#1. Сумасшествие


Станислав Курашев
Отсутствие переговорных устройств между жизнью и смертью

Сегодня фиалковый день.

Впрочем, это любой из нечетных дней, в которые медицинскую сестру зовут Марта.

Её розовая туалетная вода отчетливо пахнет фиалками.

Вообще-то, это я себе придумал, как и многое другое в своей жизни.

Я не знаю, как пахнут фиалки.

Я даже не уверен, какого они цвета.

Это звучит почти как эпитафия на надгробном камне: «Он даже не знал, какого цвета фиалки. Ангелы, плачьте о нем».

«Этот странный русский,» - так меня зовет Марта со своей неизменной доброю улыбкой, улыбкой существа, у которого в жизни нет и не предвидится особых проблем, которая не видела зла и плохо себе представляет, что это такое, и русские ей, очевидно, представлялись именно такими, как я – существами странными, грустными и бессмысленными.

Ее сограждане в тридцать пять лет, очевидно, отличаются от меня, который в те же тридцать пять лет медленно умирает в клинике доброго доктора Шнайдера, куда меня поместили мои человеколюбивые родственники.

Каждый день в своей жизни я просыпался с тяжелого похмелья, каждый божий день, я алкоголик с шестнадцати лет, а эликсир вечного бессмертия ещё, к сожалению, не придуман, и поэтому последнее, что мне осталось, - это медленно и отвратительно умирать.

Я почти не могу ходить, меня измучил мокрый и сухой кашель, кожа и мышцы как будто горят медленным внутренним огнем, и так далее, и тому подобное.

Единственное, чего я хочу, – это бутылку водки, хорошего пива, закуски и пачку сигарет, но всего этого в клинике доктора Шнайдера для меня не существует.

Я всегда считал себя гением, самым необычайным из всех, если б мне удалось убедить в этом хоть пару человек, может, все закончилось бы иначе – хотя бы сороковым днем рожденья, хотя бы рукой русской женщины на моем лбу, хотя бы не такой безумной болью во время мочеиспускания.

Даже сейчас я продолжаю этот фарс, – когда позволяет мое измученное правое запястье, которое часто не может даже удержать ручку из-за того, что в нем разрушены природные связи между мышцами, пространством нервных нитей, током крови и прочей хернёй, – записи в моей последней тетради своим самым последним, самым ужасным почерком, который я и сам с трудом могу разобрать.
Когда мне было двадцать, помнится, я писал лучше любого каллиграфа.

Забавно, что я, написавший такие шедевры, как «В поисках Огненного человека» и «Довольно холодный вечер в Антарктиде», умру в таком месте, где никто не умеет читать по-русски.

Ни у одного из моих героев, по-моему, не было счастливой судьбы.

Все они – Анна Гьелаанд, Бэтмен, Амарина, Абракадабра и сотни других – были исковерканными людьми в исковерканном, искаженном, безумном мире.

И все они умерли, умерли, умерли.

И я их всех – до одного - любил.

Я питал, я творил их своей любовью.

Я умираю не от гноя или язв – у меня всего лишь кончился запас любви.

Я истратил всю свою душу.

Когда я шел по вечерней улице, среди стольких голосов и лиц, и думал о каком-нибудь безумном старике, живущем в подвале, которого я придумал минуту назад, говорящем на мертвом языке, который никто не может понять, и рисующем на стенах подвала символы – чужою кровью, то все они вокруг были только мертвыми тенями, ненужными и отвратительными.

Он, единственный, был – жив.


И на это я истратил всю свою жизнь.


Бедная Марта! Казалось, она сама сейчас заплачет, глядя на мои беспомощные слезы.
Она долго, медленно вытирала мое лицо полотенцем, а слезы у меня текли все сильнее, пока, наконец, я не успокоился; это произошло внезапно, и она не сразу заметила, что слез уже больше нет, а я неотрывно смотрю на неё, словно бы она чем-то может меня утешить.

Я всю жизнь был очень сдержан в слезах, хотя они приносят такое облегчение, и почти не плакал на людях, да и наедине с собой это случалось довольно редко.

За последний месяц я выплакал больше слез, чем за всю свою жизнь.


Не писал несколько дней – совсем не действует рука.

Онемевшие и опухшие пальцы – немые и не мои.

Слишком медленно движется кровь, если это можно ещё назвать кровью.

