка бланк, шлепнув им о стол, и выписала какие-то лекарства. В коридоре в кресле сидел только один человек, лицо которого было сделано из грубой шерстяной ткани, а вместо глаз были пришиты две небольшие пуговицы, одну из которых он ковырял -таким же шерстяным пальцем.

- Иду как-то раз зимой по улице... Насморк такой!... Вдруг трогаю лицо, а оно шерстяное. Во дела! - сипел он, - а где здесь ортопед? Он принимает?

- Там, - ответил Мухоевич, никуда не показывая. Он сразу развеселился и пошел искать женщин. Свирель в животе играла, но он не обращал на нее никакого внимания.

Мухоевич зашёл в кафе, где в затемненном зале играла мягкая музыка, и подсел к двум девушкам с высокими стаканами. Он расстегнул плащ, и из чрева раздались звуки шарманки, играющие очень криво:

На Киевском вокзале стою я молодой.
Подайте Христа ради червонец золотой.


Девушки хором произнесли: "Охо-хо!...", закрыли руками рты и, выпучив от смеха глаза, вылетели из-за стола и понеслись по белому заснеженному тротуару.

Мухоевич очень обиделся. Посидев, он пошел к себе домой и залез на крышу. На ноябрьском небе высыпали звезды, и кажется ему, что из-за них выходит полосатый кот и говорит:

- Ну, что, шарманка, все винтики целы?

Мухоевич открывает плащ, и из его живота на небе играет музыка.

- Ты - личный орган нашего повелителя! - шепчет небо, - наш повелитель Бова Король Бомжей рад видеть тебя...

Мухоевич трепещет от восторга и зрит небесные явления, как салюты и синхронное плавание: три тёмные исполинские пловчихи свергаются со своих тумб по краям неба и ныряют в него. Их силуэты за разноцветными огнями плавают в мировом эфире, и сверху падает лист отрывного календаря. Он кружится в воздухе и ложится у ног сидящего Мухоевича. "7 ноября", - читает он. А в это время за горизонтом возникает фигура Венеры в раковине. Она выходит из раковины и, ступая над домами босыми ногами, легко перешагнув здание МГУ, идёт прямо на Мухоевича, глядя ему в глаза. Венера прозрачна. Они смотрят друг на друга. В животе звучит небесный оркестр. Небо закрывается.

Утром на крыше рабочие нашли радиоприемник. Они очень обрадовались, схватили его, и пошли пропивать. Приемник - это, собственно и был Мухоевич. Он всё время таким был. Просто вы не знаете.


Вещь

Рукавицын сидел за столом. Большой механический жук перед ним с шумом приподнял свою заднюю часть, и сзади из-за его откинутой створки выкатился чёрный металлический шарик. На столе лежали бумаги. Рукавицын, утомлённый делами, уже несколько минут сидел и думал о погоде за окном. Моросил дождь. Он вспомнил, как сегодня утром Ксюша взяла его на руки, погладила по лысине и стала запихивать в рот какой-то овощ. Воображаемый рот не открывался, и Ксюша сама всё озвучивала, громко чавкая и подавая реплики. Потом её повели в школу, а Рукавицын занялся своими чертежами. Он взял шарик, извергнутый жуком, и, рассмотрев его, со скучающим видом проглотил, затолкав в дырку на боку. Работать совсем не хотелось. «Ох уж эти дети!», — подумал он и встал из-за стола.

Из включённого приёмника уже на протяжении нескольких часов доносился шум моря. Рукавицын был инженером и разрабатывал одновременно соковыжималку и подъёмный кран. Он прошёл в соседнюю комнату и взял газету. Потом он представил, что по телевизору сейчас тоже передают безбрежные морские просторы, и серые тяжёлые волны, гонимые назойливым ветром, бьются о берег, и так с самого утра сразу после заставки новостей. Ему вдруг сделалось очень приятно, и он с увлечённым видом стал изучать валютный курс, прикидывая себестоимость своей продукции, выраженную в долларах.

— А-а, вот он где! — раздался знакомый голос из прихожей. Хлопнула дверь, и сопровождаемая принесёнными сквозняками Ксюша вбежала в комнату и нависла над Рукавицыным, находящимся в кресле рядом с газетой.