Такое впечатление, что стоит посильнее нажать на подушечки пальцев - и выступит черная, вязкая жидкость.

Сегодня после дневного укола пытался воспроизвести свою прежнюю подпись – легкоизящную, как парусный корабль.

Но получались только какие-то треугольные огромные буквы, безнадежно сползающие вниз листа.

Единственное, что от меня ещё осталось, – это голос.

Уговорил Марту принести мне сигарету – убедил её, что уж от этого мне точно хуже не станет, на своем плохом английском, (а она помимо английского знает ещё и французский, уж не знаю зачем) и она, хотя если это кто-нибудь заметит, то ей, конечно, влетит, согласилась.

Она открыла настежь окно – там было холодно, и этот холод был приятен – и дала мне свою французскую коричневую сигарету.

Я закурил, и мне стало безумно хорошо, хотя я отчетливо почувствовал, какой у меня будет потом кашель.

Фильтр медленно окрасился красным, на нёбе опять открылись язвы, я стряхивал пепел в её подставленные ладони, потом она сдула этот пепел со своих ладоней и колец в холодный воздух квадрата окна.

Я вдруг вспомнил какую-то старую историю, глядя на её спичечный коробок из кофейни для курящих (она рассказывала, что любит там бывать… с кем? впрочем, какое мне дело… я уже не способен овладевать – чужой душою… когда так невыносимо болит кровь, не думаешь больше ни о чем, красный и черный перец в артериях, словно безумно терпкий подсоленный гранатовый сок, запястия как болото, речные отвратительные миазмы вен – когда постоянно царапаешь их ногтями, то белые линии на них потом заполняются красным) и, вспомнив окончательно, спросил, есть ли у неё ещё один.

Она открыла свою сумку из черной кожи с серебряным металлом и долго перебирала там свои пожитки (впрочем, миллиарды слов написаны писателями о тайном содержимом женских сумочек) и, к моей радости, нашла ещё один спичечный коробок из той же кофейни.

Я попросил её высыпать из них спички на столик у кровати и потом долго объяснял, что нужно сделать.

Наконец она засмеялась, и отошла к двери, и приложила полуоткрытый коробок к губам.
Я сделал также и шепотом сказал – привет.

И она меня прекрасно услышала!

Потом я сказал – Марта.

А она прошептала – Станислас, (она произносит мое имя на свой немецкий лад).

И я тоже её услышал…

Потом я прошептал – у тебя зеленые глаза.

А она – у тебя черные глаза…

Я не выдержал и засмеялся, лучше этого было не делать, потому что я тут же начал кашлять очень тяжело и неприятно.

По моему взгляду она, наверное, поняла, что лучше ей сейчас будет уйти.
Я кашлял ещё несколько минут, окрашивая левую сторону подушки сгустками крови, пока, наконец, это не закончилось.


Потом опять плакал.


Спички так и остались лежать уликой на моем столике.

При желании можно складывать из них разные слова.

Например – «вечность».

Ну, или, например – «смерть».


Когда мне было тринадцать лет, мои человеколюбивые родственники отправили меня на все лето в трудовой лагерь неподалеку от Черного, то есть Азовского моря.
Этот лагерь имел какой-то договор с нашей школой и, сидя в плацкартном вагоне вместе со своими так называемыми товарищами, я смутно вспоминал, что вернувшиеся с прекрасного берега моря в прошлые годы как-то отчетливо менялись.
Они продолжали ходить с нами в кино, но на другие фильмы, они также играли во дворе школы, но уже в какие-то свои игры, у которых правила были странными и непонятными, даже черты их лиц словно бы становились немного одинаковыми.
Я вспоминал какие-то приглушенные, темные слухи, ходившие о них в школе, какие-то их совместные костры в подвале, запрещенные книги, и какую-то невидимую границу между ними и нами, что-то чужое, чужеродное, плохо передающееся словами.

Директором нашего трудового лагеря, который назывался просто «Лагерь», (через несколько дней, увидев в поселке, на краю которого и находился лагерь, магазин под названием «Магазин №2», я уже не удивился, позже обнаружились и другие свидетельства неизобретательности в названиях местных жителей, о названии самого поселка, думаю, упоминать излишне) была Элеонора Гастелло, которая служила живым примером того, что, родившись с подходящей фамилией, человек может добиться всего, чего угодно душе.

Никакой родственницей несчастного воздухоплавателя она, конечно, не являлась, зато была фантастически невежественна, напориста и громкоголоса.
В общем, ей предпочитали не противоречить, да и фамилия все-таки смущала представителей той или иной власти и прочих смертных.

Если она все ещё жива, она наверняка проректор какого-нибудь МГУ, или директор какого-нибудь авиазавода, ну или, на худой конец, представитель дипломатической миссии в Австралии.

Это было женское воплощение Выбегалло.

От неё я навсегда перенял привычку произносить половину слов с неправильными ударениями.
Плюс множество других привычек, которые мне очень потом помешали в жизни.
Например, в компании пьющих алкоголь, я всегда вставлял себе в правый глаз (вместо монокля) пробку от водки, либо любого другого напитка, который был на столе.
Так я и сидел на протяжении всего застолья, через нерегулярные временные промежутки тыкая в пробку, вставленную в глазницу, вилкой, либо просто пальцем, искусно имитируя в этот момент звук испускаемых газов.
Также у меня вошло в привычку, сидя за столом, всегда иметь под рукой сковородку (у Элеоноры была своя старинная чугунная, практически вечная, но я обходился любой), на которой я постепенно, за дружеским разговором, сжигал любые предметы, которые способны были гореть, начиная с газет и кончая книгами в мягких обложках, не нужных хозяевам стола, деревянными статуэтками, твердыми игрушками, и так далее, и тому подобное.

Для скатертей, старых простынь, футболок я, по примеру Элеоноры, всегда носил с собой ножницы, постепенно отрезая от них равномерные куски и аккуратно выкладывая на горящую сковородку.

И так далее.

Я понял гораздо позже то странное алхимическое воздействие фамилии на людей, когда через очень небольшое время меня, в отличие от Элеоноры Гастелло, которую все любили и уважали, перестали приглашать куда-либо и кто-либо.

Об Элеоноре я могу рассказывать бесконечно, но надо двигаться дальше.

Итак, в «Лагере» мы занимались в основном окучиванием виноградников, которые мне запомнились ужасно схожими с огромными кактусами, растущими на сожженных солнцем склонах, в твердой и растрескавшейся земле.

На море, до которого было около двух километров по неровной географической прямой, мы бывали только по воскресеньям, ибо по мудрому распоряжению Гастелло купание в море и прочие разнообразные развлечения во все остальные дни предоставлялись только тем, кто выполнял ежедневную трудовую норму.

Норму в начале нашего пребывания у моря нам удавалось выполнить примерно часов за пятнадцать напряженного непрерывного труда, в конце месяца мы уже успевали укладываться в четырнадцать, но особого облегчения это нам почему-то не приносило и никто из нас, вернувшись около полуночи в «Лагерь», не имел никакого желания идти к морю или ещё куда-нибудь.

Некоторые слабые или, наоборот, сильные духом даже предпочитали не возвращаться в лагерь, чтобы не тратить на дорогу туда и обратно целых пятьдесят пять минут, и ложились спать прямо у последнего законченного ими куста, чтобы с утра очнуться уже прямо на рабочем месте, постепенно у них появилось даже что-то вроде переносных временных землянок, в которых они и ночевали.

Сейчас я жалею о том, что не примкнул к любителям ночного свежего воздуха, потому что они почти не встречались с Гастелло.

Правда, у них было много своих внутренних проблем.

Нас – тех, кто приезжали каждое утро из лагеря на автобусе и потом поднимались ещё пешком от дороги по склону горы на высоту 1250 метров, где и располагались виноградные плантации – они почему-то называли «легионерами».

Вообще, это отдельная история, они очень быстро стали говорить на каком-то своем малопонятном гортанном языке, обсуждая только уже одним им понятные вещи, питались непонятно чем, и местные жители никогда в ночное время не ходили по дороге мимо склона после нескольких странных исчезновений, после костров на склоне, выложенных в виде девятиконечной звезды, и ещё некоторых случаев, о которых я не хочу даже вспоминать.

В наше время их бы назвали «виноградные дети».

Итак, утром мы поднимались по склону, видя вверху ещё тлеющие костры, которые, очевидно, горели всю ночь, одинокую фигурку дозорного (как они его называли), сидящего на камне и глядящего на наше приближение сквозь синие очки, видимо снятые с какого-то местного жителя, и казалось, что так неподвижно он сидит здесь уже тысячу лет.