— Пыльный какой! — и он, подлетев сначала к потолку в цепких руках, оказался на тумбе рядом с игрушечным грузовиком.

«Мои чертежи!..» — он в ужасе глядел вслед своей мучительнице, слыша, как мама выкладывает что-то на стол. К счастью, чертежи перенесли в секретер, и Ксюша сказала, что если он будет хорошо себя вести, она расскажет ему на ночь сказку и даже осчастливит земляничным йогуртом. «Что она прицепилась со своей едой!?», — возмущался Рукавицын в комнате, затопляемой вечерними сумерками, — «Не понимает, что ли, что я пластмассовый… тьфу, чёрт! Весь костюм изгадит!». Спустя некоторое время он лежал на подушке и слушал историю о трёх медведях. На тумбочке у кровати горел ночник, и в душе чувствовалось явное облегчение, так как йогурт оказался, видимо, слишком вкусным, чтобы им делиться. Неожиданно сказка прервалась. Заглянула мама, чтобы пожелать спокойной ночи. Когда дверь закрылась, Ксюша захлопнула книгу и уставилась в упор на инженера, положенного с ногами на подушку. Щёки её покрывал лёгкий румянец, и глаза смотрели капризно и немного удручённо.

— Почему ты всё время молчишь? Ты, наверное, у меня дурак. Вот возьму тебя и выкину.

Рукавицын думал о другом. Он уже привык к такому обращению и сейчас вспоминал статью, прочитанную в иностранном журнале и посвящённую как раз соковыжималкам и подъёмным кранам. Тут он почувствовал на себе детские пальцы. Ксюша взяла его в руки и, осторожно ступая босыми ногами, направилась в ванную. «Что-то новенькое», — подумал он, — «Мыть, наверное, будет. Кошмар! С высшим образованием, и такие… сколько ещё терпеть?».

— А теперь открой рот!

В кране шумела вода, и Рукавицын лежал спиной на раковине, придерживаемый рукой. Другая рука что-то искала в маникюрном наборе.

«Зачем инженеру рот? Зачем инженеру рот?..» — повторял то и дело надоедливый голос у него в голове. Тем временем подходящий инструмент, наконец, нашёлся. Это были маленькие и очень острые маникюрные ножницы.

«Блядь, что она делает?!!». В глазах его потемнело, и инженеру показалось, что он умирает. Ножницы впились в лицо, расковыривая его под носом и извлекая небольшие сероватые стружки, пока из отверстия не начало сочиться что-то чёрное и вязкое с резким неприятным запахом. Испугавшаяся Ксюша, отложив ножницы, смотрела, как жидкость стала пузыриться и шипеть, а потом послышался тихий писк, и отверстие, как и всё лицо, едва заметно зашевелилось. В теле под рукой ощущалась дрожь и какое-то движение. Писк, иногда переходивший в сип, постепенно превратился в голос, похожий на кошачий, произносивший членораздельные гласные звуки, оформившиеся в «э-э-и-и!», которые постоянно повторялись с нарастающим напряжением.

— Э-э-у!!! — закричал вдруг Рукавицын. Ксюша завизжала и в ужасе кинулась к спящим родителям. Не рассчитав в темноте движений, она ударилась головой о пол и упала без сознания. На крики вышли родители.

Ксюшу с сотрясением мозга увезла «Скорая Помощь», а сломанного Рукавицына папа сложил пополам и посадил на шкаф перед телевизором вместе с игрушками.

— Такую вещь испортила! — сказал он, — Работал бы ещё и работал.

— Нечего было давать, — ответила мама, — А почему у него в паспорте фамилия и инициалы с маленькой буквы?

— Ты лучше подумай о том, что я на работе скажу. Это ведь наш старший сотрудник всё-таки.

Папа надел пальто, и они ушли, забыв выключить телевизор, где по всем каналам теперь показывали только морские волны.