Словно призрак того времени, когда виноградники давали некрепкое монастырское вино, а солдаты носили красно-черные пеплумы.

Когда мы доходили до Змеиного дерева и нам оставалось идти ещё минут пятнадцать, о чем он, конечно же, прекрасно знал, дозорный медленно, как ящерица, слезал с камня, чтобы сделать свои нехитрые утренние дела – затушить догорающие угли из кастрюли с дождевой водой, потом он закапывал какие-то невидимые нам предметы, которые, очевидно, нужно было закопать, и, наконец, будил остальных виноградных братьев странными гортанными выкриками, наверное, подражая какой-нибудь ночной птице.

Они выползали из своих временных землянок и, собравшись вокруг кастрюли, умывались, медленно переговариваясь, и до нас доносились их гортанные шепоты и усмешки, основанные на воспоминаниях о прошедшей ночи и бог знает чем ещё.
От них пахло звериной шерстью, какой-то трупной гнилью и сладковатым дымом костров.
В те блаженные дни, когда шел дождь, мы оставались в “Лагере”, играли в нехитрые настольные игры – автоматический биллиард и музыкальные шкатулки, некоторые, в том числе и я, бродили по поселку, размытому дождем.

Такие дни были очень спокойны – стирка белья, мытье в бане, черно-белый телевизор, кстати, именно там в “Лагере” я впервые посмотрел “Сокровища Агры”, телевизионный фильм, который поразил и разрушил мое воображение.

Весь день девическая часть «Лагеря» под холодное сопровождение дождя жарила на кухне блины, куда время от времени забредал каждый из нас, проголодавшись или просто устав от автоматического биллиарда.

По жребию составлялись делегации из двух человек – в «Магазин №1» за сметаной и земляничным вареньем, потом, ближе к вечеру, на картах разыгрывался состав дипломатической миссии к виноградным братьям, считалось традицией в такие дни приносить им блины в алюминиевой кастрюле, завернутой в несколько полотенец для сохранения тепла.

В состав миссии входили те, кому выпадал пиковый и крестовый тузы.

Виноградные братья даже в дни дождя не приходили в «Лагерь», оставаясь в своих временных землянках, неизвестно почему, в их мысли и причины их поступков мы старались не вникать.

Однажды мне тоже выпал пиковый туз и мы, позаимствовав зонтики у Гастелло, которая их коллекционировала, отправились к склону горы.

Кастрюля была все ещё теплой, когда наверху мы увидели дозорного.

Он сидел на камне, закутанный в пластиковую пелерину, рядом с искусно замаскированным от дождя костром, как какая-то большая грустная птица, сквозь пластик смутно виднелись его синие очки, которые, как мы уже знали, являлись отличительной особенностью дозорного, передаваемым по кругу их тайным символом.
Он поприветствовал нас коротким гортанным вскриком, подняв вверх правую руку, и стал спускаться нам навстречу.

Мы встретились у Змеиного дерева и передали ему кастрюлю.

Он что-то пробормотал – мы уже плохо понимали их язык – и побрел назад, к временным землянкам, откуда нам сквозь линии дождя чувствовались внимательные и настороженные взгляды.

Вечерами таких дней мы занимались необременительной трудотерапией по инициативе Гастелло – изготовлением переговорных устройств.

Переговорные устройства были очень просты и предназначались приюту для детей со слабым умственным развитием, который находился неподалеку.

Они состояли из двух пустых спичечных коробков, в днище которых с помощью иголки продевалась нитка длиною в восемь с половиной метров, и они соединялись друг с другом.

Таким образом, теоретически, дети со слабым умственным развитием, даже находясь в разных комнатах, могли переговариваться друг с другом по этим коробкам, но только если те были в полувыдвинутом положении.

Потом мы относили переговорные устройства в комнату Гастелло.

Она обычно сидела за столом, заваленном всякой всячиной, чаще всего перед ней лежал кубик Рубика, который она внимательно разглядывала, положив локти на стол и подперев подбородок руками, изучая расположение цветных квадратов.

Мы никогда не видели, чтобы она брала его в руки.

Тем не менее, все-таки иногда расположение цветных квадратов менялось.

Рядом с ней почти всегда стояла сковородка, на которой медленно горело что-нибудь с неприятным запахом.

Перед сном мы молились о том, чтобы завтра опять был дождь.

Во сне мне часто снился этот странный приют, он представлялся мне почему-то средневековым замком со множеством загадочных комнат.

Каменный пол, устланный переплетением разноцветных нитей, ведущих во все стороны, невнятные, приглушенные голоса, факелы на стенах и бронзовый гонг, созывающий грустных обитателей замка к ужину в обеденный зал первого этажа.

Руководителем этого приюта, который назывался просто “Приют”, был, как я случайно узнал, некто Николай Джагуравичюс – тайный любовник Гастелло.

Впервые я увидел его в одно из воскресений в “Магазине №2”, где я стоял у полки с прошлогодними журналами, которые никто, естественно, из местных жителей не покупал.
Рядом стоял один из виноградных братьев, они иногда посещали этот магазин, вопреки своим принципам не подходить близко к “Лагерю” и поселку, в котором все аборигены их ненавидели и боялись.

Я читал “Вокруг света” – большой материал с фотографическими снимками о безумных обычаях новозеландских племен несколько веков назад, с удивлением отмечая необыкновенное сходство между той и этой жизнью.

А виноградный брат увлеченно читал “Изобретатель и рационализатор”, время от времени делая пометки химическом карандашом прямо на голой левой руке, от его плеча до запястья тянулись какие-то странные чертежи и формулы, периферическим зрением в то же время сканируя все пространство магазина.

Вдруг он пробормотал, он знал, что я уже немного понимаю их диалект, последние дни я работал в основном рядом с ними на виноградных плантациях – легаварэн хуйнэ за Джагуравичюс… (легионер, глянь – Джагуравичюс…)

Они вообще были удивительно осведомлены.

Я увидел невысокого человека, неуловимо схожего со священнослужителем, с высветленными, почти белыми волосами.

К моему удивлению, он достал из кармана спичечный коробок, потом второй и отдал его продавцу, они выдвинули их и начали неслышно переговариваться, приложив их к губам.

Коробки были почему-то без ниток.

И тут я испытал настоящий шок – виноградный брат тоже достал из кармана несколько пустых коробков, он по очереди поднес их к губам, и вдруг из одного из них, на этикетке которого был изображен веселый снеговик, тихо зазвучали их голоса.
Он искривил губы злою и холодною усмешкой и записал на внешней стороне запястья – Джаг – зимонжик… (Джаг – снеговик).

Разговор для меня шел ни о чем, о каких-то людях, которых я не знал, встречах и событиях.
Но виноградный брат слушал очень внимательно, как настороженный паук, закусывая губы и весь подергиваясь, по-видимому, отлично понимая о чем идет речь.
Наконец Джагуравичюс ушел, вскоре вышли и мы, провожаемые взглядом продавца.
Я от нечего делать пошел провожать виноградного брата до склона, по пути мы зашли на кухню, вернее я один, а он ждал меня на улице.

Я взял хлеба и каких-то консервов и отдал их ему.

В благодарность по дороге он рассказал мне кое-что о переговорных устройствах.

Оказывается, нитки, соединяющие переговорные устройства, это всего лишь символ, специально для детей со слабым умственным развитием.

На самом деле они не нужны.

Самое главное - чтобы этикетки были идентичны, тогда связь осуществляется нормально.
И, более того, можно слышать все разговоры, ведущиеся с помощью коробков с такой же этикеткой.

Я спросил виноградного брата, не кажется ли это ему странным?

Хуйда нармал (это нормально), – ответил он.

Он все время смотрел себе под ноги, как оказалось, выискивая пустые спичечные коробки.
Вдруг он с коротким гортанным вскриком поднял с земли коробок.

Он осторожно счистил грязь с этикетки и, весьма довольный, сказал – кэшэ сайбира… (кошка сибирской породы)…

Он поднес коробок к губам, но радиоэфир молчал.

Также оказалось, что абсолютно все жители поселка имеют переговорные устройства.
Для удобства у женских ПУ по диагонали была срезана часть этикетки.
Таким образом, по внешнему виду ПУ всегда можно было абсолютно точно узнать пол его владельца.

Виноградный брат заметил, что это очень удобно.

Необьяснимо большое количество детей со слабым умственным развитием, находящихся в «Приюте», он объяснял для себя тем, что этот поселок очень давно отделен от соседних населенных пунктов, отделен не географически, а иными вещами, и общение с теми, кто ничего не знает о переговорных устройствах, представляет серьезную проблему.