Смерть профессора Пирогова

У профессора Пирогова была одна тайна — он дружил с мальчиком Серёжей, который приходил к нему иногда и приносил конфеты. Серёжа обычно являлся ближе к вечеру с карманами, полными конфет, и они ели их в тишине. Он был неряшлив, на вид лет восьми. Толстое лицо с маленькими пустыми глазами, которые обычно смотрели куда-то в сторону, и светлыми жидкими волосами, всегда одинаково неаккуратными. Когда домой приходили другие жильцы, нарушая их одиночество, он исчезал. Они всегда молчали, когда находились вместе. Что до Пирогова, то он вообще не любил разговаривать и явно не чувствовал себя созданным для общественной жизни, хотя к людям его тянуло. Говорить он, конечно же, умел, и на работе, и в семье говорил подчас много, временами даже получая от этого удовольствие, но всё же речь оставалась для него чем-то мало естественным, как работа, поэтому в Серёжином обществе он отдыхал и чувствовал себя легко и свободно, так как не требовалось ни шутить, ни развлекать, ни, тем более, оказывать знаки внимания и уважения, заводя или поддерживая разговор. Пирогов иногда задумывался, куда Серёжа девается и откуда приходит. Серёжа приходил и приносил конфеты, они их ели, разглаживая фантики, и никто об этом ничего не знал.

Как-то раз из любопытства Пирогов пырнул Серёжу ножом, всадив его под ребро. Серёжа, не шелохнувшись, продолжал стоять, опустив руки. Клетчатая мятая рубашка, пропахшая кислятиной, окрасилась кровью. Серёжа взял конфету и стал её разворачивать. Пока Пирогов вытирал свой нож, кровь остановилась, и пятно с рубашки исчезло. Он сел перед стоящим Серёжей и приподнял рубашку, обнажив живот. Живот походил на автомат с газированной водой, но оказалось, что на самом деле это дробилка для щебня, установленная в подвале. Двое рабочих в халатах совками забрасывали щебень в специальное отверстие, служившее пупком, и дробилка с грохотом его перемалывала. Рабочие что-то говорили друг другу, но расслышать их не удавалось из-за шума. Пирогов опустил рубашку и заправил её в штаны. В этот момент в дверь позвонили, и он пошёл её открывать. В следующий раз всё прошло, как обычно.

Весной Пирогов получил письмо из Владивостока. Писал его старый друг, обвиняя Пирогова в том, что несколько дней назад тот изнасиловал его племянника. К письму прилагалась очень старая чёрно-белая фотография Серёжи с нарисованной в углу чёрной полосой. Сзади фотографию украшала надпись: «Пусть тебе будет всё время стыдно!!!». Удивление вызывало то, что в письме племянник назывался Вольфрамом, а изнасилование произошло во Владивостоке за какими-то гаражами. Старый друг писал, что дружеские узы разорваны навсегда и просил не тревожить извинениями и объяснениями. По прочтении на душе стало тяжко, и к горлу подкатил ком.

Вечером пришёл Серёжа.

— Что же ты?! — сказал ему Пирогов, — Разве я тебя когда-нибудь насиловал? Чего ты молчишь?

— Серёжа, — ответил мальчик. Лицо его приняло странное выражение, будто он хотел заплакать, но не знал, как. Голова втянулась в плечи и стала переворачиваться вокруг своей оси.

— Ну, всё! Хватит! — не выдержал Пирогов. Голова остановилась. Шея теперь росла из затылка, и подбородок смотрел в потолок, — Ты мне надоел. Забирай свои фантики и уходи во Владивосток к своему дяде.

— Серёжа, — ответил Вольфрам. Слово получилось плохо, потому что говорить ему мешала велосипедная цепь, свисавшая вниз изо рта.

Обои на стенах окрасились в зелёный, и в шкафу послышался громкий и частый стук. Пирогов снял тапок и запустил им в Вольфрама. Вольфрам сразу же исчез, и в комнате стало тихо. Вот тут-то Пирогов понял, что ничего больше не будет, и стал постепенно сходить с ума. Серёже требовалась замена.

Сначала от штанов стала отрываться пуговица. Он пришивал её обратно, но пуговица всё равно отрывалась, явно стремясь к автономности и обретая её время от времени в труднодоступных местах. Он находил её, клал в рот и тщательно обсасывал, потом выплёвывал в руку и нежно разглядывал, трогая пальцем. Пуговица молча блестела, и он пришивал её обратно к брюкам.