Поэтому они занимались в основном кровосмешением, абсолютно все в поселке были так или иначе друг другу родственниками, и все чаще родившиеся дети отличались неполноценным умственным развитием.

Также он рассказал притчу, или легенду, или подлинную историю, услышанную им от одного из аборигенов (при каких обстоятельствах это произошло, я предпочел не спрашивать) – давным-давно, ещё до русско-японской войны, у местных был красивый и невинный обычай: на берегу существовал грот, вход в который сейчас уже забыт или разрушен в связи с чем-либо, а раньше вход находился ниже уровня моря, но сам грот поднимался вверх и поэтому большая его часть оставалась неподвластна морской воде и оставалась сухой.

Доступен грот был только в период очень сильного отлива, случавшийся раз в несколько месяцев.

Аборигены вычисляли этот день по метаморфозам Луны.

Этот день назывался днем всех влюбленных, а грот – гротом холодных цветов.

В его дальней части росли удивительные цветы, явно не принадлежавшие этому времени, очевидно, оставшиеся от одной из древних эпох.

Цветы иногда удавалось с трудом пересадить в обычную землю, но в ней они никогда не цвели и все равно через какое-то время умирали.

Только в гроте были подходящие для них условия.

Лабиринты грота никогда никому не удавалось изучить полностью, сразу же за входом находилось несколько разветвленных ходов, которые в свою очередь тоже через какое-то время разветвлялись и за те полтора часа, когда грот оставался открытым, что-то понять в нем было невозможно.

Те, кто был влюблен, приходили в этот грот за холодными цветами для возлюбленных, это считалось безотказным средством добиться благосклонности объекта любви.

Иные влюбленные оставались здесь навсегда, не успев найти выход, и умирали страшной голодной смертью подобно индейцу Джо.

Однажды трое местных жителей, имена которых история не сохранила, но можно догадаться о том, что они были молоды и несчастливы в любви, обнаружили в одном из самых глухих ответвлений лабиринта два очень странных скелета, имевших слишком мало общего с человеческими.

Длина одного скелета составляла 319 сантиметров, а второго – 326, у них было пять передних конечностей и асимметричный треугольный череп.

Рядом с ними было найдено множество странных предметов, некоторые остались неразгаданными, но иные предметы местные жители использовали очень продуктивно, пока источник вакуумной энергии, питавший их, не закончился.

Единственное, что сохранилось до нашего времени – переговорные устройства, которые удивительно напоминали простые спички, потому что вместе с ними было найдено зарядное устройство, работающее не на вакуумной, а на обыкновенной солнечной энергии.

Через какое-то время один из местных изобретателей сумел переделать зарядное устройство так чтобы в нем можно было заряжать спичечные коробки и они работали, правда, не так эффективно, как настоящие переговорные устройства, но все-таки работали.

Настоящие ПУ сейчас хранились неизвестно у кого, зарядные устройства – тоже, но они – существовали, так как, по словам виноградного брата, одно из работающих ПУ, которое он видел, имело этикетку «70 лет Октябрьской Революции».
Настоящие ПУ также передавали не просто речь, но и подлинные чувства и мысли передающего, в коробках этот эффект проявлялся, но в меньшей степени и непостоянно.
Влияние этикеток не понимал никто, но, по слухам, на настоящих ПУ тоже имелся свой какой-то определенный знак.

Наконец мы дошли до склона, я чувствовал себя как-то странно, словно больной лихорадкой, и мне ужасно хотелось спать.

Дозорный молча смотрел на нас сверху, позади него у костров полулежали остальные, над одном из костров на вертеле висела какая-то странная туша.

Хейба лан хуйна, (спасибо за хлеб) – сказал виноградный брат и, поколебавшись, вдруг добавил - гаден лаагма Эртек… (детский лагерь «Артек»)…

Он стал подниматься наверх, к кострам и переносным временным землянкам.

Я пошел в «Лагерь», время от времени отчаянно зевая, думая о том, как бы поступил на моем месте Шерлок Холмс и как бы он проанализировал весь этот бред с помощью индуктивного метода.

Я решил в следующее воскресенье этого бесконечного лета обязательно пойти на море и поискать грот холодных цветов.

По примеру виноградного брата, я смотрел себе под ноги, но ничего не нашел.