Он пытался приручить птиц, высыпав на подоконник пластмассовый детский конструктор. Поначалу птицы просто клевали его, думая, что это еда, а потом стали собирать из него разные вещи. Первый раз они собрали самолёт, потом, подумав, переделали его в дом и, наконец, сделали грузовик, не оставив ни одной лишней детали. Пирогов сам наблюдал за ними, притаившись у окна. Он заметно изменился, так как перестал следить за собой и на работу стал ходить редко. Тело ветшало, и разум оставлял его. Он понимал, что ничего больше не будет, и пуговица с треском отлетала от его штанов, катясь в укромное место, чтобы забыться в пыли, и ласковая рука тянулась к ней и засовывала её в рот. Птицы улетели. Их сменили другие, которые не умели обращаться с конструктором…

Тапок на его ноге порвался от памяти о Серёже, и ночью в конце июня раздался грохот. Это спящий Пирогов потерял последние крупицы разума. Когда наступило утро, он проснулся и, открыв глаза, очутился в мире хаоса. Тогда он встал, надел тапок и вышел на улицу.

Студенты, которым он преподавал, ни о чём не знали и по случаю несостоявшегося экзамена устроили пьянку, утопив аудиторию в пустых бутылках и прочем мусоре. Сотрудники Пирогова с удивлением спрашивали друг у друга, куда он мог подеваться, и, будучи не в силах ответить, беспомощно разводили руками.

Пирогов стоял в это время на перекрёстке в своём районе и, хватая то и дело мокрую промежность, тыкал пальцем в милиционера и, пытаясь перекрыть уличное движение, без конца повторял:

— Мальче-эк!.. Мальче-эк!.. Скажи дедушке-э!.. Мальче-эк!..

Невозмутимый милиционер не обращал на него никакого внимания и продолжал махать своим жезлом, управляя городским транспортом. Стояла жара. В спальном районе отцветали каштаны, и тучная дочь Пирогова в цветастом платье и с пакетами, наполненными продуктами, возвращалась из магазина. Увидев отца, она устремилась к нему и, схватив за руку, быстро потащила домой.

— Я не желать! — говорил он, глядя на деревья.

— Папа, я прошу тебя… Боже!.. Какой позор!.. — по лицу дочери катились слёзы, и прохожие оборачивались, бросая на неё сочувственные взгляды.

Дома родные посовещались, и Пирогова увезли в сумасшедший дом. Там он украл крышку от кастрюли, был наказан и вскоре умер от старости.


Лестница

Деревяногов служил лестницей в доме. Служил, служил и устал служить. Обветшал, стал скрипеть и качаться. А когда по нему слон ночью прошёл, так он вообще обвалился. Утром пришли рабочие, взяли Деревяногова и отнесли на пустырь, а заместо него поставили другого Деревяногова, поновей. А тот, прежний, лежит себе на пустыре и думает: «Как бы мне этого нового свергнуть?!». А был он великий и могущественный. Только белый весь, и всегда лежал на боку. Вот встал он как-то раз ночью, надел белую телогрейку, белые ватные штаны и белые валенки и пошёл второго Деревяногова громить. Толстые ноги его не сгибались, и при ходьбе он раскачивался в разные стороны, расставив руки. Лицо его в тот момент выражало свирепость. В подъезде тускло горела лампочка над входом, и новый Деревяногов, глядя куда-то вдаль, блаженно улыбался.
Вдруг раздался страшный грохот. Это ломился первый Деревяногов. Он открыл дверь и обеими руками отломал её, потом, войдя, подошёл к своему собрату и нанёс сокрушительный удар кулаком. Деревяногов треснул. В это время на шум из дверей повыскакивали люди и стали хватать Деревяногова за руки, чтобы он не портил лестницу, но он их всех раскидал и размазал по стенам, полу и потолку. В довершение всего он схватил Деревяногова, поднял его над головой и, вынеся на улицу, бросил на пустырь. Бедняга поднялся и, с жалобными стонами потирая ушибленный зад, куда-то поковылял. А первый, радостно кряхтя, прицепился, как ему полагается, и стал висеть, и если кто заходил, давил на месте.