Внезапно я остановился, пораженный мыслью – «Артек» это, скорее всего, рисунок на этикетке, а значит это их рисунки, то есть знак их переговорных устройств.

И если я достану такой же коробок, я смогу все время разговаривать с виноградными братьями и просто слушать их разговоры и тайные мысли.

Но почему он мне доверил такую тайну, зачем?

Просто из дружеского расположения?

С какой-то неведомой мне целью?

Я знал, что виноградные братья ничего не делают просто так.

Дойдя до «Лагеря», я осторожно зашел в комнату Гастелло, предварительно постучав.
Она, как всегда, сидела за столом, читая свежий номер «Работницы», на сковородке потрескивала молодая еловая хвоя, кубик Рубика лежал в углу стола, трехмерная проекция сторон, обращенных ко мне, была заполнена сплошными цветами – синим, желтым и коричневым.


Я робко спросил её, не знает ли она как по метаморфозам Луны, определить время самого сильного отлива?

Она как-то странно посмотрела на меня, словно увидела в первый раз, её рука потянулась в ящик стола (там лежало переговорное устройство?), но она быстро отдернула её и рассеянно ответила – понятия не имею.

Она подбросила ещё хвои в сковородку, зачем-то потрогала кубик, её руки бесцельно двигались по столу, вдруг одна из них скрылась под столом и мне послышался слабый скрежет ключа.

Я смотрел на неё как зачарованный, словно бы это была комната Красной Смерти, в каком-то сонном наваждении, вдруг скрежет прекратился и она, очевидно, овладев собой, сказала, глядя в сторону – можешь идти…

Я вышел и кое-как дошел до спальни, где уснул мгновенно, несмотря на то, что было всего семь часов вечера…


Я писал всю ночь и больше не могу.

Наверное, я этим приблизил свою смерть.

Рот заполнен кровью, у меня внутреннее кровотечение.

Чудовищная, распухшая рука, в синих и багровых рубцах.

Несколько раз за ночь, когда она переставала действовать, я глубоко, до крови, прокусывал пространство кожи между большим и указательным пальцем, пробуждая остатки какого-то самого последнего электричества, но сейчас и это не помогает.
Несколько страниц безнадежно испачканы кровью, я сам уже ничего не могу разобрать.
Иногда мне было так хорошо, словно бы я стал снова молод и здоров, и полностью властен над любым словом, над любым переплетением слов, я так радовался, вспоминая Элеонору Гастелло и грустный магазин №2, и только недавно я понял, что пишу по мокрой странице и плачу.

Жалко, что нет водки.

Это последняя из историй, которую я пытался написать, я дошел только до половины, но это не имеет значения, её всё равно никто не прочтет.

Комедия дель арте – окончена.

Если я доживу до утра нечетного дня недели, надо будет попросить Марту о последней глупости – положить коробок из кофейни для курящих, в которой, наверное, так хорошо сидеть, читая газету, в нагрудный карман рубашки, в которой меня похоронят на кладбище, позади клиники доктора Штайнера, только бы она не забыла его наполовину выдвинуть.

Только бы она не забыла.

И если переговорные устройства работают в пространстве между жизнью и смертью, то мы сможем переговариваться с ней, даже когда меня уже не будет.
И я расскажу ей всё, что было дальше – как я случайно нашел грот холодных цветов, о войне между жителями поселка и виноградными братьями, о странном самоубийстве Джагуравичюса и обо всем, обо всем остальном.

О периоде шампанского в юности, когда я писал стихи о Дочери Хрусталя, о периоде светлого хереса, когда я был влюблен в Анну Гьелаанд – самую прекрасную из всех, об основных белых периодах водки, когда я написал все свои лучшие вещи – о безумии Огненного человека, о холодной робинзонаде в предгориях Антарктиды, о сборщиках пустой посуды, о Зомби и Докторе Смерть и всех, всех остальных, кого я так – любил.

Об элизиумах калек в моих снах, о госпиталях для измученных поэтов, в которых лечат не запястия, но – душу.

Ну, или хотя бы о том, что она прекрасно знает и сама, - что некоторые люди умирают в тридцать пять лет, от самого обычного алкоголизма, и за несколько дней до смерти не могут отчетливо написать на тетрадном листе хотя бы несколько слов, хотя бы своё собственное имя, да хотя бы любое имя - так, чтобы это хоть кто-нибудь потом смог прочесть.

15-19.11.06